Очерки по истории английской поэзии. Романтики и викторианцы. Том 2 - Кружков Григорий Михайлович 3 стр.


Или возьмем другое стихотворение «Нас – семь» из «Лирических баллад». Из семерых братьев и сестер двое умерли, двое уехали в город, двое ушли в плавание, но «простодушная девочка», которой не дано понять, что такое смерть, упрямо отвечает на вопрос автора: «Нас – семь». Тот пытается воздействовать на нее арифметикой, задавая задачи вроде того: «Вас было семь, двое уплыли на корабле (или двое умерли), сколько осталось?» – но получает неизменный ответ: «Нас – семь». Я уверен, что сцена с Браконьером и Бобром в «Охоте на Снарка», когда они вдвоем пытаются сосчитать, сколько раз прокричал Хворобей, основана именно на этом стихотворении:

«Это – легкий пример, – заявил Браконьер, –
Принесите перо и чернила;
Я решу вам шутя этот легкий пример,
Лишь бы только бумаги хватило».
Тут Бобер притащил две бутылки чернил,
Кипу лучшей бумаги в портфеле…
Обитатели гор выползали из нор
И на них с любопытством смотрели.

Вордсворт был одним из любимым мишеней Кэрролла-пересмешника. Помните песню про «старичка, сидящего на стене», которую Белый Рыцарь предлагает спеть «в утешение» Алисе?

«А она длинная? – подозрительно спрашивает девочка, уставшая от слышанных за день стихов. «Длинная, – отвечает Рыцарь. – Но очень, очень красивая! Когдая ее пою, все рыдают… или…» «Или что?» – спрашивает Алиса. «Или не рыдают», – заканчивает Белый Рыцарь.

Так до сих происходит с Вордсвортом. Одни рыдают от «Лирических баллад», другие – нет. Но само мгновенное отождествление Вордсворта с Белым Рыцарем, поющим «его песню», происходит – словно два неукротимых чудачества накладываются друг на друга.

Песня про старичка на стене, как можно прочесть в любых комментариях к «Алисе», пародирует стихотворение Вордсворта «Решимость и свобода» („Resolution and Independence“). Как и «Нас – семь», оно представляет серию докучных вопросов автора к совершенно незнакомому человеку. В данном случае встречным оказывается ветхий, согнутый пополам старик, собирающий пиявок в лесном болоте.

Диалогу предшествует длинная экспозиция. Автор бродит по лесу, размышляя о горьких судьбах поэтов, которых в конце пути ожидают нищета, болезни, отчаянье и безумие. Тени Чаттертона и Бернса проходят перед ним; и, когда он говорит со стариком, навязчивые мысли то и дело заглушают речь собеседника. Эту мизансцену блестяще воспроизвел Кэрролл в своей пародии:

Я рассказать тебе бы мог,
Как повстречался мне,
Какой-то древний старичок,
Сидящий на стене.
Спросил я: «Старый, старый дед,
Чем ты живешь? На что?»
Но проскочил его ответ
Как пыль сквозь решето.
– Ловлю я бабочек больших
На берегу реки,
Потом я делаю их них
Блины и пирожки
И продаю их морякам –
Три штуки за пятак.
И в общем, с горем пополам,
Справляюсь кое-как[9].

В конце концов автор (не пародии, а спародированного стихотворения) утверждается в мысли, что старик, выбравший сам свою судьбу и ничего не боящийся, послан ему недаром. «Господи! – восклицает он. – Будь мне подмогой и оплотом. Я никогда не забуду этого Ловца Пиявок на пустынном болоте»[10].

Вот я и спрашиваю: почему Вордсворт в качестве примера для поэта выбрал старика с такой странной профессией – ловца пиявок? Не странно ли? Для русского читателя, знакомого только с одним литературным героем этой профессии – продавцом лечебных пиявок Дуремаром, другом Карабаса Барабаса, – странно вдвойне.

Я не верю в случайность поэтического выбора, хотя и не могу четко объяснить его смысл. Я только чувствую, что в основе этой странности – настоящая лирическая смелость. Что же до связи пиявок и поэзии, может быть, суть в том, что поэзия оттягивает дурную кровь человечества и тем его лечит. Дурная кровь – плотское, варварское, дохристианское. Поэзия способна очищать душу от дурных страстей. Добавлять ничего не нужно, ведь Бог все дал человеку в момент творения, надо лишь убавить, отнять лишнее, зараженное змеем. Может быть, в этом и разгадка?

