Манон, танцовщица. Южный почтовый - де Сент-Экзюпери Антуан 3 стр.


– Может, у тебя какая неудача?

У одних не бывает неудач, на других они накладывают отпечаток. Сразу его не заметишь, но в любви… Неудачники, наверное, не такие расчетливые, но ты им тоже не нужна. Что же им нужно? Какая все это гадость. Мутит от омерзения.

Подошла к зеркалу. Посмотреть, что еще повредилось со вчерашнего дня. Спала, подложив кулачок, и вот, пожалуйста, пятно на виске. Морщины возле губ стали резче. «Уродина». Достала из сумочки помаду, пудру. Привела в порядок волосы, причесалась, накрасила губы, попудрилась: розовое платье с декольте выглядит сейчас так неуместно. Она надела пальто, застегнулась. Так-то лучше. Вот теперь она упакована, коробка с конфетами, сбоку бантик.

И всегда, всегда одно и то же.

* * *

Этой ночью она сожалела о своем кабаре. Вышибала у дверей в конце концов друг, к тому же услужлив. Бармен всегда что-нибудь посоветует, а служительница в дамской комнате – просто мать родная. Оркестр за ширмой притягивает, как толпа или море. И свет яркий-яркий: каждый как на ладони.

Она появляется, когда звучит последняя нота. Саксофонист улыбается ей, выдувая си-бемоль, она приветственно машет рукой и садится.

Наступил антракт, публика устала. Каждый углубился в себя, закрылся, замкнулся. Погружен в послевкусие. Невеселое ощущение, когда ты противен даже самому себе. Тот, кто валял в зале дурака, примолк, сник, выдохся. На него еще смотрят, но он в смущении пробирается бочком к своему столу.

Женщин тошнит от вкрадчивых жиголо, словно от приторных сладостей, но и солидные тучные любовники их не радуют, женщины смотрят перед собой, подперев ладонью щеку.

Мужчины расправляют плечи, выпячивают грудь под белым картоном манишек, курят, изображая довольство, предчувствуя горькую минуту несогласия, когда женщина не потерпит ни слова, ни прикосновения.

Один посетитель отважился и положил руку на обнаженное плечо своей спутницы. Она отпрянула:

– Оставьте меня!

Он улыбнулся, пропустил сквозь пальцы бахрому скатерти, с беспокойным недоумением покосился на женщину. Еще дуется? Не сто же лет она будет дуться?

– А не уйти ли нам отсюда?

– Как вы смеете мне дерзить!

Он открывает рот и тут же закрывает, ищет слов, которые не задели бы ее. И не находит.

«Что поделаешь? Женщина…» – думает он, и это туманное объяснение его успокаивает. Он чувствует, что логичен здесь он один и силен тоже.

Похоже, все ждут какого-то тайного знака. Бармен, утомленный собственным глубокомыслием, зевает. «Оставь меня в покое, не мешай думать», – говорят приятелям девушки.

В них вспыхнуло возмущение, они корят себя за молчание, за сдержанность, которые помешали им быть самими собой. Винят дружков – те не захотели узнать, каковы они на самом деле, не приняли их целиком, помешали высказать себя. Повели себя как зрители, отняв возможность чувствовать себя свободно. Уж он-то тебя знает… Иронически скривил губы, и порыв угас. Потребовал: «Хватит ломаться!» И приходится снова ломать комедию.

Как ему скажешь: «Ты не знаешь меня!» – ведь яснее ясного, что он не поверит. Тело оберегает сердце надежнее стыда, а ты с ним была – голой…

Гложет чувство несправедливости. Вкладываешь его в одно-единственное слово: «Эгоист!» – и дружок в обиде. Но почему, почему же рядом с ним ты всегда испытываешь одно и то же и ведешь себя одинаково? Тебя сковало его знание о тебе, ты ненавидишь его, как кандалы.

Девушек томят смутные мечты о незнакомце, что однажды явится и освободит их, они мечтают: «Он… он…» Они верят в силу настоящей любви.

Но ищут они неискушенного зрителя, желая предстать перед ним в новом образе. Ему они скажут: «Вот ты, ты меня понимаешь…» – и предадутся чувствительным излияниям, которые сейчас под запретом.

