Смотри, я падаю - Монс Каллентофт 7 стр.


Симона поднимает голову. Приветственно кивает. Такой могла бы стать Эмма в двадцать пять лет. Четкая линия подбородка, нос чуть коротковат, что создает более широкое расстояние до верхней губы. Светлые волосы спадают на ключицы, которые заметно выпирают под кожей.

Симона – хороший друг. Он помогал ей, привинчивал полки в квартире, повесил тяжелый шкафчик в ванной, а она наладила ему интернет и вай-фай.

Она запахивает худи, хочет, кажется, что-то сказать, но возвращается к своим занятиям.

Симона из тех сотрудников, о которых любое бюро расследований может только мечтать. Компьютерный гений, который может найти что угодно и где угодно. Дайте ей только подключение к интернету, монитор и клавиатуру. Она приехала на Мальорку шестнадцатилетней, сбежав из Штутгарта, «автомобильного ада». «Мне надоели родители», так она говорила, а возможно, были и другие причины, но здесь no questions asked[60]. Она влюбилась в марокканского «лорда гашиша», который умудрился дать взятку не тому полицейскому, а потом не дать взятки судье, потому и сел на одиннадцать лет в тюрьму у кольцевой дороги. Говорят, что в тюремных камерах можно учуять запах фритюрного масла из ресторанов, где готовят закуски в стиле тапас, и даже услышать голоса из уличных кафе. Симона навещает своего марокканца, Хассана Абделлаха, три раза в неделю, и после каждого визита выглядит все более и более усталой. Но она лояльна, ведь он помог ей, когда она приехала на остров и ночевала на парковой скамейке. Дал ей денег на еду и комнату в хостеле, ничего не требуя взамен.

Два других детектива сидят за своими письменными столами, и Тим рассеянно им машет.

Он – единственный в бюро Хайдеггера, у кого есть отдельный кабинет, с дверью, которую можно закрыть. Это потому, что он берет на себя задания вроде вчерашнего с датчанином, и Вильсон это ценит. Он уважает насилие как один из способов проявления человеческой сущности, возможно, именно потому, что сам его проявляет.

Комната Тима маленькая. Письменный стол, два стула, стационарный компьютер и окошко, куда прилетают поклевать голуби.

Тим опускается на стул, считает минуты, тяжело дышит, чувствует, как от усталости напрягаются мышцы, мысли теряют четкость, его кожи снова касаются руки Милены, между зубами застряла кожура бобов.

Две тысячи пятьсот евро в месяц. Бесплатное пользование машиной и банковский счет на расходы. Ему нужны деньги, давно уже ни копейки не поступает на сайт фонда go-fund-me для оплаты проекта «FIND EMME: The missing Swedish girl»[61].

Вильсон не приглашает Тима сесть.

– Я не думаю, что с датчанином возникнут проблемы, а ты?

– Нет, дело закончено. Яхта принадлежит стоматологу, датчанин все подписал.

– Ему было больно?

Это я скажу, только если ты пригласишь меня сесть.

– Зубы у него целы?

– Об этом сам его спрашивай.

Взгляд Дилана Вильсона темнеет. Ему хочется послушать кровавую историю с мордобоем, он хочет, чтобы его развлекли, считает, что имеет на это право. Но Тиму не хочется его развлекать. Слабые воспоминания о притоке адреналина да боли в руке, когда он вмазал кулаком по черепушке датчанина, принадлежат только ему и больше никому.

Кабинет Вильсона – отдельный анклав. Как Сеута[62] или Андорра. Он купил бюро Хайдеггера десять лет назад у какого-то австрийца и сохранил всю мебель в комнате, которая стала его личным кабинетом. Стиль интерьера лучше всего можно описать словами «современный Ближний Восток». Так может выглядеть гостиная в Катаре или в Эр-Рияде, где крик моды – это сочетание золота и дерева, напоминающего янтарь. Фарфоровый леопард на комоде, покрытом черным лаком и с инкрустациями из поддельных драгоценных камней, диван блестящей темно-коричневой кожи притиснут к стене. На торцовой стене висит бархатный гобелен: нимфа восседает в римской колеснице, запряженной зебрами.

– У меня для тебя новое дело, – говорит Вильсон. – Немец. Богач. Он скоро сюда пожалует. Не хотел говорить по телефону, о чем идет речь.

