Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес - Дэвис Робертсон 12 стр.


Диане я, конечно же, ничего такого не говорил. Она постоянно расспрашивала меня о войне, и я рассказывал ей все подряд, без малейших затруднений, меняя свои воспоминания на ее сочувствие. Я прекрасно понимал, что наша близость становится все теснее и что когда-нибудь с этим придется разобраться. Ну и что? Я был счастлив уже тем, что живу, и жил исключительно сиюминутной радостью.

Она была романтиком, я никогда еще не встречал романтиков женского пола, а потому с восторгом изучал ее эмоции. Диана хотела знать обо мне все, и я рассказывал ей все, со всей возможной честностью, но ведь я-то тоже был романтиком, двадцатилетним романтиком, так что теперь мне ясно, что я лгал каждым своим словом, – лгал не в фактах, но в акцентах и эмоциональной окраске, в целях и намерениях. Жизнь в Канаде казалась Диане ужасно романтичной – и я делал ее романтичной. Я даже рассказал о миссис Демпстер (умолчав о своей ответственности за ее не совсем вменяемое состояние) и почувствовал себя несколько обманутым, когда Диана среагировала на мое повествование довольно холодно. Но когда я рассказал о маленькой Мадонне, явившейся мне в Пашендале, а позднее – в том, запредельном мире, она безмерно восхитилась и сразу же дала этой истории вполне заурядное религиозное истолкование, о чем я лично, положа руку на сердце, никогда прежде не задумывался. Она постоянно возвращалась к теме маленькой Мадонны, вызывая у меня в памяти введение к «Детской книге про святых» и малютку У. В., которой рассказывались эти истории. Я всегда воспринимал эту самую У. В. как кошмарную зануду, но теперь по необходимости пересмотрел свое мнение, потому что Диана была точь-в-точь У. В. во плоти, а уж ее-то я никак не мог назвать занудой.

Мало-помалу до меня стало доходить, что Диана имеет на мою драгоценную персону некоторые виды, и я был слишком польщен, чтобы хоть немного задуматься над последствиями. В этой больнице многие сестры были из хороших семей, эти девушки работали не покладая рук, делали все, что полагается сестрам и санитаркам, однако они пользовались и некоторыми не совсем обычными поблажками. В большинстве своем они жили неподалеку и могли между сменами отлучаться домой.

После каждой такой отлучки Диана непременно рассказывала мне о своем доме и своих родителях, совершенно не соответствовавших моим представлениям о том, что такое родители. Ее отец, каноник Марфлит, совмещал обязанности домашнего священника при Виндзорском замке и обычного приходского священника; не зная толком, что такое домашний священник, я представлял себе, что он изводит королевское семейство занудными моральными проповедями, примерно так же, как наши дептфордские священники – нас. Ее мать была Достопочтенной, хотя каноник и не имел никаких титулов, что крайне меня удивило; я не знал, что так бывает. «Моя мать – урожденная Де Блакер», – сказала мне Диана; потом оказалось, что фамилия эта французская и пишется длинным, хитрым образом, как то бывает у французов. По причине войны Марфлиты жили очень скромно: только двое слуг и садовник, приходящий три раза в неделю; следуя монаршьему примеру, Марфлит на время исключил из употребления спиртные напитки, ну разве что стакан-другой портвейна после особо утомительного дня. Чтобы экономить топливо для Нашего Общего Дела, все члены семейства Марфлитов набирали теперь в ванну три – всего три! – дюйма воды, и так – каждый день. Я в жизни не знал никого, кто принимал бы ванну каждый день, и считал, что ежедневные ванны в госпитале – нечто вроде лечебной процедуры и что они вскоре прекратятся.

Диана немало способствовала моему просвещению. По мере нашего сближения она стала все чаще и чаще поправлять некоторые мои речевые обороты, казавшиеся ей – нет, не неправильными, а несколько необычными, пикантными. Моя речь сформировалась по преимуществу в шотландском окружении, поэтому споров о произношении, обычных при столкновении Старого Света с Новым, у нас почти не возникало, зато как же веселилась Диана, когда я называл верхнюю рубашку сорочкой. Что касается моих застольных манер, тут Диана не смеялась, тут она была тверда и непреклонна. Она объясняла мне, что нужно ломать ломтик хлеба руками, а не нарезать его ножом на аккуратные квадратики, что нужно намазывать маслом эти самые ломаные кусочки поштучно (бессмысленная, как казалось мне, трата времени), а заодно отучила меня заглатывать пищу с такой скоростью, словно я боюсь, что кто-то отнимет (манера, впитанная мною с детства, укрепившаяся и усилившаяся в окопах и возвращающаяся ко мне даже сейчас, на старости, если я перенервничаю). Мне нравилось у нее учиться. Я был ей благодарен, тем более что эти уроки преподносились с очаровательным юмором, в Диане не было ни грана педагогического занудства.