IX

За свою жизнь Вордсворт написал более пятисот сонетов, среди которых много замечательных. Жанр сонета был полузабыт в эпоху Просвещения, и хотя Вордсворт был не первым в своем поколении, кто вспомнил о нем (первым был, кажется, Уильям Бо-улз), но именно Вордсворту принадлежит заслуга воскрешения сонета в английской поэзии XIX века. В своей лирике он двигался от баллады к сонету; с годами эта форма все больше выходила у него на первый план. Среди сонетов Вордсворта есть политические, пейзажные, «церковные» и прочие; но шедевры в этом трудном жанре зависят не от темы, а от степени воплощения основного принципа сонета: великое в малом.

Развалины Тинтернского аббатства. С картины Джозефа Тернера, 1794 г.

Этот принцип сонета, как мы видим, хорошо сочетается с ранее определившейся установкой поэта: находить необыкновенное – в обыденном, красоту – «в повседневном лице Природы». Для мгновения лирического «отрыва» от житейской суеты Вордсворт находит сравнение, по своей необычности не уступающее самым удивительным кончетти поэтов-метафизиков:

…весь этот вздор банальный
Стирается с меня, как в зале бальной
Разметка мелом в праздничную ночь[11].

Сонет Вордсворта оказывается семимильными башмаками, в которых можно совершать огромные шаги во времени и пространстве. Восхищаясь подснежниками, цветущими под бурей, поэт сравнивает их с воинством древних:

Взгляни на доблестных – и удостой
Сравненьем их бессмертные знамена.
Так македонская фаланга в бой
Стеною шла – и так во время оно
Герои, обреченные судьбой,
Под Фивами стояли непреклонно[12].

В другом сонете он вглядывается в сумрак и видит мир как бы глазами своего пращура – косматого дикаря:

Что мог узреть он в меркнущем просторе
Пред тем, как сном его глаза смежило? –
То, что доныне видим мы вдали:
Подкову темных гор и это море,
Прибой и звезды – все, что есть и было
От сотворенья неба и земли.

Предвосхищая методы кино, Вордсворт умеет неожиданно изменить оптику и завершить «панораму» – «наездом» и крупным планом:

На мощных крыльях уносясь в зенит,
Пируя на заоблачных вершинах,
Поэзия с высот своих орлиных
Порой на землю взоры устремит –
И, в дол слетев, задумчиво следит,
Как манят пчел цветы на луговинах,
Как птаха прыгает на ножках длинных
И паучок на ниточке скользит.

Мне кажется, что ранний сонет Джона Китса «К Одиночеству», с точки зрения его монтажа, есть прямая имитация сонета Вор-дсворта:

«О одиночество! если мне суждено с тобой жить, то пусть это будет не среди бесформенной кучи мрачных зданий; взберемся с тобой на крутизну – в обсерваторию Природы, откуда долина, ее цветущие склоны, кристальное колыханье ручья – покажутся не больше пяди; позволь мне быть твоим стражем под ее раскидистыми кронами, где прыжок оленя спугивает пчелу с наперстянки…»[13]

Здесь у Китса не Поэзия, а ее подруга Одиночество, не заоблачные вершины, а крутая гора (обсерватория Природы), но сама смена планов – от головокружительной высоты до пчел на луговинах, до отдельного цветка или паучка – та же самая.

Это стихотворение Джона Китса, по моему предположению, привлекло внимание Николая Огарева, который в 1856 году написал свое подражание:

О, если бы я мог на час один
Отстать от мелкого брожения людского,
Я радостно б ушел туда, за даль равнин,
На выси горные, где свежая дуброва
Зеленые листы колышет и шумит,
Между кустов ручей серебряный бежит,
Жужжит пчела, садясь на стебель гибкий,
И луч дневной дрожит сквозь чащи зыбкой…
(Н. Огарев. «Sehnsucht»)

Увлеченный этим широким размахом поэтического маятника: город – выси горные – пчела на качающейся травинке, Огарев и пошел за Китсом, – который, в свою очередь, шел за Вордсвортом.