Незнакомцу можно признаться: «Я пережила большую любовь и безутешна…» – предаться воспоминаниям, они так красят, от них так влажно блестят глаза, и внезапно умилиться слушателем: до чего же внимателен и серьезен, и как я хороша в его представлении, я такой еще не была… Можно грустить, грустить и ощущать проснувшееся желание.

«Я хотела бы жить в Норвегии… Да-да, милый, из-за волшебных северных сказок. Жить в Норвегии, заниматься душой».

А этот знает все недостатки, слабости, ухищрения, и ты прикована к ним раз и навсегда. Какая каторга!

Девушка замкнулась в себе и мечтает, а мужчина следит за смешной зверушкой, осторожно прикасается указательным пальцем к шее, пытается понять, «не надоело ли нам капризничать». Смотрит на часы, курит, расправляет плечи, не понимая, что происходит.

А Манон, она – умница. Ждет, пока вновь заиграет оркестр, ведь музыка, шум, шампанское – это «то, что я и люблю… только это я и люблю…». Служительница говорит, что наконец-то видит разумную девушку.

* * *

– Знаешь, Сюзанна, когда ты с мужчиной, труднее всего оставаться веселой.

– Скажешь тоже, – отзывается Сюзанна, – когда грустишь, им даже интереснее.

– Но быть веселой веселее, – настаивает Манон. Мысль не совсем ясна, но Сюзанна с ней согласна.

Они снова пьют обжигающий кофе в очередном ночном бистро, короткая остановка, и они продолжат свой путь. Официант маячит маятником от одного конца стойки к другому.

– Который час?

– Пять утра. – Официант наполняет чашки с молниеносной скоростью. Хоп! Черная струя кофе перекрыта. Забирайте!

– Который час?

– По-прежнему пять утра.

Сюзанна уточняет:

– Пять часов и одна минута.

Манон трет глаза, зевает.

Кофе обжигает губы, и хорошо, а иначе как узнаешь, что еще жива. Ночь кончилась, но ее отголоски пока не умолкли, так, вернувшись из путешествия, долго слышишь мерный стук колес. Два красавца-аргентинца мечтательно поглядывают по сторонам, они безобидны, не притянут тебя взглядом.

– Инженеры, знаешь, да?..

У них есть профессия – значит, твердо стоят на ногах. Они тоже зевают и потягиваются. Не так-то легко высвободиться из тенет ночи.

– Который час?

– Да утро уже!

В просвете между домами показывается солнце. От ночи у прохожих остались только длинные тени. Продавцы газет объявляют новое число звонко, будто возвещают о начале нового царствования. Свежие газеты пачкаются, прохожие снимают перчатки. У жизни запах теплых рогаликов и свежих простынь, которые ждут полуночников. Как мягко мы перекочевали в утро.

– Пока, подружка!

– Счастливо тебе!

– Счастливо.

Улица прозрачна, свет переполняет ее, как вода канал. Первые трамваи дребезгом и лязгом будят город. К площади Пигаль, к площади Клиши поднимаются танцоры, поднимаются женщины. Им зябко, и зябкий свой инструмент они прячут, будто в футляры, в пальто. Люди шагают, переговариваются, светел утренний шум. Меха, бальные платья расцвечивают толпу красочными пятнами. Стая перелетных птиц снялась с места…

А утренний холодок пощипывает щеки…

Манон вернулась к себе, в свою голубятню, растворила ставни.

…Столица, а притворилась деревней – вставшее солнце осветило только одну колокольню, самую простенькую, оставив в тени все дворцы, все каменные украшения. Солнце обозначило один громоотвод, твою защиту, один флюгер, который сообщит о ветре, оно позволило лишь одной птице прилететь в город.

«Что случилось? Почему я так счастлива?»

Мужчины… она не делает между ними различий, хотя среди них встречаются филантропы, и они были бы разочарованы. Ведь их сочувствие – щедрый и благородный дар – нужно заслужить безысходным страданием. Но! На мужчинах свет не сошелся, ни на их пороках, ни на их добродетелях. Бескорыстны, нерасчетливы? Тем хуже для вас!

У окна всего-навсего девчонка, она протерла глаза и почувствовала: как же хорошо жить! Почему? Да потому что сердце время от времени расцветает… Девчонка шепчет сама себе: «Живем, старушка!»

* * *

Рядом юный мальчик, а тебе грустно. Почему? В мальчика нельзя влюбиться, в лучшем случае он вроде младшего брата, молодые – они еще ничто, пустое место…

– Манон…

У него ребячий рот, красивые веки: у мужчин они уже дряблые.

