Сын Яздона - Крашевский Юзеф Игнаций 8 стр.


В лагере пана Сулислава Яксы, составленного из первого краковского рыцарства и замлевладельцев иных округов, царило движение не меньше. Весь этот отряд имел свой отдельный лагерь, к которому постоянно из других таборов наплывали гости. Здесь было шумней, оживлённей, веселей.

Павлик со своими – клехой Зулой, Воюшем и военной челядью – напросился к мещанину, который уступил ему светлую и довольно просторную комнату, но той не хватило посетителям, потому что сын Яздона угощал с такой безумной, распущенной щедростью, так весело, что туда все лезли.

Он привлекал к себе людей, добавлял надежды, пробуждал великое стремление, так что все к нему льнули.

Первый раз в жизни он был паном, мог немного по своему желанию наговориться, насмеяться, людей свободно подразнить; мальчик так этим наслаждался, что Воюш постоянно должен был его притормаживать. Он его уже не хотел слушать.

Поддерживали юношу новые приятели, не чем было помочь.

Всё давало ему повод для пустого смеха: люди, место, слова и движения. Он особенно безжалостно издевался над теми, которые о завтрашнем дне говорили с опаской и сомнением.

Он был в высшей степени уверен, что они побьют татар и поля устелят трупами. Эта отвага гневила Воюша, а его гнев её увеличивал. Зула, прохаживаясь с литургической книгой, молился, гневался на шалуна, а так как ему мешали в молитве, часто прямо на двор выскальзывал. Там ему также не лучше было, крик юноши и беспокойство за него тянули его вернуться. Через минуту он появлялся в дверях и, не в силах выдержать в давке, убегал снова.

Воюш сидел на лавке, опёршись на стол и положив голову на руки. Как только глядел на молокососа, плечи его тряслись.

А Павлик шутил.

Уже смеркалось. Сулислав, который на ужин к князю Генриху имел право взять с собой нескольких главнейших, памятуя отца, послал за сыном Яздона, чтобы его сопровождал. Воюш одного его отпустить не хотел, но юноша, быстро надев на себя по возможности лучшую одежду, припоясав самый красивый меч, вырвался, не спрашивая. И он ушёл бы от него, если бы старик сильной рукой не схватил его за полу и не вынудил идти с ним.

Хотя Воюш там места иметь не мог, готов был, пожалуй, стоять позади мальчика, чтобы его в данном случае воздержать от какого-нибудь безумства.

Большая комната в нижней части замка наполнялась, словно на какое-нибудь торжество, собирающимися гостями. На их лицах видна безоблачность, какую даёт мужественным душам неизбежная необходимость. Хмурятся и морщатся лица, пока можно громко болтать, пока можно нагинаться на обе стороны, пока продолжается неопределённость судьбы; когда раз произнесено слово, мужской ум с ним свыкается, смело глядя в глаза тому, что неизбежно.

Теперь колеблющихся несколько часов назад людей было немного. Князь Генрих был сияющий и спокойный, он, что подкреплений короля Вацлава ждать не хотел, и другие из него, как из воды, черпали надежду на победу, отвагу к неравной битве.

Шепёлка глядел на него в недоумении, поддакивал ему, точно сам себя хотел убедить. Мечислав поправлял длинные волосы, сжимал зубы, подтверждал головой то, что говорили. Сулислав, памятуя о мужественной смерти своего брата, погибшего в битве с татарами, не хотел лишать смелости других. И ему добавляла храбрости мужественная резигнация князя Генриха.

Иные, может, забыли о завтрашнем дне ради сегодняшнего вечера, который проходил весело.

Комната, немного низкая, но просторная, освещённая факелами, которые держала стоящая у стен челядь, представляла картину движущихся огней и теней, полную отчётливых противоречий. Одни фигуры обливал густой мрак, когда другие светились в полном блеске, искрясь своими драгоценными украшениями, переливаясь яркими красками, сверкая золотыми окаймлениями.

Кое-где из мрачных теней выскальзывала голова, отмеченная рыцарским выражением мужества, побледневшее лицо увядшего старца, словно вытесанное из серого камня, или цветущие лица юношей, ещё имеющие в себе что-то женское.

