«Наконец-то! – поздравил себя Грандье. – Наконец-то!»
Дальше все было делом техники. Тщательно подобранные слова и жесты, разнообразные формы нежности – от той, что пристала священнику, до той, что свойственна эпигону Петрарки. Далее – к любви сугубо земной, а уж от нее – к плотским радостям. Двигаться вниз проще, чем вверх, а Грандье недаром воспитывался у иезуитов – его казуистика смягчила падение, когда же дно было достигнуто – гарантировала девице полное отпущение грехов.
Однако для того, чтобы «пришвартоваться» в полном смысле слова, потребовалось еще несколько месяцев. Если начистоту – кюре был слегка разочарован. Что бы ему удовольствоваться вдовой – так нет же…
Для Филиппы бессобытийное внутреннее блаженство сменилось реальными ужасами открывшейся и разделенной страсти, растянутыми во времени муками нравственного выбора, молитвами о том, чтобы Господь дал ей силы, обетами, которые она не могла хранить. Наконец, в отчаянии, с каким бросаются в пропасть, Филиппа капитулировала. Но восторгов капитуляция не принесла, упования не оправдались! Архангел оказался грубым самцом. А про себя саму Филиппа с ужасом догадалась: она себя воображала жертвой, обреченной на заклание блаженной мученицей, а вышло, что в ней живет существо, чуждое прежней Филиппе, столь же непохожее на нее, сколь непохоже на сладкоречивого проповедника, острослова и гуманиста до кончиков отполированных ногтей вот это вот воплощение животной похотливости! Бедняжка поняла, что влюбленность очень сильно отличается от любви. Во-первых, это только кажется, что влюбляешься; во-вторых, предмет влюбленности суть абстракция. Любишь безо всяких «кроме»; задействуешь в этом процессе всю душу, каждый фибр, собственное «я» плюс вновь обнаруженное существо внутри себя. Таким образом, Филиппа стала воплощением любви, растворилась в любви. В ней жила одна только любовь.
Так-таки и одна? Со смешком, почти различимым для человечьего уха, Судьба захлопнула ловушку. Филиппа к этому готова не была. Распятая между физиологией и приличиями – беременная вне брака, падшая без надежды на искупление, – она оказалась совершенно беспомощной. Немыслимое сделалось реальным; то, о чем прежде и речи зайти не могло, теперь было свершившимся фактом. Луна продержалась в полном блеске от силы пару ночей, затем пошла на убыль, словно надежда; и вот совсем исчезла. Оставалось только умереть в объятиях возлюбленного – или, если это невозможно, хотя бы забыться на время, вообразить себя другим человеком.
Встревоженный таким напором, таким безрассудным самоотречением, кюре попытался перенастроить чувства Филиппы с серьезности, почти трагизма – на игривость. Ласки он теперь сдабривал цитатами из самых фривольных классических произведений, например: «Quantum, quale latus, quam juvenile femur!»[22] В перерывах между сеансами любви Грандье пересказывал Филиппе эпизоды из «Галантных дам» сеньора Брантома, шепотом объяснял суть извращений, скрупулезно каталогизированных Фомой Санчесом в трактате о браке[23]. Но лицо Филиппы оставалось подобно мраморной маске. То было лицо с надгробия – застывшее, отвратившее взор и слух от всего, даже от самой жизни. Когда же Филиппа все-таки открывала глаза – то смотрела на своего любовника словно из другого мира, где существовали одни муки и отчаяние. Взгляд смущал похотливого кюре; он принимался расспрашивать Филиппу, но она отвечала всегда одинаково – запрокидывала руки, за черные кудри притягивала к себе голову Грандье, подставляла под его губы свой страдальческий рот, белую шею и грудь.
Однажды, аккурат посреди рассказа о том, как король Франциск поил девиц из особых кубков с изображенными внутри любовными сценами (по мере того, как убывало вино в кубке, пьющей открывались все новые детали); так вот, аккурат посреди сего занятного рассказа Филиппа выпалила, что беременна, и разрыдалась.
