География гениальности: Где и почему рождаются великие идеи - Эрик Вейнер 3 стр.


Я заказываю второй эспрессо. В моей голове происходит перезагрузка, и я осознаю, что слишком спешу. Я иду по следу гения, но знаю ли, что это значит? Как я уже сказал, гений – человек, благодаря которому совершается интеллектуальный или творческий скачок. Но кто решает, что считать скачком?

Мы решаем. Фрэнсис Гальтон сделал много ошибок, но его определение гения, хотя и типично сексистское, попадает в яблочко: «человек, которому свет охотно сознает себя обязанным». Примут ли тебя в клуб гениев, зависит не от твоего гения, а от коллег и общества. Это публичный вердикт, а не частное мнение. Согласно одной теории (назовем ее «теорией моды»), в него все и упирается. Считают ли человека гением, целиком зависит от моды и капризов времени. «Творчество невозможно отделить от его признания», – полагает психолог Михай Чиксентмихайи, основной сторонник этой теории. Грубо говоря, гений есть тот, кого назовут гением.

На первый взгляд это нелогично и даже оскорбительно. Не может все упираться в человеческое суждение – есть же и объективные вещи!

Ничуть, отвечают нам. Вспомним Баха. При жизни его не слишком почитали, а «гением» объявили лишь через 75 лет после смерти. Надо полагать, он долго ходил в «непризнанных гениях». Но что это значит? «Что, помимо неосознанного тщеславия, оправдывает данное суждение?» – спрашивает Чиксентмихайи. Утверждение, что это мы открыли гениальность Баха, подразумевает, что наши предшественники были идиотами. А что, если в будущем Баха изгонят из пантеона гениев? Как мы будем выглядеть?

И таких примеров много. Во время премьеры «Весны священной» Стравинского в Париже в 1913 г. зрители освистали артистов. Критики обозвали этот балет «извращением». А теперь говорят: классика. Когда Моне представил публике свой цикл «Кувшинки», искусствоведы называли вещи своими именами: у художника испортилось зрение. И лишь впоследствии, когда абстрактный импрессионизм вошел в моду, эти картины были объявлены гениальными.

Еще один аргумент в пользу «теории моды» – греческие вазы. Сейчас они, на радость туристам, выставлены в музеях по всему земному шару. Они находятся за пуленепробиваемыми стеклами под вооруженной охраной. Однако греки не приходили в восторг от этих ваз, а использовали их в бытовых нуждах. Вазы были самыми обычными предметами. Греческая керамика стала считаться высоким искусством лишь в 1970-х гг., когда художественный Метрополитен-музей в Нью-Йорке заплатил более $1 млн за одну вазу. Так когда же эти глиняные горшки превратились в творение гения? Нам нравится думать, что вазы были им всегда, просто люди не сразу осознали их гениальность. Но это не единственное возможное объяснение. «Теория моды» полагает, что вазы стали шедеврами лишь в 1970-х гг., когда это заявил (на языке денег) Метрополитен-музей.

Неужели все настолько субъективно? Мысль об относительности гения беспокоит меня, пока я заказываю еще один эспрессо и обдумываю, как подступиться к решению Великой Греческой Загадки. Почему это место воссияло столь ярким светом? Климат я уже исключил. Может, дело в чем-то столь же простом – в скалистой местности, свободных одеждах или вездесущем вине?

Афины просыпаются, и «Мост» становится удобной точкой обзора. Откинувшись на спинку стула, я вглядываюсь в море лиц. Это ли потомки Платона и Сократа? Таким вопросом задаются и многие ученые. Один австрийский антрополог заявил, что нынешние греки происходят не от Платона и его соплеменников, а от славян и албанцев, переселившихся сюда столетия назад. Эта теория вызвала в Греции легкий переполох. Грекам не понравилась мысль о том, что они не дети Платона. «Не сомневаюсь, – заявил некий политик, – что мы прямые потомки древних. У нас те же самые пороки!»

