И поэтому мне немного страшно. Счастье пришло быстро, нежданно, и я не смею ему поверить. Все же я верю, что вы меня любите и что лучше вас нет никого на свете; я знаю, вы поведете себя со мною именно так, как обещаете, и знаю, что я не окажусь недостойной вас; вы даете клятву не порабощать меня, и я тоже клянусь в этом: я обещаю никогда не прибегать к тирании просьб, молений, упреков и истерик, которыми так искусно умеют пользоваться женщины. Хотя у меня и нет вашей опытности, мне кажется, я могу поручиться за свою гордость.
Итак, меня не страшат суровые требования брака. Вы любите меня и хотите дать мне все, чем обладаете; я принимаю дар, потому что люблю вас. Если даже мы когда-нибудь перестанем уважать друг друга, я не тревожусь за свою судьбу: я сумею своим трудом заработать себе на жизнь и не вижу в этом страшной беды, которая помешала бы мне принять сейчас то счастье, какое вы мне сулите; нужда и всякие обыденные горести, пугающие людей из общества, меня не страшат – я думаю лишь о вашей любви ко мне, а главное, о своей любви к вам. Вы не хотите об этом говорить, Жак, а я только об этом и беспокоюсь, только это меня заботит.
Быть может, я поступаю неблагоразумно, рассказывая вам об этом, когда вы так настойчиво желаете говорить со мной о совсем ином чувстве; но вы приучили меня открывать вам без обиняков все свои мысли. Нередко вы утверждали, что нарочитая сдержанность, которую соблюдают иные женщины и в манерах и в речах, – сплошное лицемерие, а целомудрия в ней нет и следа. И поэтому с вами я без страха и стыда отдаюсь порывам сердца.
Если бы я выходила за вас ради тех благ, из-за которых идут под венец три четверти моих подружек по пансиону, меня вполне удовлетворило бы то, что вы мне обещаете: раз мне сулят богатство и независимость, стоит ли заботиться о вашей, о моей любви? Но ведь у нас с вами все иначе, Жак! Как могли вы подумать, что я боюсь чего-то иного, чем утраты любви, которая владеет вами сейчас? Я прекрасно знаю, что вы останетесь моим другом, но неужели вы полагаете, будто с меня хватит одной лишь дружбы, будто она меня во всем утешит? Ах, полноте, перестанем говорить о супружестве, будем говорить так, словно нам предназначено быть только возлюбленными. Есть нечто куда более торжественное, нежели закон и клятва, о которых вы говорите: есть то, что происходит во мне, – моя привязанность к вам, возрастающая с каждым днем, потребность оторваться от всего остального, любить только вас, видеть вас одного в целом мире. Вот поэтому я и трепещу, ибо чувствую, что моя любовь будет вечной, а вы ничего не знаете о своей любви. Эта неуверенность ужасна после того, что мне рассказали о вашем восторженном характере и о том, с какой легкостью вы переходите от одного увлечения к другому. Ах, Жак, ну что вам стоило бы сказать мне всего четыре слова, которые успокоили бы меня больше, чем все ваше письмо, и которым я бы слепо поверила: «Всегда буду любить тебя». Но вы их не сказали, вы заколебались, вы не решились написать это, словно испугались, что совершите святотатство! Вы можете поклясться мне в вечной дружбе, в возвышенной преданности, в героическом бескорыстии, в великодушии, способном презреть все предрассудки, пойти на все жертвы, претерпеть все страдания. А вы написали: «Остальное от меня не зависит!» Ужасные слова, Жак! Вычеркните их, возвращаю вам письмо. Зачем мне ваши клятвы? Они мне не нужны, они похожи на договор, на капитуляцию. Когда вы прижимаете меня к сердцу и говорите: «Дитя мое, как я тебя люблю!» – я гораздо больше уверена в своем счастье!