Конечно же, все это происходило не сразу. Прошло порядочно времени, прежде чем я сумел подняться с кровати, и еще больше – прежде чем начались эксперименты с длинной чередой протезов; когда же протез был наконец выбран, я начал учиться ходить. Сперва я передвигался на костылях, а так как многие мои мышцы, особенно на левой руке, обгорели так сильно, что от них мало что осталось, процесс обучения оказался весьма болезненным и продолжительным. Главной да и единственной моей помощницей была Диана. Я не только опирался на Диану в самом буквальном смысле слова, но нередко на нее же и падал. Сестра милосердия, она носила это звание по полному праву.

Когда появилась наконец такая возможность, она отвезла меня к себе домой и познакомила с каноником и Достопочтенной. В качестве наилучшего комплимента я скажу, что они были вполне достойны такой дочери, как Диана. Каноник оказался очаровательнейшим человеком, абсолютно не похожим на любого из виденных мною прежде священников, он никогда не говорил о религии, даже за воскресным обедом; как то и подобает хорошему пресвитерианину, я попробовал осторожно восхититься его утренней проповедью и порассуждать о ее ключевых моментах, однако каноник не был расположен обсуждать эту тему и перевел разговор на войну; человек прекрасно информированный, убежденный сторонник Ллойд Джорджа, он говорил очень здраво, не превращая нашу беседу в обычную для тех времен сессию ненависти; в Англии было много людей, подобных ему, хотя условия заключенного вскоре мира отнюдь не подталкивали к такому выводу. Достопочтенная была просто чудо и совсем не походила на чью-то мать. Острая на язычок, слегка фривольная, очень красивая, если принять во внимание возраст (сколько я помню, ей было тогда сорок семь лет), женщина, она болтала, как безмозглая дурочка. Но теперь-то я знал, что все это напускное, вот такой же точно будет в ее возрасте Диана, и мне это нравилось.

Какой полной грудью вздохнул я в доме Марфлитов! Для человека, прошедшего через то, через что прошел я, это было подобно чуду. Могу лишь надеяться, что я вел себя прилично и не болтал, как идиот. Надеюсь, ибо, что касается тех дней, я могу вспомнить и каноника, и Достопочтенную, и Диану, и какие чувства они у меня вызывали, но почти не помню, что делал и говорил я сам.

5

Скорее всего, обрывочность моих воспоминаний об этом периоде связана с тремя бесконечно долгими, выматывающими душу и тело годами войны. Вырвавшись наконец из этой бойни, я слишком упивался безопасностью и чистотой, чтобы уделить особое внимание происходящему вокруг. До госпиталя доносились глухие отклики войны – зловещие газетные сообщения, некоторые ограничения в питании (окопная кормежка была в десять раз хуже), – и все же я был счастлив пониманием, что самое плохое осталось позади, во всяком случае для меня. Мои планы были крайне просты: научиться ходить с костылями, а позднее на протезе и с палкой. Я не замечал в себе страстной любви к Диане, однако был ею увлечен, а еще больше – польщен ее вниманием. Солдат отвоевал свое и вкушал заслуженный покой.

В конечном итоге мы победили, госпиталь стоял на ушах, а на следующий после 11 ноября день доктор Хаунин раздобыл машину и повез меня, еще одного мало-мальски способного передвигаться парня, Диану и еще одну сестричку в Лондон поглядеть, как там все ликуют. Ликование это не вызвало у меня особо радостных чувств, слишком уж оно смахивало на пехотную атаку. С момента своего ранения я ни разу не видел большого скопления людей; оглушительный шум и давка привели меня в состояние чуть не паническое; правду говоря, я и по сию пору плохо переношу шум и давку. Но я посмотрел на чужое веселье, и кое-что из виденного потрясло меня до глубины души. Люди, спасенные от уничтожения, тут же сами давали волю своим разрушительным инстинктам: вырванные из обстановки насилия и вседозволенности, они били друг друга, крушили все подряд и выкрикивали грязнейшие ругательства на улицах собственной столицы. Впрочем, я не вправе особенно жаловаться, ведь именно в ночь с 12 на 13 ноября в доме на Итон-сквер, принадлежавшем одной из тетушек Де Блакер, я впервые спал с Дианой, с молчаливого благословения тактично удалившейся тетушки (даже странно, как она это допустила? Лично мне союз моего изуродованного тела с безупречной красотой Дианы виделся чем-то до ужаса неподобающим). Так или не так, но это был мой первый опыт в данном направлении, потому что я и думать не мог, чтобы воспользоваться солдатским борделем либо услугами одной из легиона случайных девиц, охотно сближавшихся с людьми в военной форме. Диана имела уже предварительный опыт – думаю, с тем самым утонувшим на «Абукире» женихом, теперь же она передала этот опыт мне, с головокружительной нежностью, за что я буду вечно ей благодарен. Вот так мы с ней стали любовниками в самом полном смысле слова; для меня это был крайне важный шаг к полному обретению мужественности, навязанной мне до того в весьма одностороннем виде.