Кюре не замедлил сориентироваться. Его рука мигом переместилась с персей любовницы на ее чело; тон из игривого стал наставительным. Филиппа услышала, что должна сама нести свой крест, причем с христианским смирением. Далее Грандье внезапно вспомнил про запланированный визит к мадам де Брю (та страдала раком матки и нуждалась в пасторском утешении) – и удалился.
Больше уже у пастора не было времени на уроки для Филиппы Тренкан. Бедняжка видела своего кюре только на исповеди; никаких встреч наедине. Когда же она пыталась заговорить с ним как с человеком, которого любила, который, как она все еще думала, любил ее – мольбы и жалобы попадали в уши строгого кюре, раздающего облатки и вино, отпускающего грехи и налагающего епитимью. О, с каким великолепным красноречием Грандье требовал покаяния! Да, пусть Филиппа покается, пусть отдастся на милость Господа! Стоило только несчастной напомнить про их любовь, как Грандье упрекал ее с негодованием пророка – действительно, как ему, духовному лицу, смеют говорить о таких мерзостях? Филиппа спрашивала, что ей делать – и тут у Грандье был готов ответ: Господу Богу угодны ее страдания, поэтому она должна принять их безропотно и даже с охотой. Любые упоминания о своей собственной лепте в положение Филиппы кюре отвергал с ходу. Пусть каждая грешная душа сама тащит свое бремя; нечего извинять свои грехи грехами чужими, особенно если этих, чужих, и нет вовсе. И вообще, если мадемуазель явилась исповедоваться – пусть просит отпущения своих грехов, а не взывает к чужой совести. Отчитав таким образом Филиппу, кюре отпускал ей грех. И выпроваживал вон – сбитую с толку, заливающуюся слезами.
Несчастный вид Филиппы ничуть не трогал кюре. Ни жалости к бывшей любовнице, ни раскаяния он не испытывал – одно только недовольство. Осада была изнурительной, победа – бесславной, удовольствие – сомнительным. А теперь еще скороспелая беременность, которая угрожает не только дальнейшей карьере – самой жизни священника. Не хватало ему только бастарда – ко всем прочим неприятностям. Поистине, незаконнорожденный младенец его погубит! Грандье с самого начала не испытывал нежных чувств к Филиппе, теперь же она стала ему отвратительна. Тем более что весьма подурнела. Беременность и вечная тревога придали некогда прелестному личику выражение морды побитой собаки; розы и лилеи щек завяли, и цветом лица Филиппа теперь походила на ребенка, которого замучили глисты. В сочетании с остальными факторами, болезненный вид внушал священнику уверенность, что дальнейших обязательств у него перед Филиппой нет. Но это не все: Филиппа сама его обманула, поставила под сомнение его безупречный вкус на женщин, навязывает ему бремя. Теперь Грандье с полным сознанием своей правоты мог взять курс, который в заданных обстоятельствах все равно бы взял – только с угрызениями совести. Иными словами, Грандье решил вести себя как ни в чем не бывало, а понадобится – все отрицать. Не только его действия и речи – самые его мысли, самый внутренний настрой будут таковы, словно история с Филиппой де Тренкан не имела и не могла иметь место, словно сама идея их связи была абсурдна, дика и ни с чем не сообразна.
Как говорится, своя рубашка ближе к телу.
