Джинни добросовестно посещала группу. Даже спустя год, переехав в Сан-Франциско, она редко пропускала занятия, хотя добираться на общественном транспорте стало очень неудобно. Хотя Джинни получала в группе достаточно поддержки, чтобы сохранять самообладание в течение всего этого времени, реального прогресса у нее не отмечалось. Фактически мало кто из пациентов проявил бы такую настойчивость и продержался бы столь долго в группе с такими незначительными результатами. Поэтому была причина полагать, что Джинни продолжала посещать группу, в основном чтобы поддерживать контакт со мной. Она продолжала считать, что ей могу помочь я, и только я. Терапевты и члены группы отмечали это постоянно. Они постоянно замечали, что Джинни боялась меняться, так как улучшение означало бы, что она меня потеряет. Только не меняя своего беспомощного состояния, она могла гарантировать себе мое присутствие. Так что изменений не было. Она оставалась зажатой, замкнутой и часто не общалась с группой. Другие пациенты были заинтригованы ею. Но когда она начинала говорить, она становилась восприимчивой и была готова помочь другим. Один мужчина в группе сильно в нее влюбился, а другие добивались ее внимания. Но оттепель не наступала, она так и оставалась охваченной страхом и никак не могла научиться свободно выражать свои чувства или взаимодействовать с другими людьми.
В течение тех полутора лет, что Джинни была в группе, у меня было два котерапевта, оба мужчины, каждый из которых работал с группой примерно по девять месяцев. Их выводы о Джинни почти совпадали с моими:
«неземное… печальное… высокомерное, но смущенное удивление всей процедурой… ее энергетика никогда не будет полностью использоваться для контактов с реальностью… В группе только «присутствует»… мучительный рост привязанности к доктору Ялому, которая выдержала все пояснительные усилия… все, что она делала в группе, рассматривалось в свете его одобрения или неодобрения… менялась от сверхчувствительной и реагирующей на других до просто отсутствующей в данном месте… загадка в группе… пограничная шизофреничка, которая все же так и не подошла слишком близко к границе психоза… шизоид… слишком сильно осознает первичный процесс…»
В течение всего периода групповой терапии Джинни искала другие методы избавления от оков опутывающей ее неловкости, которые она сама на себя и надела. Она часто посещала «Эзален»[1] и другие местные центры развития. Руководители этих программ разработали ряд конфронтационных методов и ускоренных программ для мгновенного изменения Джинни: марафоны голышом для преодоления ее сдержанности и скрытности, психодраматические методы и психологическое карате для избавления ее от покорности и застенчивости и стимуляция вагины электровибратором для пробуждения ее дремлющего оргазма. И все тщетно! Она была прекрасной актрисой и могла легко войти на сцене в роль. К несчастью, после окончания спектакля она быстро выходила из новой роли и сбрасывала с себя кожу театра так же, как и входила в нее.
Стипендия в колледже у Джинни закончилась, сбережения таяли, и ей надо было искать работу. В конечном счете, работа на полставки привела к непримиримому конфликту графиков, и Джинни после мучительных раздумий заявила о том, что ей придется оставить группу. Примерно в то же время мой котерапевт и я пришли к выводу, что в группе она вряд ли добьется положительного результата. Я встретился с ней, чтобы обсудить планы на будущее. Было очевидно, что ей требовалась непрерывная терапия; хотя ее понимание реальности стало более устойчивым, ужасные кошмары и галлюцинации посещали ее реже, она жила с молодым человеком, Карлом (о котором мы еще услышим), у нее появился небольшой круг друзей, она наслаждалась жизнью, не тратя слишком много энергии. Но внутренний демон, тихий обескураживающий голос, непрерывно мучил ее, и она продолжала жить с постоянным ощущением ужаса и неловкости. Отношения с Карлом, самым близким для нее человеком, были особым источником страданий. Хотя он ей был очень дорог, Джинни была уверена – его чувства к ней были настолько условны, что любое глупое словечко или неточный жест обернутся против нее. Так что она получала мало удовольствия от земных благ, которые делила с Карлом.