На следующий вечер знакомства и удачливость помогли Диане раздобыть два билета в Королевский театр на «Чу-Чин-Чоу». Я снова испытал огромное потрясение, пусть и совсем в ином роде, – ведь все мое прежнее знакомство с театром ограничивалось армейской самодеятельностью. За время войны я дважды использовал свои увольнительные для поездок (весьма кратковременных) в Париж; не помню уж, на первый или на второй раз мне пришло в голову разыскать театр Робер-Гудена, однако это здание давно уже снесли. Можно только поражаться моей тогдашней наивности, поразительному отсутствию чувства исторического времени. Это чувство пришло ко мне гораздо, гораздо позднее.

Я тут, конечно, несколько наворотил, фактически поставил свою сексуальную инициацию на одну доску с посещением оперетки. Однако сейчас, глядя назад, я вижу, что два эти переживания при полной их несхожести отличались по своему психологическому воздействию далеко не так сильно, как можно подумать. И там и там передо мной раскрывались чудесные, неведомые горизонты, раскрывались в волнующей, головокружительной обстановке. Не следует забывать, что мое здоровье, как телесное, так и духовное, все еще оставалось крайне хрупким.

Следующим великим моментом моей жизни стало получение Креста Виктории непосредственно из рук короля. После того как доктор Хаунин сообщил, что сержант Рамзи в действительности жив, моя фамилия была повторно включена в очередной наградной список, уже без пометки «посмертно». В декабре мне пришло приглашение, я отправился на такси в Букингемский дворец и получил свой орден. Со мной была и Диана – я имел право пригласить одного человека по своему выбору, а что тут было выбирать? Все присутствовавшие в зале смотрели на нас с умилением: раненый солдат, да еще сопровождаемый очень хорошенькой сестрой милосердия, – по тому времени не было картины популярнее.

Большая часть подробностей почти стерлась из моей памяти, но кое-что осталось. Военный оркестр, укрытый в соседней комнате, играл попурри из «Горянки» (как сообщила мне Диана), мы же все стояли по стенам, ожидая короля; в конце концов он появился в сопровождении нескольких помощников и занял место в центре зала. Когда подошла моя очередь, я проковылял вперед на своем протезе (производя при этом порядочный грохот) и вытянулся перед королем. Взяв из чьих-то рук орден, он приколол его на мою гимнастерку, затем пожал мне руку и сказал: «Я рад, что вы все-таки смогли сюда попасть».

Я все еще помню этот глубокий, чуть хрипловатый голос и невероятно аккуратную, волосок к волоску, бороду. Я был чуть не на голову выше короля, а потому смотрел в его голубые, чуть поблескивающие глаза сверху вниз; судя по всему, на монаршью шутку следовало ответить улыбкой, что я и сделал, а затем ретировался, организованно и в полном порядке.

Был, однако, момент, когда мы с королем глядели прямо друг другу в глаза, и в этот момент меня посетило озарение, смысл которого я хотел бы объяснить, хотя для этого и потребуется значительно больше времени, чем тогда, чтобы его испытать. Вот стою я, думал я, получая награду за героический подвиг, и все здесь присутствующие всерьез считают меня героем, но ведь я-то знаю, что этот подвиг был не более чем грязной работой, которую я исполнил, дрожа от страха; повернись обстоятельства чуть иначе, и я бы ничего такого не сделал, а просто бесславно погиб. Но это не имеет особого значения, потому что людям зачем-то нужны герои, не стоит только забывать истинное положение вещей; а так – почему бы и не я, ведь я ничем не хуже остальных. А передо мною стоит маленький, безукоризненно ухоженный человек, он награждает меня за подвиг на том лишь основании, что в ряду его пращуров числятся Альфред Великий и Карл Великий, а может, даже и король Артур, тут я просто ничего не знаю. И я бы совсем не удивился, узнав, что роль, отведенная ему судьбой, удивляет его ничуть не меньше, чем моя – меня. И он, и я – общественные идолы, символы: он – символ монархии, я – символ героизма, символы крайне необходимые при всей своей эфемерности, наши обязанности перед обществом превыше всего личного, и никакие чувства не должны заслонять нам этих обязанностей, допустить такое было бы все равно что самовольно оставить караульный пост.

