Месмеризм и конец эпохи Просвещения во Франции - Роберт Дарнтон 2 стр.


Сколь вызывающим ни казался бы месмеризм с современной точки зрения, это ни в коей мере не может служить оправданием для предающих его забвению историков, ведь это учение идеально вписывалось в круг интересов образованной французской публики 80‐х годов XVIII века. Наука пленяла современников Месмера, раскрывая перед ними мир чудесных невидимых глазу сил. Так, Вольтер был очарован ньютоновой гравитацией, популярность электричества Франклина подпитывалась повальным увлечением громоотводами и соответствующими демонстрациями в стенах модных лицеев и музеев Парижа. Стоит ли говорить о заполнявших шарльеры и монгольфьеры чудодейственных газах, благодаря которым в 1783 году человек впервые сумел подняться в воздух? На этом фоне невидимый флюид Месмера не казался чем-то из ряда вон выходящим. И действительно, чем он был хуже флогистона, на который ополчался в своих работах Лавуазье, чтобы самым что ни на есть очевидным образом поставить на его место теплород («вещество тепла», калорийность), или эфира, или «животной теплоты», или «нутряной плавильни», а также «органических молекул», «души огня» и прочих вымышленных сил, которые и поныне подобно призракам населяют давно уже мертвые трактаты Байи, Бюффона, Эйлера, Лапласа, Макёра и других уважаемых ученых восемнадцатого века. Чтобы получить представление о флюидах, во многом схожих с месмерическим, французам той поры достаточно было ознакомиться со статьями «Огонь» или «Электричество» в «Энциклопедии». Если же для вдохновения им требовались мнения еще более авторитетные, то они могли почитать ньютоновские описания «тончайшего и вездесущего духа, заполняющего все пустоты и пронизывающего все тела» из наполненного фантастическими измышлениями последнего раздела «Математических начал натуральной философии» (издание 1713 года) или обратиться к «Оптике» – более позднему труду, вышедшему из-под пера все того же Ньютона5.

Национальная библиотека Франции

Рис. 3. Магнетизм

Еще одно изображение месмерического сеанса, отчасти передающее атмосферу особой преувеличенной чувственности, царившую там. Дама справа претерпевает криз. Даму на втором плане охватили конвульсии, и ее уносят в устланную матрасами «комнату кризов».

Сей величайший ученый ум восемнадцатого столетия отнюдь не ограничивался фривольными рассуждениями о таинственных природных Силах и Гениях: он также проявлял неподдельный интерес к фигуре оккультного доктора Бори («Я полагаю, он, как правило, одет в зеленое»6), вероятно, ставшего прообразом Месмера. В то же время Беркли – один из самых ранних и последовательных противников ньютоновской теории – отстаивал собственную концепцию жизненного флюида. Он полагал, что после дистилляции вечнозелеными деревьями этот флюид превращается в смольную воду, служащую панацеей от всех болезней и недугов. Что и говорить, в то время у читающей публики голова и впрямь могла пойти кругом от обилия флюидов, то и дело попадавшихся им на страницах многочисленных натурфилософских трактатов. То была эпоха «систем», экспериментов и эмпиризма. Тогдашние «ученые» (нередко также облеченные священным саном) увлеченно следовали за наукой по звеньям Великой Цепи Бытия, которая неизбежно приводила их из области физики в область метафизики и Высшего Существа. Не утруждая себя установлением взаимосвязи между приливами и законом всемирного тяготения, один из самых известных благочестивых представителей «каменного века» науки аббат Плюше обращался непосредственно к телеологической причине этого природного явления, заключавшейся, по его мнению, в желании Господа облегчить кораблям вход и выход из гаваней. Сам Ньютон в сферу своих научных интересов включал алхимию, Книгу Откровения и сочинения Якоба Бёме. Лишь немногие из читателей ньютоновских трактатов были достаточно подкованы в научном, как его принято называть ныне, методе познания, чтобы отделять содержавшиеся в них зерна теорий света и гравитации от плевел мистицизма. Большинство же считало гравитацию мистической силой, вероятно, имевшей отношение к электрической вселенской душе, а то и к «жизненному огню», который, как полагали Гарвей и Декарт, пылал в сердце каждого живого существа (а возникал вследствие трения крови о стенки артерий – добавляли более поздние теоретики). До тех пор пока Лавуазье не заложил основы современной химии, ученые, как правило, старались объяснить все жизненные процессы при помощи всего нескольких принципов, и стоило им вообразить, что ключ к разгадке тайн природы найден и отныне находится у них в руках, как их тут же начинали обуревать всякого рода фантастические измышления. Если стиль изложения, которым пользовался в своих трудах Бюффон, не уничтожил его репутацию как ученого, то Бернарден де Сен-Пьер, объяснявший дольную структуру дыни предусмотрительностью самой природы, предназначившей сей плод к коллективному (en famille) поеданию, со временем был перемещен в разряд литераторов, пусть даже современники воспринимали его в том числе и как ученого. Они усматривали факты там, где их потомки видели лишь домыслы.