XVI
Тур
Ангел мой, жизнь моя, последний луч солнца над моей седеющей головой! Не своди меня с ума, пощади твоего старого Жака, ему нужны весь его разум и сила… Ты не знаешь, не знаешь, бедняжка, что ты обещаешь и чего требуешь. Ты не думаешь о том, что тебе семнадцать лет, а мне вдвое больше, что ты будешь еще совсем молодой, когда я буду уже стариком, что для меня будущее полно ужаса, если я предамся радостным надеждам, безумным и себялюбивым желаниям. Неужели ты думаешь, что только боязнь изменить своему чувству мешает мне дать тебе обет в такой же страстной любви, в какой ты клянешься мне? Да знаешь ли ты, что я никогда не изменял первым, что в дни пылкой юности я после первого разочарования пять лет никого не любил и даже не смотрел ни на одну женщину? Неужели это называется «с легкостью переходить от одного увлечения к другому»? Право, те, которые заявляют, что они изучили мой нрав, и пытаются рассказать тебе о моей жизни, не знают ни моего характера, ни моей жизни. Говорили они тебе, что отказаться от привязанности меня вынуждало презрение? Знают ли они, чем была бы для меня страсть, основанная на подлинном уважении? Знают ли они, чего мне стоило не дать прощения и как я близок был к тому, чтобы унизить себя подобным милосердием? Да кто же знает меня? Кто когда-нибудь понимал меня? Я никогда ничего не рассказывал ни о своих страданиях, ни о своих радостях людям, которые вмешиваются в мои дела и решаются судить обо мне, хотя у нас с ними общего лишь то, что и я и они сохраняли хладнокровие на поле боя и солдатский стоицизм в походах. Ты лучше расспрашивай меня самого, Фернанда, одного меня – кто же знает меня лучше, чем я сам, а ведь я не бросаю слова на ветер? Да, я всегда буду тебя любить, если ты этого хочешь и всегда будешь хотеть. Быть может, между нами это окажется возможным, как знать! Ты уверена в себе, дорогой мой ангел? В какую, должно быть, печальную улыбку складываются у меня губы, когда я читаю твои клятвы! Как трудно противиться надежде, которую ты подаешь мне, и не предаться безрассудной мечте! Старость ума, как трудно совместить тебя с молодостью сердца!
Ты же сама видишь: терзая себя мыслями о будущем, мы дошли до того, что стали сомневаться друг в друге, дошли до взаимных признаний в своих опасениях, а ведь нет на свете ничего горше и печальнее таких подозрений. Зачем приподнимать священные завесы судьбы? Сердца самые твердые не всегда выдерживают ее неизбежные удары. Какими обещаниями, какими клятвами можно сковать любовь? Вера и надежда – вот надежнейшие ее узы. Надо остерегаться слишком часто заглядывать в ту таинственную книгу, где рукою Всевышнего записаны сроки нашего счастья: примем Его дар с благодарностью и будем наслаждаться блаженством любви, не отравляя его мыслями о завтрашнем дне. Пусть счастье продлится только год, только неделю, пусть за единый день твоей нежности мне пришлось бы заплатить дорогой ценой – мучиться всю жизнь одиночеством и сожалениями, я не стал бы жаловаться, и мое сердце сохранило бы вечную признательность Богу и тебе. И я хочу, чтобы ты смело бросилась в волны неведомого тебе житейского моря, в котором предвидения ничему не помогут, где даже сила послужит, возможно, лишь тому, чтобы мужественно погибнуть. Не может быть победы для тех, кто не хочет сражаться; не может быть наслаждения для тех, кого мучает страх. Приди в мои объятия, отбросив и страх, и ложный стыд; будь всегда простодушной, как дитя, моя целомудренная, моя святая; не краснея, говори мне о своей любви. Девственной чистоте пристала нагота, как Еве до ее грехопадения. Быть может, человек, который двадцать лет своей жизни был солдатом, видел униженные нации, чьи нравы покорители презирали, чьи обычаи попирали, человек, который прошел через всю поверженную Европу в рядах грубых и спесивых захватчиков и при этом не заразился их пороками, ничем не запачкал себя, – быть может, он достоин твоей любви хотя бы на несколько лет. Если позднее, в старости, сердце его очерствеет, если на смену любви и преданности в сердце его воцарятся эгоизм и унылая ревность, перестань его любить – ты получишь полное право на это, ибо он будет уже не тем Жаком, которого ты знала и которого обещала любить всегда.
Быть может, всего этого недовольно для тебя и ты потребуешь от меня иных клятв – не знаю, не могу сказать тебе ничего другого. Я честный человек, но я ведь не совершенство, я только человек, а не ангел. Не могу поклясться, что моя любовь всегда будет удовлетворять потребности твоей души; мне кажется, что да, так как я люблю тебя искренне и горячо; но ведь ни ты, ни я не знаем, долго ли продлится восторг, которым чистая любовь отличается от дружбы. Я не могу обещать тебе, что у меня восторженное чувство сможет устоять перед большим разочарованием, но отеческая нежность никогда не умрет в моем сердце. Жалость, заботливость, преданность – в этих чувствах я могу поклясться: они всегда должны быть у мужчины; любовь – пламя более яркое и священное, Бог ее ниспосылает, и Он же отнимает ее.