И какие пороки! Древние греки были отнюдь не ангелами. Они устраивали дикие недельные праздники, пили вино в неимоверных количествах и знали толк в каждой разновидности секса. Но, несмотря на все эти выходки (или благодаря им?), сумели подняться на такие высоты, которые были недоступны иным цивилизациям. Это то, что нам известно и понятно. Остальное мутно, как стакан узо. Более того, мое расследование сталкивается с первой заминкой: оказывается, Древней Греции в строгом смысле не существовало. Существовали Древние Греции – сотни независимых полисов (городов-государств), которые, несмотря на общность языка и некоторых культурных особенностей, отличались друг от друга не меньше, чем Канада от ЮАР. У каждого полиса было свое правительство, свои законы, свои обычаи и даже свой календарь. Правда, города торговали друг с другом, соревновались в спорте и подчас вступали в кровавые войны, но большей частью жили сами по себе.

Как такое получилось? Дело в местном рельефе. Скалистый и гористый, он создавал между городами природные барьеры, превращая их в наземные острова. Неудивительно, что в этих землях возникли самые разные микрокультуры.

И это к лучшему. Природе чужд не только вакуум – ей чужда и монополия. Именно времена фрагментации ознаменовались самыми существенными творческими скачками. В этом состоит закон Данилевского: народы лучше реализуют свой творческий потенциал, если принадлежат к независимому государству – пусть даже крошечному. Очень разумно! Если считать мир лабораторией идей, то чем больше в ней чашек Петри, тем лучше.

В Греции одна чашка Петри превзошла все другие: Афины. Этот город дал больше блестящих умов – от Сократа до Аристотеля, – чем любое другое место планеты. (Лишь Флоренция эпохи Возрождения отстала ненамного.)

Однако в те времена никто не предрек бы Афинам такое будущее. Начнем с того, что греческая земля мало подходила для земледелия: камни да скалы. «Скелет истощенного недугом тела», – сказал о ней Платон[7]. К тому же Афины были маленькими: в них жило не больше людей, чем в канзасском городе Уичито. Были места побольше (Сиракузы), или побогаче (Коринф), или посильнее (Спарта) – но вперед вырвались Афины. Почему? Был ли афинский гений лишь слепым везением, – «счастливо сошлись обстоятельства», как выразился историк Питер Уотсон, – или афиняне сами стали кузнецами своего счастья? Боюсь, эта загадка поставила бы в тупик и Дельфийского оракула.

И все же, основательно накофеинившись и преисполнившись простодушной отваги, я отправляюсь искать ключи к тайне. Для начала, решаю я, следует пообщаться с нужными людьми.

«Добро пожаловать в мой кабинет», – произносит Аристотель с театральным, а-ля Тони, жестом руки. Чувствуется, что эта фраза ему привычна. И его можно понять: ведь мы находимся над Афинами, на вершине Акрополя.

Мы встретились несколькими часами ранее, в вестибюле Hotel Tony. Поначалу мне показалось, что на грека он не похож: светлая кожа, непослушные рыжие волосы, свисающие на лицо подобно занавеске. Но вскоре я понял, что моя мысль смехотворна: типично греческой внешности не существует, как не существует внешности французской или американской. Греки не одна раса и никогда ею не были.

Второе впечатление: мой собеседник выглядит возбужденным. В чем дело? Быть может, сказывается стресс из-за непрестанного кризиса, что царит ныне в Греции? Непонятно. Но сомнений нет: он далек от спокойствия. Однако, пока мы идем и разговариваем, я понимаю, что принял за нервозность страсть – страсть к истории, которая струится сквозь него током в 220 вольт (а может, и больше).

Мы шагаем к Акрополю, и я ожидаю подходящего случая, чтобы узнать имя своего гида. А услышав, что его зовут Аристотель, нахожу это знаменательным. Что может быть более правильным и более греческим, чем идти по стопам Аристотеля вместе с Аристотелем?

Мы пересекаем пешеходную улицу, уже полную прохожих. И тут я решаю взять быка за рога, вспомнив великого философа.

– Какое у вас интересное имя, Аристотель, – робко говорю я.

Спутник пожимает плечами.