На протяжении XVIII века пропасть между наукой и теологией продолжала неуклонно расширяться, однако это не привело к отделению науки от фантастики, ведь ученым того времени приходилось прибегать к услугам воображения, чтобы хоть как-то объяснить, а подчас даже попросту увидеть огромный массив новых данных об окружающем мире, который стал доступен им благодаря вскрытиям, изучению ископаемых останков, а также появлению в их распоряжении микроскопов, лейденских банок и телескопов. Научные наблюдения русалок и доносившихся изнутри скал голосов маленьких человечков, казалось, говорили о принципиальной невозможности постижения тайн природы одним лишь невооруженным глазом. Вместе с тем сообщения об исследованной под микроскопом ослиной сперме, в которой были обнаружены микроскопические копии ослов, свидетельствовали об отсутствии необходимости в уснащении органов восприятия сложной научно-исследовательской машинерией. Знаменитый рисунок Франсуа де Плантада, на котором тот изобразил миниатюрного человечка, которого якобы сумел разглядеть под микроскопом в человеческой сперме, стал предметом серьезных ученых споров в первой половине XVIII века. Конечно, это была всего лишь мистификация, но она вполне вписывалась в рамки преформационных теорий. Что же до ее нелепости, то в этом плане ей ничуть не уступала выдвинутая Шарлем Бонне концепция «вложения» (emboîtement), в соответствии с которой древний прародитель того или иного вида живых существ содержал в себе зародыши всех будущих поколений этого вида. Убедительные доказательства эпигенеза появились лишь в 1828 году, а до той поры репродуктивные процессы млекопитающих скрывались от пытливого взгляда исследователей в тумане причудливых теорий.

К концу XVIII века авторы одного юридического справочника позволили себе усомниться в правдивости показаний из дела о законорожденности. Мать ребенка утверждала, что забеременела от своего супруга, с которым не виделась без малого четыре года, когда тот явился ей во сне: «Предполагается, что означенное произошло с дамой из Эгемера летней ночью, что окно в ее комнату было распахнуто, одеяло смято, а кровать располагалась изголовьем к западу, вследствие чего юго-западный ветер, несший человеческие зародыши в виде органических молекул или летучих эмбрионов, оплодотворил ее»7. Однако далеко не все были готовы усомниться в чудодейственной силе материнского воображения: ведь чем еще объяснить рождение ребенка с головой в форме телячьей почки, если не гастрономическими вкусами женщины на сносях? Линней не только зарисовал производимое пыльцевым зерном семяизвержение, которое ему довелось наблюдать в микроскоп, но и объяснял многие закономерности жизненного цикла растений действием тонкого магнетического флюида, а также их вполне человеческой, на его взгляд, физиологией. И все же ему доводилось наблюдать у растений только состояние сна. А вот Эразм Дарвин заметил, что растения дышат, двигают мышцами, а также проявляют материнские чувства. В то же время другие ученые фиксировали рост скал, прорастание моллюсков и выделение землей в виде секреции гибридных видов животных. Мир виделся им совсем иначе, чем нам сегодня, и они стремились описать его, как только могли, при помощи унаследованного от предшественников набора анимистических, виталистических и механистических теорий. Следуя заветам Бюффона, они смотрели на мир «глазами разума» (l’ œil de l’ esprit), но то был «разум системы» (l’ esprit de système).