В России судьба Вордсворта сложилась не очень удачно. Лорд Байрон оказался ближе русскому сердцу. Даже сентиментальный Жуковский мгновенно зажегся Байроном, а к предложению Пушкина переводить Вордсворта (который, предположительно, должен быть ему «по руке») остался равнодушен – не разглядел.

На родине поэтическая иерархия обратная: Вордсворта помещают значительно выше Байрона. В чем причина этой незыблемой репутации «поэта Природы» на протяжении вот уже двух веков? Наверное, как раз в том, что Уильям Вордсворт – очень английский поэт. Задумчивый, упрямый, мягкосердечный; его поэтический герб выкрашен в зеленый цвет, напоминающий одновременно об английских пастбищах и о том, что «man is but grass»[14]. Господь, сотворивший и тигра, и овечку, решил сразу после Блейка подарить миру Вордсворта.

Уильям Вордсворт (1770–1850)

Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства

Ода

I
Когда-то все ручьи, луга, леса
Великим дивом представлялись мне;
Вода, земля и небеса
Сияли, как в прекрасном сне,
И всюду мне являлись чудеса.
Теперь не то – куда ни погляжу,
Ни в ясный полдень, ни в полночной мгле,
Ни на воде, ни на земле
Чудес, что видел встарь, не нахожу.
II
Дождь теплый прошумит –
И радуга взойдет;
Стемнеет небосвод –
И лунный свет на волнах заблестит;
И тыщи ярких глаз
Зажгутся, чтоб сверкать
Там, в головокружительной дали!
Но знаю я: какой-то свет погас,
Что прежде озарял лицо земли.
III
Я слышу пение лесных пичуг,
Гляжу на скачущих ягнят,
На пестрый луг
И не могу понять, какою вдруг
Печалью я объят,
И сам себя виню,
Что омрачаю праздник, и гоню
Тень горестную прочь; –
Чтоб мне помочь,
Гремит веселым эхом водопад
И дует ветерок
С высоких гор;
Куда ни кину взор,
Любая тварь, любой росток –
Все славят май.
О, крикни громче, крикни и сломай
Лед, что плитою мне на сердце лег,
Дитя лугов, счастливый пастушок!
IV
Природы твари, баловни весны!
Я слышу перекличку голосов;
Издалека слышны
В них страстная мольба и нежный зов.
Веселый майский шум!
Я слышу, чувствую его душой.
Зачем же я угрюм
И на всеобщем празднестве – чужой?
О горе мне!
Все радуются утру и весне,
Срывая в долах свежие цветы,
Резвяся и шутя;
Смеется солнце с высоты,
И на коленях прыгает дитя; –
Для счастья нет помех!
Я вижу всё, я рад за всех…
Но дерево одно среди долин,
Но возле ног моих цветок один
Мне с грустью прежний задают вопрос:
Где тот нездешний сон?
Куда сокрылся он?
Какой отсюда вихрь его унес?
V
Рожденье наше – только лишь забвенье;
Душа, что нам дана на срок земной,
До своего на свете пробужденья
Живет в обители иной;
Но не в кромешной темноте,
Не в первозданной наготе,
А в ореоле славы мы идем
Из мест святых, где был наш дом!
Дитя озарено сияньем Божьим;
На мальчике растущем тень тюрьмы
Сгущается с теченьем лет,
Но он умеет видеть среди тьмы
Свет радости, небесный свет;
Для юноши лишь отблеск остается –
Как путеводный луч
Среди закатных туч
Или как свет звезды со дна колодца;
Для взрослого уже погас и он –
И мир в потёмки будней погружен.
VI
Земля несет охапками дары
Приемному сыночку своему
(И пленнику), чтобы его развлечь,
Чтобы он радовался и резвился –
И позабыл в пылу игры
Ту, ангельскую, речь,
Свет, что сиял ему,
И дивный край, откуда он явился.
VII
Взгляните на счастливое дитя,
На шестилетнего султана –
Как подданными правит он шутя –
Под ласками восторженной мамаши,
Перед глазами гордого отца!
У ног его листок, подобье плана
Судьбы, что сам он начертал,
Вернее, намечтал
В своем уме: победы, кубки, чаши;
Из боя – под венец, из-под венца –
На бал, и где-то там маячит