Я подумывал о том, чтобы направить Джинни на курс индивидуальной терапии в государственную клинику в Сан-Франциско (у нее не было средств лечиться у частного терапевта), но меня мучили сомнения. Списки очередников были велики, терапевты – иногда неопытны. Но веским фактором было то, что огромная вера Джинни в меня помогала мне поверить, что только я могу спасти ее. К тому же и я был довольно упертым: не любил бросать дело на полдороге и признаваться, что я не смог помочь пациенту.
Так что мое предложение продолжить лечение было вполне обдуманным. Однако я хотел поломать заведенный порядок. Ей не смогли помочь несколько терапевтов, и я стал искать подход, который не повторил бы ошибки других и одновременно позволил бы мне использовать для терапии положительное отношение Джинни ко мне. В послесловии я более подробно описываю мой терапевтический план и теоретическое обоснование моего подхода. А сейчас я должен прокомментировать только один аспект подхода, смелый процедурный замысел, в результате которого и появились следующие страницы. Я попросил Джинни вместо оплаты писать честное краткое изложение каждой сессии, включающее не только ее реакции на то, что было выявлено, но и описание скрытой жизни в течение занятия, «заметки из подземелья» – все мысли и фантазии, которые никогда не выходят на поверхность во время вербального общения. Я полагал, что идея, насколько мне известно, инновационная в психотерапевтической практике, будет удачной. Джинни тогда была настолько инертной, что любой метод, требующий усилий и движения, заслуживал внимания. Охвативший Джинни тотальный творческий кризис, который лишил ее важного источника положительной заботы о себе, делал процедуру, требующую обязательного литературного творчества, еще более привлекательной. (Кстати, такой план лично для меня не означал никаких финансовых жертв, так как я был штатным работником Стэнфордского университета, и все деньги, которые я зарабатывал в клинике, получал университет.)
Так как моя жена любила литературу и интересовалась творческим процессом, я изложил этот план ей, и она предложила, чтобы я тоже после каждой сессии писал неклинические заметки о своих впечатлениях. Я посчитал эту идею вдохновляющей, хотя совершенно по другой причине, нежели моя жена: она интересовалась литературным аспектом эксперимента, я же, напротив, был заинтригован потенциально мощным инструментом самораскрытия. Джинни никак не могла раскрыться мне или другому терапевту при личном общении. Она считала меня непогрешимым, всезнающим, безмятежным, абсолютно цельным. Я представлял, как она сообщает мне, в письме, если хотите, о своих невысказанных желаниях и чувствах ко мне. Я представлял, как она читает мои личные и глубоко ошибочные послания ей. Точных последствий такого приема я знать не мог, но был уверен, что в результате получится нечто значительное.
Я понимал, что нашему литературному творчеству помешает немедленное ознакомление с записками другого, поэтому мы договорились не читать отчеты друг друга в течение нескольких месяцев, а отдавать их на хранение моему секретарю. Надуманно? Ухищренно? Посмотрим. Я знал, что ареной терапии и изменения будут существующие между нами отношения. Я полагал, что если однажды мы сможем заменить письма словами, напрямую высказанными друг другу, если мы сможем общаться искренним человеческим образом, то последуют и другие желательные изменения.
Предисловие Джинни
Я была отличницей в средней школе в Нью-Йорке. Хотя у меня были творческие задатки, они были как бы на втором плане, так как большей частью я находилась в оглушенном состоянии, как будто меня шарахнуло по голове ужасной застенчивостью. Я прошла период полового созревания с закрытыми глазами и постоянной мигренью. Почти в самом начале моей студенческой жизни в колледже я поставила на себе крест как на ученом. Хотя время от времени я и писала «клевую» работу, больше всего мне нравилось быть «человеческими солнечными часами», подремывая где-нибудь на свежем воздухе. Парней я боялась, и у меня никого не было. Все мои редкие последующие романы были случайными. Часть своего высшего образования я получила в Европе: работала и училась, нарабатывая впечатляющее резюме, в котором были скорее анекдоты и друзья, а не достижения. То, что принималось за смелость, было фактически формой нервной энергии и инертности. Я боялась возвращаться домой.