– Неудобное имя, – коротко отвечает он, оставляя меня гадать, в чем же состоит неудобство. Друзья называют его Ари – к его величайшему неудовольствию. Впрочем, признает он, это хотя бы как-то отдаляет его от философа, а также от Аристотеля Онассиса – судовладельца, миллиардера и мужа Жаклин Кеннеди.

Мы обходим туристов и спецподразделение полиции. Аристотель рассказывает, как стал гидом-экскурсоводом. Он хотел служить в греческой армии, но его не взяли. Почему не взяли, я не понял, а расспрашивать не стал: чувствовалось, что вопрос болезненный. Тогда Аристотель занялся археологией, с головой уйдя в прошлое. И не просто прошлое, а прошлое, отстоящее от наших дней на полтора тысячелетия. Его специальность и страсть – античные кровли. Оказывается, о цивилизации можно многое узнать по кровлям.

– Мы сейчас ведем себя очень по-гречески, – замечает Аристотель.

– Неужели? Мы ведь просто идем.

– Вот именно. Древние греки много ходили.

И не просто ходили: думали и философствовали на ходу.

И, как обычно, знали, что делают. Ведь многие гении создали свои шедевры во время прогулок. Работая над «Рождественской песней», Диккенс исходил десятки километров по ночным лондонским улицам. Марк Твен тоже много прогуливался, хотя большей частью возле рабочего стола. Его дочь вспоминает: «Диктуя, отец нередко ходил туда-сюда… И тогда казалось, что в комнату вливается свежий дух».

А недавно ученые решили изучить взаимосвязь между ходьбой и творчеством. Стэнфордские психологи Мэрили Оппеццо и Дэниэл Шварц провели эксперимент, в котором участвовали две группы людей: одни ходили, другие сидели. Обе группы выполняли «тест Гилфорда на альтернативное использование»: придумывали нестандартное применение обычному предмету. Цель этого теста – измерить «дивергентное мышление», один из важных компонентов творчества. Дивергентное мышление – это способность решать задачи разными и подчас неожиданными способами. Дивергентное мышление спонтанно и свободно. Напротив, конвергентное мышление более линейно и предполагает сужение, а не расширение возможностей. Конвергентные мыслители пытаются найти единственный правильный ответ на вопрос. Дивергентные мыслители ищут нетривиальный ракурс.

Судя по результатам, опубликованным в Journal of Experimental Psychology, древние греки интуитивно догадались о чем-то важном. Креативность «стабильно и значительно» повышалась во время ходьбы. Причем, что удивительно, не имело значения, ходил ли человек по улице или в помещении на беговой дорожке перед пустой стеной, – все равно творческих решений было в два раза больше, чем у «сидельцев». Чтобы подстегнуть креативность, долго ходить не требовалось: хватало от 5 до 16 минут.

Древние греки, жившие за столетия до беговой дорожки, ходили по улице. И вообще все делали на улице. Дом служил главным образом спальней. Если не считать сна, греки оставались там не долее получаса. («Как раз достаточно, чтобы сделать все дела с женами», – замечает Аристотель, когда мы подходим к воротам Акрополя.) Остальное время они проводили на агоре (городской площади), занимались в гимнасии или палестре (местах для физических упражнений) или ходили по холмам, окружающим город. И все эти занятия не были второстепенными, ибо, в отличие от нас, греки не проводили четкой границы между физической и умственной деятельностью. Знаменитая Платоновская академия, предшественница нынешних университетов, была местом не только философских дискуссий, но и телесных упражнений. Тело и ум считались неразрывными частями целого. Как говорится, в здоровом теле здоровый дух. Помните роденовского «Мыслителя»? Настоящий греческий идеал: мускулистый мужчина, погруженный в раздумья.

А вот и сам Акрополь («верхний город»). Это не здание, а место на высоком холме с плоской вершиной и родниковыми источниками поблизости. Такое расположение неслучайно. Греков отличало тонкое чувство пространства. Скажем, Сократ превозносил выгоды ориентации дома на юг за два тысячелетия до нью-йоркских агентов по недвижимости. Здания были не просто сооружениями – каждое обладало духом, «гением места» (genius loci). Греки были убеждены, что качество мысли определяется тем, где человек при этом находится. Не случайно одна из философских школ обязана своим названием архитектурному стилю: слово «стоики» восходит к слову «стоá» («крытая колоннада»), ибо стоики философствовали в «расписном портике».