– Когда он обещал приехать?

– Уже должен быть здесь.

Звонок телефона на письменном столе, Вильсон отвечает. Следует разговор на свободном немецком. Вильсон кладет трубку.

– Он сюда не успевает. Торопится к самолету и хочет, чтобы ты приехал на его виллу в Андрайч».

Send me more nudes, matte liquid lipstick[63].

Сорок пять американских долларов.

Naked is a sandy beige[64].

Bare is a nude pinky beige[65].

«Кайли Косметикс», ограниченная серия, учебник какой-то «ютуберши» из Лос-Анджелеса, дочери какой-то женщины, которая на пятнадцать минут засветилась в какие-то доисторические времена в сериале «Спасатели Малибу».

Эмма пришла к нему с этой рекламой, когда он смотрел новости. Динозавр на диване, который до сих пор смотрит телевизор и изучает программу передач. Она принесла компьютер и показала на экран, где тикали часы сайта, – оставалось пять минут до выпуска новой косметики фирмы Кайли Дженнер. Помада. Не похоже на обычную Эмму, но против этой помады она не могла устоять.

– Можно я закажу?

Бомба взрывается в Алеппо, землетрясение в Венесуэле, изнасилование в Индии, массовый расстрел в Китае, выполненный в теплых красных и серых тонах.

– Дорогая помада.

Она садится, придвигается поближе.

– Мне бы подошел оттенок «Коммандо», мне кажется.

– Ты хороша в чем угодно.

– Так можно заказать, да?

Он видел, как она пробовала разные цвета перед зеркалом в своей комнате. Лампы на раме зеркала давали такой сильный свет, что он видел каждую пору ее лица. Она надувала губки, они приобретали какой-то странный цвет, росли в зеркале, она намазывала их оттенком «нюд», который был совсем не похож на обещанный рекламой песочный, скорее коричнево-розовый, светлый оттенок, который странным образом сделал контур ее подбородка четче. Этот цвет был точно таким, как ворота и нижняя часть стены, окружающей дом номер 12 по улице Calle Castanyer на окраине Андрайча.

Сказать это немцу? Что его забор выкрашен в оттенок «нюд, песчаный беж».

Нож воспоминания вонзается чуть ниже сердца.

Никогда не попадает прямо в сердце.

Медленно-медленно стискивают аорту холодные пальцы судьбы, стена съеживается до размера губ в зеркале.

Тим нажимает кнопку домофона рядом с воротами из частых железных прутьев. Видны пучки кабеля, наполовину вмурованные в белую штукатурку каменного забора. Камера мигает, и он становится так, чтобы его было видно. Лицо видно четко, хотя картинка расплывается. Это он, этот острый нос принадлежит ему, но это все же чужой человек, как будто бы морщины под потухшими глазами становятся иллюзией.

– Ты красивый, – сказала Милена, когда они впервые вместе пили коктейль после знакомства в очереди к иммиграционному офису. – Похож на француза, героя какого-то вычурного фильма про полицию. Мне этого достаточно.

Она помолчала.

– Пока ты не начнешь меня бить.

Он стоит на солнцепеке и совсем не чувствует себя как Венсан Кассель. Жара вдавливает его в асфальт. Он ждет ответа и жалеет, что не оставил пиджак в машине. Улица узкая, как вырезанная из отвесных скал. По обе стороны дороги каменные заборы.

Спрятанные богатства. Защищенные богатства. Осколки разбитых стекол по верхам барьеров между имущими и неимущими. Камеры, сигнализация, электроизгороди, охрана. Русские деньги, гангстерские деньги, законные деньги, черные, белые деньги, нигерианские нефтяные деньги, саудовские и катарские, британские деньги, китайские и немецкие в том числе. Даже таблички с названиями улиц в этой части города написаны на немецком. А внизу, в маленькой лодочной гавани, в кафе подают к обеду клецки и традиционное немецкое блюдо зауэрбратен. В октябре проводится Октоберфест, на который привозят пиво из Баварии.

Никакого ответа на звонок. Вместо этого раздается жужжащий звук, ворота едут вверх, и Тим спускается по белой мраморной лестнице к вилле, где открыта дверь. Фасад простирается на пятнадцать метров в каждую сторону, здание похоже на эдакий модернистский кубик сахара-рафинада, раздробляемый темными окнами от пола до крыши.