Дрожащий свет факелов двигался и перемещал тени, которые проходили по стенам и людям, заслоняли их, падали, исчезали и возвращались. Иногда недавно зажжённый факел пылал более горячим светом и одна часть картины обливалась померанцевым цветом – другие, пригасая и дымя, облекали силуэты полутенями.

В этом переменчивом свете до неузнаваемости менялись люди и лица; исчезали одни и выступали другие.

В княжеском окружении было несколько духовных лиц.

Один из них, когда Генрих занимал место, встав, начал читать молитву и благословение столу. Никогда её, может, рыцарство не слушало так тихо, не повторяло так набожно. Каждому приходила мысль, вернётся ли он ещё к спокойному столу, к семье – под крышу! Тот домашний покой казался теперь в сто раз дороже, неоплаченным сокровищем. Смерть была ничем, но победа над таким врагом, но неволя в путах той дичи, о суровости и варварстве которой столько рассказывали, холодила кровь в жилах.

Стол был, как приказал князь, заставлен обильно, по-пански… Вся жареная дичь домашних и диких зверей стояла на досках, наполняя комнаты запахом мяса. Огромные оловяные и серебряные миски помещали кушанья из муки, сыра, каши с разными приправами. Жбаны и кубки не давали разглядеть гостей, так густо между ними стояли и поднимались вверх.

Князь, который хотел развеселить умы и влить в сердца отваги, велел и менестрелей позвать, которые у двери начали на гуслях и скрипках охотно тянуть песни. Не была это слишком громкая музыка, пир, разговоры заглушали её, – но и такая пробуждала немного веселья. Назавтра вместо неё должны были услышать татарские крики.

Она дивно звучала, словно приказали ей быть весёлой, а была грустной. И та, что забренчала резвей, разлилась тоскливо и плачевно.

Хотя хозяин срочно хотел избежать всякой речи о татарах и о том, что делалось в несчастном краю, невозможно было так спутать мысли и слова, чтобы чем-то не коснулись этой стоящей за воротами реальности, которая уже в них стучала.

Когда подошла ночь, все видели из-за валов на огромном пространстве разажжённые татарские костры; над ними поднимался, колыхался кровавый дым, порванный в огненные клубы.

Знали, а по крайней мере так в то время рассказывали между собой, что у монголов огонь был в особенном почёте, что им всё очищали, послам, к ним отправленным, приказывали проходить через огонь, проводя у костра разные обряды и волшебство.

У княжеского стола сидел пожилой уже рыцарь, очень бывалый, что прибрёл ко двору князя, а некогда воевал в Сирии и видел там сарацин, и бывал гостем у тамплиеров, в их Castrum Peregrinorum. Тот умел рассказывать о войнах с неверными, но то, что о них рассказывал, вовсе не согласовывалось с обычаями татар, и даже с их обликом.

Этот рыцарь по имени Бертранд сохранил почти дружеские воспоминания о неверных; когда рассказывал о своих приключениях, на него смотрели с удивлением. Любил прославлять их благородство в бою, богатство и красоту их оружия, рыцарские обычаи. Это плохо за него говорило, но слушали с заинтересованностью.

И в этот день он начал длиннющую повесть об осаде Дамьетты. Не нашёл, однако, таких охотных слушателей, как в другие дни, прерывали его, а князь Генрих, не слушая незнакомца, спросил Сулислава, который сидел неподалёку, что слышал от своих о способе ведения войны татар.

– Милостивый пане, – сказал Якса, – от русинов и от наших уцелевших мы знаем, что у них вся сила в количестве.

Также гонят вперёд даже невольников кучами, дабы в них первые неприятельские стрелы попали. Если в яростном столкновении не победят, уходят, но преследовать их – обманчивая вещь, потому что в засаду ведут и вокруг окружают.

– Это старая штука! – отпарировал князь Генрих.

– Но она всегда удачна, – изрёк рыцарь Бертранд. – Видя уходящего врага, забывают об опасности, пускаются вслепую.

– Редчайшая вещь в яростном бою – хладнокровие, – сказал князь, – и самая нужная. Иметь мужество и не безумствовать – это настоящее искусство.

Некоторые говорили о татарском оружии.