Среди множества систем описания мирового устройства ближайшими родственниками месмеризму приходятся виталистические теории, неуклонно множившиеся еще со времен Парацельса. И действительно, противники Месмера почти сразу же определили традицию, на которую тот опирался в своих воззрениях. Они отмечали, что его система отнюдь не нова и напрямую восходит к идеям Парацельса, Я. Б. ван Гельмонта, Роберта Фладда и Уильяма Максвелла, полагавших, что здоровье человека есть гармония его индивидуального микрокосма с небесным макрокосмом, и занимавшихся изучением флюидов и человеческого магнетизма в контексте всевозможных оккультных доктрин. Очевидно, теория Месмера также имела немало общего с космологическими взглядами целого ряда других вполне уважаемых авторов, чье воображение порождало те или иные флюиды, нарекало их «гравитацией», «светом», «огнем» или все тем же «электричеством», после чего выпускало разгуливать по просторам вселенной. Так, фон Гумбольдт полагал Луну источником магнетической силы, Гальвани экспериментировал с «животным электричеством» в Италии, тогда как во Франции Месмер сотнями лечил людей при помощи «животного магнетизма». Между тем аббат Нолле, аббат Бертолон и другие постигали чудодейственную силу вселенского электрического флюида. Кое-кто из ученых утверждал, что электрические разряды ускоряют рост растений, а электрические угри являются действенным средством от подагры. (Мальчика, страдавшего этим недугом, ежедневно погружали в ванну с крупным электрическим угрем. В результате пациент вновь обрел свободу движения, однако в записях об эксперименте ничего не говорится о воздействии данной процедуры на психику пациента.) Издания, в которых описания лечебных методов Месмера иллюстрировались подробнейшими свидетельствами об их применении, способны поведать о разработанной им системе куда больше, чем краткие и весьма туманные трактаты, выходившие из-под его пера. Если уж на то пошло, он был не теоретиком (с построением «системы» успешно справились его французские последователи), а исследователем – тем, кто отважился пуститься в плавание по неизведанным просторам флюида и привез из этого путешествия эликсир жизни. Кто-то подозревал Месмера в шарлатанстве, однако его лечебные агрегаты во многом походили на пресловутые лейденские банки и прочие устройства, чьими описаниями и чертежами пестрели страницы популярных работ по электричеству наподобие «Искусства экспериментов, или Любительских опытов в области физики» («L’ Art des expériences ou avis amateurs de la physique», 1770) Нолле. Так же как и Месмер, эти «любители» любили составлять из людей электроцепи и нередко полагали электричество магическим средством против хворей, а подчас – как в случае с доктором Джеймсом Грэмом и его «кроватью плодовитости» – даже приписывали ему способность дарить новую жизнь. Кроме того, союз шарлатанства с устоявшимися медицинскими канонами столь часто обличался на французской сцене, что лечебные техники Месмера любому поклоннику творчества Мольера должны были казаться куда менее опасными по сравнению с методами, к которым прибегали доктора и цирюльники-хирурги традиционной закалки, твердо верившие в непогрешимость теорий четырех гуморов и животных духов, а также изрядно поднаторевшие в использовании целого арсенала проверенных временем целебных средств (как то: слабительных, мочегонных, прижигающих, растворяющих, увлажняющих, волдыреобразующих) и процедур (в первую очередь, конечно же, деривативного, ревульсивного и сполиативного кровопускания)8.