Какой-то поп, какой-то гроб,
Но это ничего не значит;
Он это все отбрасывает, чтоб
Начать сначала; маленький актер,
Он заново выучивает роли,
И всякий фарс, и всякий вздор
Играет словно поневоле –
Как будто с неких пор
Всему на свете он постигнул цену
И изучил «комическую сцену»,
Как будто жизнь сегодня, и вчера,
И завтра – бесконечная игра.
VIII
О ты, чей вид обманывает взор,
Тая души простор;
О зрящее среди незрячих око,
Мудрец, что свыше тайной награжден
Бессмертия, – читающий глубоко
В сердцах людей, в дали времен:
Пророк благословенный!
Могучий ясновидец вдохновенный,
Познавший всё, что так стремимся мы
Познать, напрасно напрягая силы,
В потёмках жизни и во тьме могилы, –
Но для тебя ни тайны нет, ни тьмы!
Тебя Бессмертье осеняет,
И Правда над тобой сияет,
Как ясный день; могила для тебя –
Лишь одинокая постель, где, лёжа
Во мгле, бессонницею мысли множа,
Мы ждем, когда рассвет блеснет, слепя;
О ты, дитя по сущности природной,
Но духом всемогущий и свободный,
Зачем так жаждешь ты
Стать взрослым и расстаться безвозвратно
С тем, что в тебе сошлось так благодатно?
Ты не заметишь роковой черты –
И взвалишь сам себе ярмо на плечи,
Тяжелое, как будни человечьи!
IX
О счастье, что в руине нежилой
Еще хранится дух жилого крова,
Что память сохраняет под золой
Живые искорки былого!
Благословенна память ранних дней –
Не потому, что это было время
Простых отрад, бесхитростных затей –
И над душой не тяготело бремя
Страстей – и вольно вдаль ее влекла
Надежда, простодушна и светла, –
Нет, не затем хвалу мою
Я детской памяти пою –
Но ради тех мгновений
Догадок смутных, страхов, озарений,
Осколков тайны – тех чудесных крох,
Что дарит нам высокая свобода,
Пред ней же наша смертная природа
Дрожит, как вор, застигнутый врасплох; –
Но ради той, полузабытой,
Той, первой, – как ни назови –
Тревоги, нежности, любви,
Что стала нашим светом и защитой
От злобы мира, – девственно сокрытой
Лампадой наших дней;
Храни нас, направляй, лелей,
Внушай, что нашей жизни ток бурлящий –
Лишь миг пред ликом вечной тишины,
Что осеняет наши сны, –
Той истины безмолвной, но звучащей
С младенчества в людских сердцах,
Что нас томит, и будит, и тревожит;
Её не заглушат печаль и страх,
Ни скука, ни мятеж не уничтожат.
И в самый тихий час,
И даже вдалеке от океана
Мы слышим вещий глас
Родной стихии, бьющей неустанно
В скалистый брег,
И видим тайным оком
Детей, играющих на берегу далеком,
И вечных волн скользящий мерный бег.
X
Так звонче щебечи, певец пернатый!
Пляшите на лугу
Резвей, ягнята!
Я с вами мысленно в одном кругу –
Со всеми, кто ликует и порхает,
Кто из свистульки трели выдувает,
Веселый славя май!
Пусть то, что встарь сияло и слепило,
В моих зрачках померкло и остыло,
И тот лазурно-изумрудный рай
Уж не воротишь никакою силой, –
Прочь, дух унылый!
Мы силу обретем
В том, что осталось, в том прямом
Богатстве, что вовек не истощится,
В том утешенье, что таится
В страдании самом,
В той вере, что и смерти не боится.
XI
О вы, Озера, Рощи и Холмы,
Пусть никогда не разлучимся мы!
Я ваш – и никогда из вашей власти
Не выйду; мне дано такое счастье
Любить вас вопреки ушедшим дням;
Я радуюсь бегущим вскачь ручьям
Не меньше, чем когда я вскачь пускался
С ручьями наравне,
И нынешний рассвет не меньше дорог мне,
Чем тот, что в детстве мне являлся.
Лик солнечный, склоняясь на закат,
Окрашивает облака иначе –
Задумчивей, спокойней, мягче:
Трезвее умудренный жизнью взгляд.
Тебе спасибо, сердце человечье,
За тот цветок, что ветер вдаль унес,
За всё, что в строки не могу облечь я,
За то, что дальше слов и глубже слез.
Назад Дальше