– Стрелы пускают густо, – прибавил Сулислав, – они летят тучей, но редко какая-нибудь воткнётся в доспехи. Также у них есть секирки и мечи с одним остриём, кривые и простые, и хуже, чем немецкие. Вместо щитов кожаные нагрудники спреди.

На голове также мало железа. Но буйволовые шкуры, сбитые в несколько слоёв, ни лук, ни арбалет даже силой не пробьёт.

– Они правы, – вставил Бертранд, – те, что сравнивают их с таинственной казнью Божьей, называемой саранчой, на крыльях которой написано, что послана на землю в наказание.

Так они также тучей летят, так поля покрывают, так мерзко выглядят и на что они нападают, грызут аж с остервенением.

Ропот становился всё больше. Павлик, который в конце стола сидел между немцами, не силах с ними разговаривать, дурачился, строя мину для своего возраста слишком серьёзную. Воюш, стоя неподалёку, следил за ним.

Ругать было ещё не за что. Один из немцев спросил его на своём языке. Павлик, который его не понимал, резко ему отвечал, но болтовнёй, им придуманной, и не похожей ни на один язык.

Немец сильно удивился этому языку, чуждому ему, спросил повторно, и получил ответ, который звучал ещё странней.

В убеждении, что это всё-таки, должно быть, какой-нибудь человеский язык, немцы между собой начали спорить о том, какой был. Чувствовали, что не польский, поскольку со звуками и словами того они были знакомы.

Павлик, стоя при своём, иногда, делая серьёзное лицо, подбрасывал им по несколько слов, самым особенным образом выкрученных, так, что все нагинались к нему.

Немцы остановились на том, что это, должно быть, какая-то речь, принесённая с юга, но трудная для понимания. Столько было франков разного рода и италов со своими диалектами, что это казалось вероятным.

В середине ужина общий разговор очень оживился, а гости разделились на кучки. Павлик, которому было не с кем говорить вскочил с лавки, на которой сидел, и пошёл кружить вокруг стола, прислушиваясь к разговорам, ища новой возможности сделать какую-нибудь шалость. Воюш не спускал с него глаз и шаг за шагом ходил за ним.

Так он сначала приблизился к Сулиславу, потом к князю.

Генриху попало на глаза дерзкое лицо юноши, он кивнул ему, чтобы подошёл.

Павлик смело к нему приблизился. По лицу князь понял, что он, должно быть, поляк, и на плохом польском спросил его, кто он.

– Я сын Комеса Яздона из Пжеманкова, – отпарировал резко юноша, – я прибыл сюда с паном Сулиславом, хочу заработать рыцарский пояс.

Не покрытое ещё юношеским пушком свежее личико очень молодо выглядящего парня, должно быть, пробудило чувство какого-то сострадания в князе. Ему сделалось жаль этого ребёнка, который так преждевременно шёл на смерть с таким весельем на лице, и сказал, приглядываясь к нему с улыбкой:

– И поэтому ты с нами на войну собрался?

– Я отпросился у отца, потому что, когда другие идут, мне не годилось дома остаться, – воскликнул Павлик, не опуская глаз.

– А силы есть? – недоверчиво отпарировал князь.

Улыбнулся сын Яздона. У пояса у него был мечик, который ему как раз подвернулся под руку. Не вынимая его из ножен, он поднял его только, взял обеими руками, нажал и сломал.

Это был его ответ на вопрос князя. Потом с панской гордостью он отцепил сломанный нож и, хотя он богато был окован, бросил его прочь от себя стоящей с факелами челяди под ноги.

Князь Генрих весело расмеялся, показывая его сидящим рядом. Те покачивали головами, глядя на него с интересом.

– Когда ты такой сильный и охочий до испытания и битвы, – сказал князь, – стань же завтра с Ростиславом и Яном Яничем при мне. С радостью буду смотреть на вашу встречу в первом поле… Пусть Бог даст вам удачу.

Павлик, покрасневший от радости, поклонился, хотя Воюш, стоящий вдалеке, шикнул. Не чем было уже помочь. Знал старый Сова, что стоять при князе, значит, подвергать себя самой большой опасности, потому что Генрих должен быть всегда там, где кипел самый жестокий бой.