Мы карабкаемся на самый верх, где с величественной уверенностью восточного монарха или судьи расположился Парфенон. И слава его, замечает Аристотель, заслуженна. Это один из величайших шедевров инженерного искусства. Ведь даже доставить на холм тысячи блоков мрамора было нелегкой задачей. А дальше – труды плотников, кузнецов, медников, каменщиков, красильщиков, живописцев, ткачей, прядильщиков, лепщиков, сапожников, шахтеров, изготовителей канатов и строителей дорог. Как ни странно, строители сделали свою работу очень быстро, при этом уложившись в бюджет (что, согласитесь, бывает нечасто).

– Как вам колонны? – спрашивает Аристотель.

– Изумительно! – отвечаю я, пытаясь понять, к чему он ведет.

– Они прямые?

– Разумеется.

Аристотель хитро улыбается:

– Вовсе нет. – Он достает из рюкзачка иллюстрацию Парфенона. Оказывается, прямизна и строгость линий – иллюзия. В здании нет ни единой прямой линии. Каждая колонна имеет легкий изгиб. Хорошо сказал об этом французский писатель Поль Валери: «Перед мастерски облегченной, совсем безыскусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь приводили в восторг неуловимые изгибы, легчайшие чарующие наклоны и те утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он (архитектор) вводил и скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной»[8].

Эти слова – «комбинации правильных и неправильных форм» – западают мне в память. Есть в них нечто более глубокое, чем просто наблюдение об инженерных приемах. Ведь все Древние Афины сотканы из сочетаний прямого с изогнутым, упорядоченного с хаотическим. Здесь и суровый законодательный кодекс, и сутолока городской площади, и строгие статуи правителей, и улицы, выстроенные словно без плана. Мы привыкли думать, что греки – люди рациональные, с четким логическим мышлением. И так оно и есть. Однако была в них и иррациональная сторона. В классических Афинах заметна некая «безумная мудрость». Людьми руководил «фобос» («страх», «ужас»): «тот благоговейный страх и трепет, который возникает в присутствии сверхъестественной силы или при ощущении ее» (Робер Фласельер). Греки страшились безумия, но считали его «даром богов».

Тема беспорядка важна в греческой космогонии: в начале вещей был не свет, а хаос. Однако хаос не стоит воспринимать непременно в негативном ключе. Греки (и, как я вскоре узнаю, индусы) видели в хаосе сырье для творчества. Не потому ли афинские вожди отказывались «упорядочить» городской план? Конечно, основные соображения были практическими: в петляющих улицах легче обороняться от захватчиков. Но нельзя исключить и интуитивное понимание, что хаотичность стимулирует творческую мысль.

Все это не означает, что греки были халтурщиками. Аристотель сопоставляет их с другой великой цивилизацией: «Египтяне достигали совершенства, как они его понимали, и останавливались. А греки всегда хотели большего. Всегда хотели лучшего». Поиск совершенства был столь всепоглощающим, что греческие скульпторы уделяли задней стороне статуй не меньше внимания, чем передней. В облике Парфенона заметно и еще кое-что: явное желание заткнуть за пояс другие города-государства. Зодчий Иктин, возводивший Парфенон, видел храм Зевса Олимпийского и хотел превзойти его. «Ими всегда двигал дух соревнования», – говорит Аристотель. Не здесь ли следует искать истоки гениальности?

Современные исследователи, изучающие гений, занимались сходным вопросом. Интересное исследование провела Тереза Амабайл, психолог из Гарвардского университета. Ее интересовало, как повлияет на творческое мышление обещание награды. Она разделила команду добровольцев на две группы. Каждую группу попросили сделать коллаж. Но одной сказали, что работу оценят художники, после чего авторам наиболее творческих коллажей выдадут денежную премию. Другой же предложили, по сути дела, просто развлечься.

Назад Дальше