Если месмеризм не казался чем-то абсурдным в контексте науки XVIII века, то это вовсе не означает, что история научной мысли от Ньютона до Лавуазье представляла собой собрание фантастических домыслов. Однако на популярном уровне она заводила рядового неискушенного читателя в дебри экзотических «систем мироустройства» (systèmes du monde). И как, спрашивается, следовало ему отделять здесь истину от вымысла, особенно если дело касалось многоцветия монизмов, безраздельно царившего тогда в биологических науках? Наследники философов от математики и механики XVII века не сумели дать объяснения процессам вроде дыхания и размножения. Не преуспели в этом и предшественники романтиков XIX века, много и прочувствованно рассуждавшие о принципиальной математической непостижимости тайных сил природы. И механицисты, и виталисты, как правило, старались скрыть свои неудачи за ширмой вымышленных флюидов. Однако поскольку эти флюиды были не видимы глазу, особо въедливых наблюдателей раздражало все это нескончаемое шествие голых королей. Величайший ревнитель и защитник идеи невидимого флюида флогистона Джозеф Пристли так отзывался о всеобщем увлечении электричеством: «Измышление путей, коими некий невидимый агент мог бы производить неисчислимое множество разнообразных видимых эффектов, – вот поистине необъятное поле для игры воображения. Поскольку источник эффектов невидим, всякий философ волен именовать его так, как сам того пожелает». Лавуазье отмечал ту же тенденцию и среди химиков: «Остерегаться полетов воображения следует тогда, когда речь заходит о предметах, не поддающихся ни зрительному, ни чувственному восприятию»9. Ученым-любителям и прочим искателям новых горизонтов Просвещения подобные сомнения были неведомы. Вот уже несколько поколений подряд они комфортно уживались с электричеством, магнетизмом и гравитацией, однако невидимые газы из области химии начали проникать в их картину мира только с приходом великих открытий второй половины XVIII века. В 1755 году Джозеф Блэк сообщил об открытии им «связанного воздуха» (углекислого газа); на протяжении последующих тридцати лет другие ученые – в первую очередь Генри Кавендиш и Джозеф Пристли – ошеломили современников открытием «воспламенимого», или «флогистированного» воздуха (водорода), воздуха «витального», или «дефлогистированного» (кислорода), а также множества других чудес, о существовании которых буквально у себя под носом не догадывались ни Аристотель, ни вся рать его последователей за многие века. О том, какие трудности испытывало салонное сознание, пытаясь вписать эти газы в устоявшуюся картину мира, можно судить по статье из «Journal de Paris» от 30 апреля 1784 года, в которой сообщалось, что опыты Лавуазье окончательно поставили крест на теории четырех элементов. Со времен зарождения философии вода считалась одним из четырех первичных элементов, отмечал автор статьи, однако недавно Лавуазье и Мёнье продемонстрировали Академии наук, что на самом деле она представляет собой не что иное, как соединение воспламенимого и дефлогистированного воздуха. «Должно быть, нелегко было примириться с тем, что вода на поверку оказалась воздухом. Отныне в мире стало одним элементом меньше», – заключал он.

Действительно, читателям журналов открытие этих газов обошлось крайне дорого, ведь привычная, незыблемая и непогрешимая система мировосприятия в буквальном смысле рушилась у них на глазах. Их замешательство усугублялось еще и тем, что взамен отброшенных аристотелевых элементов ученые нередко предлагали новые, к числу которых относились витальный и дефлогистированный воздух, соль, сера, ртуть и другие «принципы», частью известные еще со времен Парацельса. Что же до ученых, то они и сами немало страдали от этой неразберихи и уповали на пришествие «нового Парацельса», способного создать «трансцендентальную и всеобщую, философскую химию», однако на деле лишь еще сильнее сбивали с толку широкую общественность своим стремлением немедленно заполнить новоиспеченными космологиями вакуум, образовавшийся в результате их же собственных открытий. В довершение всего противоборство невидимых вселенских сил распространялось на академии и светские салоны, где сталкивались репутации и авторитеты их поборников от науки. Попытки академий управлять этим странствием мысли сквозь неведомое неизбежно навлекали на них обвинения в дремучем деспотизме, а тем временем новые научные фантазии возникали в умах ученых быстрее, чем удавалось выстроить логические пути в обход старых. «За последние годы появилось доселе невиданное количество теорий устройства вселенной», – устало отмечал обозреватель на страницах декабрьского номера «Journal de Physique» в 1781 году, добавляя, что все они противоречат одна другой10.

Назад Дальше