После окончания колледжа я вернулась в Нью-Йорк. Я не могла найти работу, у меня не было направления. Моя квалификация теряла форму, как часы Дали, меня привлекало все и ничего. Случайно я нашла работу учительницы маленьких детей. Фактически никто из них (а их было всего восемь) учеником не был. Они были родственными душами, и целый год мы только и делали, что играли.
Живя в Нью-Йорке, я ходила на курсы актерского мастерства и училась, как подвывать, дышать и читать строчки так, как будто в жилах кровь играет. Но, несмотря на то, что я крутилась между занятиями и друзьями, в жизни все равно была какая-то пустота.
Даже тогда, когда я не знала, что делаю, я все равно постоянно улыбалась. Один из моих друзей, который сам чувствовал, что попал в зависимость от «Поляны»[2], спросил: «Чему ты все радуешься?» Действительно, имея всего лишь несколько прекрасных друзей, я могла быть счастливой. Мои беды были всего лишь мелочами по сравнению с тем, какой естественной и легкой была жизнь. Тем не менее моя улыбка становилась все более жесткой. Голова моя была полна шумом карусели слов, постоянно крутящихся вокруг настроений и ароматов и только иногда случайно попадающих в мою речь или на бумагу. Когда дело доходило до фактов, я особых способностей не проявляла.
В Нью-Йорке я жила одна. Мои контакты с внешним миром, за исключением занятий и писем, были минимальными. Здесь я впервые стала мастурбировать и нашла это занятие ужасным просто потому, что это оказалось чем-то сокровенным. Очевидность моих страхов и счастья всегда заставляла меня чувствовать себя глупой и легкомысленной. Один мой друг как-то сказал: «Я могу читать тебя как книгу». Я была похожа на лешего, который ни за что не отвечает и, кроме срыгивания, ничего более серьезного не делает. И вдруг я стала действовать совершенно по-другому. Я срочно занялась терапией.
Моим терапевтом оказалась женщина, и пять месяцев, что я общалась с ней по два раза в неделю, она пыталась согнать с моего лица улыбку. Она была убеждена, что моей единственной целью в терапии было заставить ее полюбить меня. Во время сессий она уделяла основное внимание моим отношениям с родителями. Они всегда были до смешного любящими, открытыми и ироничными.
Я боялась психотерапии, потому что была уверена, что мой мозг скрывает от меня какой-то страшный секрет. Моя жизнь была похожа на рисунки на детском планшете – поднимаешь лист бумаги, и все смеющиеся лица, волнистые линии исчезают, не оставляя следов. В то время, независимо от того, что я делала, сколько бы хороших друзей у меня ни было, только другие создавали окружающую меня обстановку и задавали мне пульс. Я была одновременно и живой, и мертвой. Мне были нужны их толчки. Я никогда не могла самозапускаться. И память моя была в основном мертвенной и уничижительной.
В ходе лечения мое состояние улучшалось до того момента, пока я со своими чувствами сидела в одном кожаном кресле. Затем необычное обстоятельство изменило мою жизнь или, по крайней мере, мое местоположение. Так, по блажи, я подала заявление на курсы литературного творчества в Калифорнии и была принята. Моего терапевта в Нью-Йорке эта новость не обрадовала. Фактически она была против. Она сказала, что я «запала», безответственно отношусь к своей жизни и никакая стипендия меня не спасет. Но я не могла вести себя по-взрослому и написать важным людям: «Прошу отсрочить предоставление мне этой чудесной стипендии, пока я не определюсь со своими чувствами и не стану более уверенной и мирской». Нет, как и во всем остальном, я бросилась в новую жизнь, несмотря на опасения, что слова моего терапевта окажутся верными и что я уезжаю в самом начале, рискуя жизнью ради гарантированного года солнца. Но я не могла отказаться от такого опыта, так как он был моим алиби, фоном для ощущений, для образа мыслей, способа передвижения. Как всегда, скорее живописный вид, чем серьезный, продуманный маршрут.