Ничто не могло сравниться с радостью Павлика, который, казалось, вырос в глазах и ужасно возгордился. Спеси ему прибыло ещё.

Затем неподалёку у другого стола кто-то затянул немецкую песню, и все, обернувшись к нему, стали прислушиваться.

Только Генрих нахмурился, потому что это была любовная песня, и довольно легкомысленная, а минута для пения была плохо подобрана. Дали, однако, докончить этот минелид, а князь после последней строфы громко сказал, что, ежели хотели петь, подобало только какую-нибудь набожную или рыцарскую песнь спеть.

До этого, однако, не дошло, а шум голосов стал всё сильнее. Князь перепил соседей, поощряя их:

– Будем в хорошем настроении, – говорил он, – как настоящие рыцари. Давайте сердца себе согреем, чтобы и в руках сильней кровь текла.

Старались быть весёлыми – но мысли отбегали к домам.

Среди шуток и смеха тот и этот шепнул новость об уничтоженных монастырях, о городах, лежащих в руинах, о Сандомире и Кракове, о количестве пленников, угнанных в неволю.

– Наш князь, – вставил Сулислав, – благодаря Богу, уцелел. Мы не хотели того, что нам дороже всего, бросать на произвол судьбы, ему пришлось бежать в Германию, потому что у нас для него не было достаточно силы.

– Он лучше бы сделал, – забормотал невнятно Шепёлка, остро глядя на Сулислава, – если бы жену отвёз в Венгрию, а сам прибыл к нам. Он набожный, – прибавил он, – это правда, а она, достаточно сказать, что племянница Ядвиги, но для рыцарского дела слишком мало подходит.

Сулислав горячо заступился за своего пана.

– Он бы рад пойти, вырывался от нас, – сказал он, – но мы его не пустили. В то время был ещё жив мой брат, когда мы его в Венгрию вынудили ехать. Краковскому замку нечего было доверять, а в поле стоять одним нам было не с чем…

Никто уже не отвечал на это. Князь Генрих встал со своего места.

– Время, – сказал он, – будто бы полночь близко! Мы разойдёмся немного отдохнуть, чтобы встать более резвыми на рассвете.

Рукой он дал знак своим гостям.

– Сегодняшней ночью мало кто вкусит сон, – проговорил Шепёлка, вставая.

Начали подниматься другие, но медленно. Много немцев осталось при кубках. Павлик также с великим нетерпением вовсе не хотел ложиться. Выйдя из залы, он поспешил к Ростиславу и Яну Яничу, объявляя им о приказе князя, и прося, чтобы его привели в лагерь. Побежал потом в хату, а за ним беспокойный Воюш.

Там, хоть уже было далеко за полночь, Павлик, по дороге собирая товарищей, не слушая старого, настаивающего на отдыхе, заново начал свои выходки. Не было способа ни отобрать у него кувшины, ни разогнать гостей. Слышались песенки, совсем не набожные, слушая которые несчастный клеха, вынужденный уже остаться в избе на постлании, – уши себе затыкал.

Так прошла практически вся ночь.

По мере того как приближалось утро, лица становились серьёзней, оживление во всём лагере чувствовалось всё больше. Некоторые отряды уже выходили за валы.

Тем временем самое достойное рыцарство спешило в костёл Девы Марии, в который уже попасть было трудно. В большом алтаре горели свечи, а ксендз со святым причастием неустанно обходил коленопреклонённых. Другие духовные тут и там, присев на ступени, на лавки, даже стоя, исповедовали подходящих солдат, почти не слушая их признаний, отпуская им грехи как можно живей, потому что другие тут же с плачем и мольбой тиснулись и напрашивались.

Толпа неустанно вливалась в костёл и выливалась из него, одна месса шла за другой, начинало светать. Апрельские ночи уже были коротки.

Рыцарство князя Генриха устраивало тренировочные турниры, согласно его приказам, он ещё продолжал молиться.

У них была верная информация, что татары были разделены на пять групп, поэтому и князь Генрих хотел разделить на столько же своих людей. Солдаты неспешно тренировались, потому что многие из них ещё в костёле ждали запокойной службы, а в этом никому отказывать не годилось.

Назад Дальше