Глава вторая
Тянулись недели. Филиппа все реже выходила из дому и, наконец, вовсе перестала появляться в церкви. Она сказывалась больной и не покидала своей комнаты. У Тренканов жила некая Марта ле Пеллетье, девушка из хорошей семьи, но очень бедная, и притом круглая сирота. При Филиппе она состояла компаньонкой. Месье Тренкан до сих пор ни о чем не подозревал; мало того – он набрасывался на всякого, кто дерзал хоть намекнуть на истинное положение дел, хоть слово обронить о нравственности Грандье. С отеческой тревогой говорил Тренкан о «телесных соках», разбалансированных в организме дочери, и подозревал чахотку. Доктор Фантон был в курсе, но помалкивал. Горожане разделились на два лагеря: одни перемигивались и пересмеивались, другие кипели праведным негодованием на кюре. Эти последние при встречах с виновником несчастья Филиппы язвили его словесно; друзья пастора из тех, что посерьезнее, покачивали головами, а настроенные шутливо – толкали Грандье под ребра и поздравляли со скорым прибавлением. Грандье был великолепен: и на язвительные намеки, и на поздравления в духе Рабле отвечал, что понятия не имеет, о чем речь. Для луденцев, все еще находившихся под пасторским личным обаянием, его открытый взгляд и слова являлись достаточным доказательством непричастности к делу. Невозможно, чтобы столь благочестивый человек и впрямь мог обрюхатить прокурорскую дочь! Поэтому в домах таких уважаемых горожан, как месье де Серизе и мадам де Брю, святой отец по-прежнему был желанным гостем. Их двери оставались для Грандье распахнутыми, даже когда захлопнулись двери прокурорского дома – в итоге даже наивный месье Тренкан понял, в чем состоит недомогание Филиппы. Он приступил к дочери с расспросами – и выудил правду. В течение одной ночи Тренкан из преданнейшего друга кюре превратился в его злейшего и опаснейшего врага. Иными словами, Урбен Грандье выковал очередное – притом самое важное – звено цепи, за которую его так скоро потащат на погибель.
Наконец, ребенок родился. Напрасно в доме загодя закрыли все ставни, напрасно опустили тяжелые портьеры – стоны юной матери, пусть исторгаемые в стеганое одеяло, все же были весьма отчетливы и не избегли чутких соседских ушей. За час новость о благополучном разрешении от бремени облетела весь Луден, а уже утром на воротах Тренканова дома обнаружился листок бумаги с «Одой на ублюдочное пополнение в прокурорском семействе». Подозревали, что разразился одой кто-нибудь из протестантов, ведь месье Тренкан слыл очень набожным католиком и порой пользовался служебным положением, чтобы прищучить отступника от истинной веры.
Между тем Марта ле Пеллетье проявила неслыханное самопожертвование, публично признав новорожденную девочку своей дочерью. Это якобы она, Марта, согрешила и скрывала свое падение, сколько могла – а Филиппа в христианском милосердии дала ей кров и пищу. Разумеется, никто не поверил – но поступок Марты вызвал всеобщее восхищение. Когда малышке исполнилась неделя от роду, Марта отдала ее на вскармливание одной молодой крестьянке. Сделано это было опять же публично. Протестанты, однако, все-таки продолжали судачить. С целью заткнуть им рты прокурор измыслил весьма мерзкую, хоть и законную, стратагему. Он велел арестовать Марту ле Пеллетье прямо на улице, среди бела дня, и привести в магистратуру. Марте было велено присягнуть, причем при свидетелях, в том, что она является матерью новорожденной девочки, и подписать документ, обязывающий ее заботиться о ребенке. Марта все исполнила – из любви к Филиппе. Один экземпляр документа остался в архиве, второй месье Тренкан торжественно опустил себе в карман. Ложь засвидетельствованная стала юридической правдой. Для персонажей, поднаторевших в крючкотворстве, юридическая правда равняется просто правде, без дополнительных определений. Для остальных персонажей (как вскоре убедился прокурор) эти два понятия отнюдь не эквивалентны. Напрасно месье Тренкан зачитывал документ вслух, напрасно показывал всем желающим личную подпись Марты, напрасно давал щупать печать! Друзья месье Тренкана только вежливо улыбались и меняли тему, а враги смеялись в голос и отпускали оскорбительные замечания. Мстительность протестантов дошла до того, что один их священник публично заявил: лжесвидетельство, мол, грех пострашнее прелюбодеяния, а лжец, скрывающий скандальную связь, более заслуживает адского пламени, нежели сами прелюбодеи, из-за которых скандал и возник.
Долгое, богатое на события столетие отделяет период активной жизни доктора Сэмюэла Гарта от юности Уильяма Шекспира. В управлении государством, в социальной сфере, в экономике, в физике и математике, философии и искусстве произошли изменения поистине революционные. Но как минимум один общественный институт к концу этой эпохи остался прежним, таким же, каким был на ее заре. Я имею в виду аптеку. Вот как описывает ее Ромео:
А вот описание Гарта из его знаменитого труда, который так и называется – «Аптека».