– Манон… я впервые…

– Милый мой малыш!

До чего юнцы восторженные, обнимают, целуют, благодарят. Им кажется, что они и тебя порадовали, ты их не разубеждаешь. Они так неуклюжи, ты учишь: «Женщины – существа хрупкие, с нами нужно обращаться нежно»… Наука пойдет впрок, они будут нежны с теми, кого полюбят.

– Манон, тебе грустно?

Да, она грустит.

Его изумляет, что нагота может умиротворять, успокаивать; лицо, шея, грудь, бедра – это же все едино, одна и та же плоть.

– Ты прекрасна, Манон.

Он выбирает самое ласковое, самое красивое слово. Его переполняют смутные образы, какие обычно теснятся в голове школьников, обнаженная женщина – часть его самого.

«Он думает, что я так же молода, как он сам…» Манон прижимается головой к его плечу. Они ровня, идут по жизни рука об руку, но только одну минутку. Завтра он ее обгонит. «Я вещица. Взял и положил обратно. Подружка из бара…»

Она встретила брата, не различив родового сходства.

Он закрыл глаза. Его лицо – сжатый кулачок, воля читается в складках губ. На щеках тень: неведомый мужчина еще дремлет.

«Милый мой мальчик… ты пока еще полый, только розово-золотистая оболочка. В моих объятиях сегодня вечером ты почувствовал себя победителем, вот лицо у тебя и отвердело, будто кулачок. В тебе зарождается мужчина».

– Манон…

– Отдыхай! Будь умницей. У тебя вся жизнь впереди…

* * *

Манон на балконе, парит над городом, поднимается. Приближается ночь, и в сумерках без давящей перины дневных хлопот так отчетлив и так явственен каждый звук. Просвистел, отбывая, скорый – как отчаянно он пожаловался…

Фасады домов опираются на неверный свет витрин. «Да, у меня вот такая жизнь». В вышине зажигается окно за окном, словно звезды.

Старичок учил ее, застегивая пиджак:

– Ты выбрала грязное ремесло. Ты заслуживаешь лучшего. Машинистки зарабатывают по шестьсот франков в месяц, выходят замуж, живут счастливо. Хорошо бы и тебе переменить образ жизни.

Манон смотрит ему в глаза:

– Вы сейчас это поняли? Да? А ведь я согласна, возьмите меня замуж.

Такому, Сюзанна, хочется дать по морде!

* * *

– Пожалуйста… не мучайте меня!

А кто ее мучает, дурочку?

Бородач с лорнетом смеется. Юнец, похожий на девочку, крепко зажал ее локтем и заставляет пить. Край бокала уперся в стиснутые зубы – может и разбиться. Третий, пьяный вконец, говорит с медлительной важностью:

– Она не понимает… Брось с ней возиться… – Ему кажется, что девицу пытаются чему-то научить.

– Нет, она выпьет или получит пощечину!

Бородач хохочет.

Метрдотель, он только обслуживает, он человек-невидимка, руки, которые подают ликеры, никого не тревожа. Но она увидела метрдотеля:

– Они меня мучают.

Но метрдотеля это не касается. Он вежливо затворяет за ними дверь.

«Какая красная у меня щека…» Она смотрится в зеркальце, и у нее текут слезы. Потом она пудрит красную щеку.

Три посетителя за другим столиком смотрят на нее с сочувствием.

Он поправляет манжет. Рука белая-белая. «Точь-в-точь молочный поросенок», – приходит ей в голову. Что же, идти с ним? Да ни за что!

– Я сейчас вернусь…

Сбежала. Ох, какое облегчение! Улица… Ночной холод. Люблю холод!..

– Ну, как? Хорошо поужинали?

– Да, Сюзанна, но… Я сбежала.

– Да-а, это на тебя похоже!.. Но ты не права!

Ночь только началась, а Манон оставило мужество. Ночь… тяжелая ночь…

– Я так к тебе привыкла, Сюзанна, но я тебя не люблю. Тебя ничем не проймешь, ты толстокожая. Говоришь мужчинам, что твое ремесло тебе опротивело, потому что им нравится спать с чувствительной лапочкой, но от души расхохочешься, если тебя пощекотать. И поддержка тебе не нужна, тебя ничто не колышет. Тебе повезло, а вот я все думаю, думаю.