До свидания. Не отвергай дружбы твоего старого Жака.
XVII
Теперь, когда вы находитесь в преддверии брака, мы с вами вступаем в новый фазис безымянного чувства, которое питаем друг к другу, и вы должны сказать мне всю правду об одном из важнейших обстоятельств моей жизни. До сих пор я должна была и могла терпеть ваше молчание, а теперь больше не могу ждать. Вы были единственной моей опорой на земле, и вот я, быть может, ее потеряю: я ведь не знаю, могу ли я по-прежнему принимать ваше покровительство и ваши дары. Когда вы жили независимо, мне не так уж важно было знать, кто вы для меня: мой опекун или просто мой благодетель. А теперь у вас будет семья, чужая мне, ваше состояние по закону должно принадлежать ей; я не хочу брать ни малейшей его доли, если не имею священных прав на ваши заботы. К тому же эта неуверенность мне тягостна, покров тайны, скрывающий от меня истинную природу наших отношений, вносит в мою жизнь ужасные и странные сомнения. Даже Октава они беспокоят: он не обладает достаточным душевным величием, чтобы слепо довериться моему честному слову, и достаточной смелостью, чтобы откровенно обвинить меня. Наглые пересуды любопытных, которых немало в здешнем городе, сводятся к тому, что вы были моим любовником и теперь из деликатности обеспечили мою судьбу. Я презираю эти мерзкие толки, неизбежные следствия моей уединенной жизни и моего безвестного происхождения. Я уже с давних пор привыкла к тому, что у меня нет семьи и что мне надо идти трудным путем в холодном свете, который презрительно вопрошал меня: «Кто вы такая? Откуда вы явились? Кому вы принадлежите?» Я никогда не рассчитывала на так называемое почтение. Быть может, мне удалось бы добиться его, приобретая знакомства, ища себе друзей, но я не чувствовала в них потребности: с меня вполне достаточно было вашей привязанности – она наполняла мою жизнь, когда любовь не захватывала меня.
А теперь, быть может, я лишусь вашей дружбы, ваша новая привязанность разлучит нас; надо мне постараться ближе сойтись с Октавом, простить ему, что он сомневался во мне, а меж тем я никому не простила бы этого при других обстоятельствах; я готова даже снизойти до того, чтобы предоставить ему доказательства моей невиновности, – я лично уверена, что коротенькая записка, которую вы напишете, будет достаточным доказательством; напрасно вы отказывались написать ее – я уже давно догадалась, кем мы приходимся друг другу. Так напишите эти слова, они проложат меж нами священную черту, которую подозрение не посмеет перейти, и я буду спокойно спать под кровлей вашего дома. Признайтесь, что я не дочь одного из ваших друзей, признайтесь, что вы мой брат. Вы принесли клятву у смертного одра того, кто дал мне жизнь; теперь вы должны ее нарушить, ибо от этого зависит спокойствие всей моей жизни. Ну почему не открыть мне имени моего отца? Я не знаю умершего, я не могу его любить, но прощаю ему, что он бросил меня. Как бы то ни было, я никогда не стану проклинать его; быть может, я буду благословлять его, если это твой отец.
XVIII
Я много думал о твоей просьбе. Когда я давал клятву у смертного одра моего отца, я оговорил себе право нарушить ее, если по некоторым причинам это окажется необходимым для твоего спокойствия и твоей чести. И вот мне кажется, что этот час наступил. Но, право же, то, что я могу сказать, – такое недостаточное, такое неточное доказательство, что, пожалуй, было бы лучше молчать и остаться твоим названым братом. Но раз ты отказываешься от моей поддержки, я должен все сказать, успокоить твою гордость и заверить тебя, что моей привязанностью ты обязана не состраданию, а чувству долга, узам крови, которые мое сердце приняло и сделало законными с того самого дня, как я узнал тебя. В глубине души я убежден, что ты моя сестра; но у меня нет уверенности, я не в силах доказать это; и все же ты можешь сказать всему миру, что я всегда питал к тебе лишь братские чувства.