Мой терапевт, в конце концов, меня благословила, будучи уверенной, что я смогу получить прекрасную помощь у психиатра, которого она знала в Калифорнии. Я улетала из Нью-Йорка, и, как всегда, в отъезде было что-то волнительное. Неважно, сколько ценностей ты оставляешь позади, с тобой остается твоя энергия, твои глаза, а перед самым отъездом вместе с его экзальтацией ко мне вернулась, как постоянное лого, и моя улыбка. Я сделала ставку на то, что по приезде в Калифорнию меня там будет ждать психотерапия и мне не придется начинать с самого нуля.
Благодаря интенсивной и героической работе, которую я провела в Нью-Йорке, занимаясь актерским ремеслом, терапией и одиночеством, я добилась успеха и в Калифорнии при всех моих ограниченных и неразбуженных чувствах. Это был прекрасный период моей жизни, так как у меня было гарантированное будущее плюс ни одного мужчины, перед которым нужно было бы распинаться, чтобы он тебя оценил. После колледжа у меня не было бойфренда. Я нашла небольшой коттедж с апельсиновым деревом перед ним. Я даже и не думала рвать с него апельсины, пока подруга не сказала, что можно. Актерские занятия мне заменил теннис. Я завела себе, как обычно, одну близкую подругу. Дела в колледже шли неплохо, хотя я и косила под наивную девчонку.
Переехав из Нью-Йорка в Маунтин-Вью, я ходила от одного терапевта к другому. Вся в сомнениях и по уши полная сладостно-печальной грустью от рассказов Чехова и песен Жака Бреля, я сначала пошла на прием к доктору Ялому. Ожидания, важная часть моего удела, были велики, так как его рекомендовала мой терапевт в Нью-Йорке. Когда я вошла в его кабинет, ранимая и готовенькая, может быть, даже Бела Лугоши смог бы проделать трюк, но я в этом сомневаюсь. Доктор Ялом был особенным. Во время того первого интервью я просто потеряла голову. Я могла говорить напрямую, могла плакать, могла, не стыдясь, попросить помощи. Обвинений, от которых я бы убежала домой, не ожидалось. Казалось, что все его вопросы проникали прямо в мякоть моего мозга. На входе в его кабинет я должна была быть сама собой. Я доверяла доктору Ялому. Он был иудеем – и в тот день я тоже стала иудейкой. Он выглядел знакомым и естественным без всяких дедморозовских прикидов психотерапевтов.
Доктор Ялом предложил мне присоединиться к его терапевтической группе, которую он вел вместе с другим доктором. Это было все равно, что поступить не на те курсы – мне нужны были поэзия и вера в разговоре с глазу на глаз, но вместо этого мне просто перекинули мостик (даже ничем не подсластив пилюлю). Он послал меня к котерапевту своей группы. В предварительном интервью с другим доктором уже не было ни слез, ни правды, один подтекст безличного шелеста магнитофонной пленки.
Групповая терапия – действительно тяжелая штука. Особенно если за столом царит такая косность, как это было у нас. Группа примерно в семь пациентов плюс два доктора встречается за круглым столом с микрофоном, свисающим с потолка. С одной стороны стена вся в зеркалах, как стеклянная паутина, откуда мое лицо хоть раз, но взглянет на саму себя. На другой стороне сидит группа местных врачей и смотрит в оконное зеркало. Меня это не беспокоит. Хотя я и стеснительна, в то же время я и немного эксгибиционистка, так что я себя соответственно убрала и «играла», как чучело Офелии. Стол со стулом ставят вас в такое положение, в котором трудно начинать.
Проблемы у многих из нас были одинаковыми – неспособность к эмоциям, невоплощенный гнев, любовные затруднения. Бывали чудесные дни, когда кто-нибудь из нас заводился, и тогда что-нибудь да происходило. Но ограничения по времени в полтора часа обычно тушили большие озарения. А к следующей неделе мы уже возвращались в свое обычное психологическое оцепенение. (Я говорю за себя. Другим это действительно здорово помогало.) В группе считалось забавой делиться проблемами, но решениями мы делились редко. Мы стали друзьями, но никогда не общались (в Калифорнии это практически традиция). К концу курса мы стали ходить в город поесть пиццы со всем, что можно навалить сверху.