– О чем же?

– Обо всем, Сюзанна… И знаешь, я тебя все-таки очень люблю…

* * *

Манон поглаживает чемоданы, они кожаные, с металлическими уголками. Надежность уголков укрепляет ее веру в жизнь. Манон восхищают и туго свернутые пледы, пушистые, мягкие, шерстяные, сколько в них тепла! Да, похоже, можно прочно укорениться в жизни.

– Держи билеты, Манон.

Как все стало легко. Портье, грумы, слуги расчищают перед вами день. Расчистили и приподняли фуражки.

В светлом купе стоят чемоданы, на перроне полно народу, но ты-то знаешь, что живешь уже в другом измерении. Поезд сейчас тронется, мягко, без толчка, и уплывет от толпы, фонарей, от прошлого. И все станет чистым, чистым…

– Ты замечтался, крепыш? О чем?

Он задумался о багаже, о чем еще и думать, как не о чемоданах, сначала их приходится считать, потом за ними присматривать.

Скорый скользит в ночной тьме, будто рельсы смазаны маслом.

– Хочешь, погашу свет?

До чего же луна сегодня яркая… Подплывает поляна, поворачивается, уплывает. Еще поляна… Еще… Нанизываются одна за другой деревни. Холм, будто облако, закрыл одну из них. Покачиваются башни, колокольни, и вот крушение – утонули за крутой спиной холма…

Он смотрит на нее.

– За что ты меня любишь, Манон?

– Не знаю…

Лунный луч осветил его лицо, побежали тени, он больше не из плоти и крови, он из мыслей.

– Моя маленькая прилежная девочка…

Манон улыбается. «За что я его люблю? Вот я говорила: мужчины…» Она размышляет о мужчинах. Но он, он совсем другой. С ним это не ремесло. «И к тому же он богатый. Но на богатство мне наплевать!»

Манон не права: когда боязливо оглядываешься на цены, следишь за выражением лица, за рукой, за кошельком, некогда быть женщиной. Невозможно быть женщиной, когда мужчину грызет забота о завтрашнем дне.

«Зато я люблю его всем своим существом…» Само собой разумеется.

Манон спокойно засыпает.

* * *

У него немало расторопных друзей, которые охотно помогут ему избежать ошибок.

– Неужели он в самом деле увез эту шлюшку?

Бар кажется прибежищем призраков – четыре часа утра. Желание спать дурманит голову, как новая порция алкоголя после уже выпитого: глаза едва смотрят. Но затронутая тема всех воскрешает, и вот они уже слегка покачиваются, как водоросли, отдавая дань животворящей дружбе. Их движения так осторожны, словно они плывут против течения. Один из них медленно поворачивается на табурете, он обернулся, чтобы заказать кюммель, и все остальные поворачиваются вслед за ним к бармену, словно рыбы к червяку.

– Он подцепил ее неизвестно где и неизвестно что вообразил о ней, дурачок.

– Манон? Да цена ей десять луи.

– Надо ему открыть глаза.

Три сотни километров, когда ты под парами? Прогулка…

* * *

Фары пронзают ночь, проявляют фотографию за фотографией: смутные очертания, более отчетливые, и опять тьма. Фразы подхлестывают, торят дорогу, заставляют торопиться дальше. Тополя взмывают в небо, обрушиваются навзничь, будто дернули за веревку, метут небо. Подъемы, спуски ошеломляют, отпускают, и без всяких усилий. Дорога податлива при бешеной скорости.

Неожиданно стихает шелковистый шорох листвы. Они растеклись по пространной равнине, а равнина, несмотря на рев мотора, хочет течь мирно и неспешно, на равнине светит луна, и высокие тополя вдали утверждают, что в ином измерении бег их бессмыслен и медлителен. Заяц выскочил пред ними на дорогу. Они медленно его нагоняют. Он медленно затягивается под колеса. На недвижимой равнине только поперечные дороги, белые в лунном свете, хлещут вспышками по глазам.

Встало солнце и высветило подробности. Деревья, дома затемнели сумрачными обломками. А свет занялся другим – создал зеленые холмы, голубые озера. Люди с недоумением оглядели друг друга, оказывается, они обросли щетиной. Но хмель меховым воротником отгородил их от всего. Они не думают, они камни.

Назад Дальше