– Заходите, – слышится голос на английском с акцентом, и Тим входит в холл. Высота до потолка почти десять метров. Прямо перед ним окна, в которые, кажется, втекает море именно такого цвета, как на афише, что висит у них в офисе. Для некоторых такой оттенок существует и в реальности.

Ни в чем люди не похожи.

Как будто он этого не знает.

На белых стенах висят яркие картины художников, которых Тим хоть и слабо, но все-таки знает. Ребекка обычно таскала его по галереям и в Музей современного искусства в Стокгольме, так что вот это большое полотно с папой и мамой, держащей в объятиях сына, точно принадлежит кисти Нео Рауха.

Немец входит через арку, ведущую в гостиную с большими белоснежными диванами и кушеткой, обтянутой светло-розовым бархатом.

– Как хорошо, что вы смогли приехать так быстро, – говорит он и протягивает руку: – Петер Кант.

– Мы стараемся предлагать хорошее обслуживание.

Тим слышит самого себя, произносящего эти слова, и видит улыбку Петера Канта, не издевательскую, а жалостливую, значит, и Кант знает, кто он такой и почему он здесь, на острове.

Либо все это мне просто мерещится.

Петер Кант пожимает ему руку твердо, решительно, и Тим только теперь замечает, что он ниже его ростом, крупный, но не жирный. Голова покрыта коротко подстриженными седыми волосами без малейшего намека на возрастное облысение. Он выглядит, как моложавая копия Джорджо Армани, более грубая и менее элегантная версия в возрасте шестидесяти лет.

Он приглашает Тима в гостиную, и Тим изучающе смотрит на его черные джинсы с золотыми пуговицами, белую рубашку с красными швами, замшевые лоферы от «Гуччи» с красно-зеленой прострочкой ранта, а в саду дождеватель разбрызгивает воду на газоне, создавая эффект перевернутого дождя с зеленого неба. Несмотря на засуху, несмотря на нехватку воды, несмотря на то, что весь остров умирает от жажды.

Вода выключается, и море становится видно еще лучше. По скалам на другой стороне бухты карабкаются огромные виллы. Природа вокруг них приручена, но не слишком. Там можно лечь в шезлонг у бассейна, выложенного плитками под батик с Гоа, почувствовать себя огромной кошкой типа рыси, которая охотится на все, кроме мышей и крыс.

Петер Кант приглашает его сесть, и Тим глубоко проваливается в мягкое кресло. Немец исчезает, Тим слышит звук кофемашины и думает, есть ли у немца прислуга, вряд ли, полагает он, наверное, немец живет совсем один. На стене висит большой стилизованный портрет игрока в бейсбол, а рядом в аккуратный ряд выстроились несколько надписанных бейсбольных бит.

Петер Кант возвращается с двумя чашками.

– По тебе было видно, что ты хочешь двойной, – говорит он.

Тим улыбается, кивает, и Петер Кант протягивает ему чашку, до краев наполненную черной жидкостью.

– Ты любишь бейсбол, – произносит Тим.

– Я был студентом по обмену в США много лет назад. В Бостоне. «Ред Сокс» выступали в тот год очень здорово, и я втянулся. Слежу за соревнованиями по ТВ. Чтобы расслабиться. На портрете Уэйд Богз. Две биты его, другие три подписаны Манни Раминесом.

Эти имена ни о чем не говорили Тиму.

– Хотел бы я интересоваться спортом, – говорит он.

– Это прямо-таки благословение, – отвечает Петер Кант. – Этажом ниже в саду есть бассейн, – продолжает он. – Я обычно там плаваю. Бассейн отделан черным кафелем, не голубым, как обычно. Получается, что плаваешь в бездонной пропасти, особенно в темноте. Мне всегда хотелось иметь черный бассейн, я знал это, еще когда переехал сюда, – добавляет он.

Немец снова его оставляет, исчезает еще в какой-то комнате, беззвучно на этот раз, и Тим начинает понимать, насколько в доме тихо, возможно, благодаря бронированным стеклам в оконных рамах.

Петер Кант возвращается, кладет перед Тимом на стеклянный стол белый конверт с маркой и штампом Пальмы.

– Открой, – велит он. – Читай.