Все это лишний раз подтвердилось в «Савое», на ланче с шампанским, устроенном для нас каноником и Достопочтенной; все они относились ко мне как к самому настоящему герою. Я же изо всех сил старался вести себя достойно – не показывать, будто я и сам верю в свой героизм, но и не пороть ерунду насчет «я просто выполнил свой долг, на моем месте так сделал бы каждый» – поза, неизменно вызывавшая у меня отвращение. С того времени я стал милосерднее относиться к людям, занимающим видное положение того или иного рода. Если уж мы сами навязываем им роли, не будет ли справедливо воспринимать этих людей как актеров, не пытаясь дискредитировать их своими познаниями об их жизни вне сцены – если только они сами не выволокут ее к рампе, всем напоказ.

6

Вживание в роль героя было лишь частью работы, заполнявшей мое долгое пребывание в госпитале. Вернувшись в этот мир – я не говорю «придя в сознание», ибо мне и казалось, и кажется, что все время пребывания в так называемой коме я сохранял сознание, только на некоем другом уровне, – я должен был привыкнуть к положению человека с одной ногой и кошмарно ослабленной левой рукой. В нашем госпитале было много пациентов с ампутированными конечностями, и чуть не все они справлялись со своими увечьями значительно лучше меня, что и неудивительно, ведь я с детства не отличался особой ловкостью. «Скоро никто и догадаться не сможет, что у тебя протез», – хором повторяли Диана и врач, но я не принимал их заверений всерьез и оказался, к сожалению, прав: мне так и не далось умение ходить не прихрамывая, а тросточка так и осталась моим лучшим другом, без нее я чувствую себя крайне неуверенно. Что еще. Я был абсолютно здоров психически, однако крайне слаб физически, к чему добавлялось нечто вроде легкого головокружения, которое делает все мои воспоминания о том времени несколько сумбурными. При этом мне нужно было вжиться в роль героя, то есть, с одной стороны, не позволить себе поверить в подлинность своего героизма, а с другой – не оскорблять людей доверчивых в их лучших чувствах. А еще что-то решить насчет Дианы.

В наших с ней отношениях было нечто ирреальное, и дело тут совсем не в моем головокружении. Я не скажу о Диане ничего плохого и никогда не забуду, что это она открыла мне телесную сторону любви; ее красота и бесповоротная решительность как ничто другое помогли мне забыть грязь и убожество окопной жизни. Но разве мог я не видеть, что она воспринимает меня как свое создание? А почему бы и нет? Разве не она кормила меня и умывала все эти месяцы, разве не она выманила меня в этот мир из того, дальнего? Разве не она терпеливо учила меня ходить – и выучила, несмотря на всю мою неуклюжесть? Разве не она преподала мне навыки пристойного поведения за столом и в обществе? Все это так – и этого вполне достаточно, чтобы понять, в чем состояла неправильность наших отношений с Дианой: слишком уж во многом она являлась для меня матерью, а так как у меня была уже однажды мать, я отнюдь не спешил завести себе новую, пусть даже юную и прекрасную, с которой я мог бы играть в Эдипа хоть до посинения. Я был готов на все, лишь бы не стать снова «моим дорогим мальчиком», чьим бы то ни было.

Это решение сформировало всю мою дальнейшую жизнь – в каких-то отношениях даже ее изуродовало, – однако я так и пребываю в твердой уверенности, что сделал как лучше. В больничном покое я всесторонне обдумал свое положение и пришел под конец к следующим выводам: я сполна расплатился с обществом за все, что оно мне дало или даст в будущем, расплатился ногой и значительной частью руки, а это – валюта твердая. Общество увидело во мне героя, и, хотя я был ничуть не большим героем, чем многие другие, сражавшиеся со мной бок о бок, и заведомо меньшим, чем некоторые из тех, кто погиб, делая то, на что у меня никогда не хватило бы духу, я решил позволить обществу видеть во мне все, что ему заблагорассудится; я не буду на этом спекулировать, но и возражать тоже не буду. Со временем я получу пенсию, а сейчас Крест Виктории даст мне скромные, но приличные пятьдесят долларов в год. Я приму эти вознаграждения и скажу спасибо. Но при этом я хочу, чтобы моя жизнь полностью принадлежала мне, впредь я буду жить для своего удовольствия.

Назад Дальше