Сей храм науки – и одновременно лаборатория колдуна, и ярмарочный балаган – наиболее ярко иллюстрирует всю противоречивость семнадцатого века, выраженную в сочетании несочетаемого. Ибо век Декарта и Ньютона был также веком Фладда и сэра Кенелма Дигби; логарифмы и аналитическая геометрия пользовались тем же почетом, что и симпатические методы лечения (например, считалось грамотным умащивать бальзамом клинок, нанесший рану, дабы эта самая рана зажила), и учение о сигнатурах. Роберт Бойль, автор «Недоверчивого химика», один из основателей Королевского общества[25], оставил объемистый домашний лечебник. Вот, к примеру, его средство от эпилепсии: «В полнолуние собрать с дуба сухие ягоды омелы, истолочь и смешать с вишневым ликером и давать больному». А вот что надобно делать при апоплексическом ударе: «Из смолы мастикового дерева, растущего на Хиосе, извлечь посредством дистилляции в медном перегонном кубе эфирное масло и две-три капли сего масла ввести сначала в одну ноздрю больного, а через некоторое время – и в другую». Словом, наука переживала подъем, но лекари и ведьмы пока и не думали сдавать позиции.
Аптека мэтра Адама находилась на рю де Маршан и считалась заведением средней руки – не убогим, но и не роскошным; такие характерны для провинции. Мумий или носорожьих рогов здесь не водилось, но посетителей завлекали вест-индские черепахи, зародыш кита и восьмифутовый сушеный крокодил. Снадобья были в широком ассортименте. На полках стояли вытяжки из растений – специально для тех пациентов, которые верили в фармакологию Галена. Имелись и новомодные химические вещества для тех, кто предпочитал учение Парацельса и Валентайна. Мэтр Адам предлагал ревень и алоэ, а также каломель (или Drago mitigatus – это название, означающее «дракон укрощенный», казалось аптекарю более внушительным). Надобно полечить печень по старинке, растительными средствами – пожалуйста, вот вам колокинтовый огурец. Желаете что-нибудь современное? Берите рвотный камень или сурьму. Если же чистота вашей избранницы (или избранника) оказалась сомнительной и последствия не замедлили сказаться, – туя вам в помощь. Не хотите тую? Попробуйте ртуть и мел, а то сарсапарель или синюю мазь[26]. Любое из перечисленных снадобий (плюс сушеных гадюк, конские копыта и человечьи кости) мэтр Адам мог продать прямо на месте, а вот средства более дорогие – например, толченые сапфиры или жемчуга – следовало заказывать отдельно и оплачивать заранее.
С некоторых пор аптека превратилась в штаб заговорщиков, единственной целью которых была месть Урбену Грандье. Духовными руководителями сделались сам прокурор, его племянник, каноник Миньон, лейтенант со своим тестем, Месменом де Силли, врач Маннори и сам мэтр Адам. Последний, пользуя весь город пилюлями и клистирами, а также выдирая больные зубы, был в самом выгодном положении для сбора сведений.
Например, супруга нотариуса, мадам Шова, под строжайшим секретом сообщила мэтру Адаму (пока он готовил глистогонное для ее малютки Теофила), что кюре вложил в некое сулящее доход предприятие целых восемьсот ливров. Того и гляди, мерзавец разбогатеет!
Затем последовали еще более неприятные новости. Свояченица лакея месье д’Арманьяка, регулярно закупавшая сушеную полынь от женской хвори, шепнула аптекарю, что завтра Грандье обедает во дворце. Прокурорское чело при сем известии омрачилось; лейтенант исторг проклятие и поник головою. Д’Арманьяк не просто правил Луденом – он был одним из фаворитов Его величества. Неужто Грандье втерся к нему в доверие? Это ужасно, ужасно!
Тяжелое молчание повисло надолго. Прервал его каноник Миньон, заявив, что единственная их надежда – хороший скандал. Кюре нужно застукать на месте преступления. Например, в объятиях вдовы виноторговца.