Маленький образок святого Иоанна Непомука, одна половинка которого у тебя, а другая у меня, – вот и все доказательство, что мы с тобой брат и сестра. Но в моих глазах – это торжественное и священное доказательство, и я верю ему всей душой. Когда отец умер, мне было двадцать лет; я был скорее его другом, чем сыном. Он был человеком добрым и слабым, у меня же другой характер. Он боялся моего осуждения, но верил в мою любовь к нему. Несколько часов его терзала медленная агония; время от времени он приходил в себя, тревожно озирался, судорожно сжимал мою руку и вновь бессильно падал на подушки. В последнюю минуту ему удалось взять в изголовье и вложить мне в руку какую-то записку и сказать при этом:
– Делай с ней, что захочешь, что считаешь долгом своим сделать. Я полагаюсь на тебя. Поклянись сохранить тайну.
– Клянусь сохранить тайну, – ответил я, бросив взгляд на бумагу, – до того дня, когда мое молчание вредно отразилось бы на судьбе несчастного существа, которого касается тайна. Поверьте, я буду оберегать честь моего отца.
Он утвердительно кивнул головой и повторил:
– Я полагаюсь на тебя.
Это были его последние слова.
А вот что представляют собою бумаги, состоявшие из трех отдельных листочков. На одном было написано:
«15 мая 17.. года сдан в воспитательный дом в Генуе младенец женского пола; для опознания взята иконка святого Иоанна Непомука».
На втором листочке значилось:
«Это преступление совершил я, и вот мои оправдания. У госпожи де *** одновременно со мной был еще и другой любовник. Неуверенность, сострадание побудили меня помочь ей при родах. Она была одна. Тот, другой, покинул ее; но я не мог решиться взять ребенка этой женщины; по взаимному с нею согласию мы его сдали в воспитательный дом. Это окончательно внушило мне ненависть и презрение к недостойной матери. Я сохранил опознавательный знак, решив, что если когда-нибудь будет доказано, что ребенок принадлежит мне… Но это невозможно, я никогда этого не узнаю».
Имя этой женщины написано полностью рукою моего отца, и я ее знаю. Она жива, она слывет добродетельной особой, по крайней мере претендует на это. Я никогда не назову тебе ее имя, Сильвия, – ведь это ничему не поможет, и честь запрещает мне сделать это. Третий листок представлял собою обрезанную половину образка, вторая половина которого была надета на твою шейку.
Я был почти так же неуверен, как и мой отец. Он часто говорил мне об этой даме. Она отравила ему жизнь. Я видел ее в детстве, я ее не выносил. Прийти на помощь ее дочери, плоду двойной любви, гнусной и лживой, это уж было бы чрезмерным великодушием, и сперва я чувствовал к этой мысли непреодолимое отвращение. Отец сказал мне, чтобы я поступил так, как сочту нужным. Я было попытался похоронить тайну во мраке забвения и бросить бедную малютку на произвол судьбы. Но есть небесный голос, который говорит на земле людям доброй воли, как их наивно именует священное песнопение. Лишь только я решил покинуть тебя, я как будто услышал голос самого Господа Бога, ежечасно и гневно повелевавший мне прийти тебе на помощь. Несколько раз я видел сны, в которых явственно слышал голос умирающего отца, – он говорил мне: «Это твоя сестра! Это твоя сестра!» Помнится, мне приснилось однажды, что по небу летят ангелы и несут прекрасное дитя, прекрасное, но бескрылое, бледное, плачущее. Прелесть этого ребенка, его скорбь произвели на меня такое сильное впечатление, что я бросился к нему, чтобы обнять его, и в это мгновение я проснулся. Я подумал, что мне явилась новая душа, улетавшая в небеса. «Она умерла, – думал я, – но перед тем как вернуться к Богу, пожелала прийти ко мне и сказать: „Я была твоей сестрой, а плачу я из-за того, что ты бросил меня”». Однажды я взял образок святого Иоанна, плохонькую гравюру, поспешно вырванную из какого-нибудь молитвенника в ту минуту, когда тебя решили подкинуть в воспитательный дом. Странное впечатление это оказало на меня. «Эта картинка – все твое наследство, – думал я, – все твои документы, дающие тебе право на любовь и заботы семьи; тут вся судьба человеческая, все будущее несчастного ребенка. Вот дар, который ты получил от родителей, давших тебе жизнь; вот чем ограничились попечение и щедрость матери! Она повесила тебе на грудь этот великолепный подарок и сказала: „Живи и благоденствуй”».