Тим осторожно берет конверт и вытаскивает письмо. Петер Кант стоит и смотрит, пока Тим читает слова, написанные черными чернилами.

У твоей жены есть другой.

Друг позвонил и сказал эти слова. Какой-то знакомый его знакомого видел Ребекку в ресторане с мужчиной. Они держались за руки, тянулись друг к другу и целовались, «как подростки». Так сказал знакомый приятеля, пожелавший остаться анонимным, но на него можно полагаться, так что нет никаких причин для сомнений. Тим был тогда занят одним из первых своих дел, фотографировал неверного мужа, который шел со своей любовницей по набережной в El Molinar, держась за руки. Там же проходила какая-то демонстрация против расширения гавани, пятьдесят человек с плакатами выкрикивали протестные лозунги, требовали запретить стройку, которая была вся коррумпирована. Точно так же, как, по их словам, было коррумпировано строительство стадиона, велодрома, конгресс-центра и тюрьмы.

Тим бросил камеру на пассажирское сиденье и вышел из машины.

– Что ты несешь, елки-палки? Кто этот мужик?

– Я не знаю.

– И на фига ты мне это рассказываешь?

– Ты кричишь.

Тим огляделся и увидел, что демонстранты замолчали и смотрят на него. Он отошел от них подальше, к забору, отгораживающему ветхое здание клуба Club Náutico, промокшего под холодным дождем в это январское утро.

Он положил трубку и позвонил Ребекке, но она не отвечала. Он отправил сообщение. Десять штук. «Что это я слышу?» «Как ты могла?» И еще подобные.

Она позвонила.

– Мы развелись. Ты что, не понял?

– Еще не развелись. Только подали заявление. Срок не истек.

– Какая разница.

– Кто он?

Она рассказала, рассказала, что это началось вскоре после того, как он уехал, за два месяца до того, как они подали бумаги на развод, что это, черт подери, ее личное дело, с кем она хочет быть, он больше не имеет права ни на какое мнение на этот счет.

– Ты его любишь?

– И это тоже тебя больше не касается.

– Скажи, что ты его любишь.

– Тим, ты что, не понимаешь больше шведского языка?

– Вы пытаетесь завести ребенка, я понял. – Он швырнул в нее эти обжигающие слова, где каждый слог был капелькой серной кислоты. – У тебя будет ребенок от этого проклятого клоуна. Кто он, черт возьми?

– Ты закончил?

– Я все сказал.

Опять пошел дождь, пока он стоял с телефоном в руке возле железного забора, низкие серые тучи ползли над его головой, холодные капли текли по щекам. Он вышел на велосипедную дорожку, чуть не попал под колеса, успел отскочить в последнюю секунду, подумал, что бы сказала Эмма – вот об этом, о том, что он стоит под дождем, потрепанный, мокрый и одинокий, занимаясь самым грязным из всех ремесел.

Он поехал к Милене. Разбудил ее. Они сначала молча посидели на краю кровати. Потом занимались любовью. Долго и бесшумно поначалу, потом все яростнее и громче, и она не просила у него признания в любви.

Как человек может измениться на глазах.

Тим смотрит на Петера Канта, сидящего по другую сторону стола. Они сидят в столовой. Тим держит письмо в руке, он спросил, знает ли Кант, кто мог послать ему это письмо.

– Не имею ни малейшего представления. Но это должно быть правдой, иначе какой смысл посылать мне такое письмо?

На темной столешнице перед Тимом лежит фотография жены Канта. Наташа, светловолосая полька с ясными зелеными глазами и скулами, будто созданными для того, чтобы их осторожно гладили. Наверняка была моделью в своей предыдущей жизни, как минимум лет на двадцать пять моложе Петера Канта, но не так чтобы совсем юная.

Петер Кант видит, как именно Тим смотрит на фото, анализирует, и тогда-то он и начинает меняться: от уверенного в себе мужчины к растерянному, к такому, который знает, что никакие деньги в мире не в состоянии удержать женщину, если она твердо решила уйти. От успешного мужчины, у которого было больше удач в жизни, чем можно пожелать, к тому, до которого, кажется, начинает доходить, что он заграбастал больше, чем может удержать. И все дело в такой банальности, как любовь к женщине намного моложе себя.

Назад Дальше