В поисках утраченного времени. Книга 7. Обретенное время - Марсель Пруст 7 стр.


Я говорил Сен-Лу о своем приятеле, управляющем Гранд-отеля в Бальбеке, который вроде бы утверждал, что в начале войны в некоторых французских полках были дезертиры, которых он называл «дефектиры» и обвинял в том, что их спровоцировали, причем авторами провокации он считал «прусский милитаризм»; в какой-то момент он даже поверил в одновременную высадку немецкого, японского и казачьего десанта в Ривебеле, что угрожало безопасности Бальбека, и сказал, что ему оставалось только «слинять». Отъезд властей в Бордо он считал преждевременным и заявлял, что зря они так быстро «слиняли». О своем брате этот германофоб говорил, посмеиваясь: «Он в окопах, в двадцати пяти метрах от бошей», пока, дознавшись, что и сам он является таковым, его не отправили в концентрационный лагерь.

«Кстати, о Бальбеке, ты помнишь бывшего лифтера в отеле?» – спросил, покидая меня, Сен-Лу таким тоном, будто сам как следует не представлял, о ком идет речь, и ждал от меня, что я ему напомню. «Он собирается на фронт и написал мне, чтобы я помог ему „устроиться“ в авиацию». Можно было не сомневаться, что лифт устал сновать туда-сюда, заключенный в камере лестничного пролета, а высоты лестниц Гранд-отеля ему уже не хватало. Он собирался «получить повышение в чине» не в качестве консьержа, а другим способом, ибо наша судьба не всегда то, что мы о ней думаем. «Я, конечно, поддержу его просьбу, – сказал мне Сен-Лу. – Я как раз нынче утром снова говорил об этом Жильберте, самолетов нужно как можно больше. С ними мы всегда будем знать, что готовит противник. Это отнимет у него преимущества, которые могла бы принести неожиданная атака, лучшей армией в этой войне окажется та, у которой зорче глаза».

Буквально за несколько дней до этого я встретил лифтера-авиатора. Он заговорил со мной о Бальбеке, и, горя любопытством узнать, что он скажет мне о Сен-Лу, я умудрился навести разговор на интересующую меня тему и спросил, правда ли то, что мне говорили, будто господин де Шарлюс испытывает к молодым людям то-то и то-то. Лифтер, казалось, удивился – похоже, он ровным счетом ничего об этом не знал. Зато в ответ он стал изобличать богатого молодого человека, который жил со своей любовницей и тремя приятелями. Поскольку он, похоже, готов был все свалить в одну кучу, а я знал от господина де Шарлюса, который мне об этом рассказывал, помнится, это происходило в присутствии Бришо, что он здесь совершенно ни при чем, я сказал лифтеру, что он, должно быть, ошибается. Моим сомнениям он противопоставил свои уверения, что именно так все и происходило. Подружка этого самого богатого молодого человека должна была развлекать всю компанию, и удовольствие получали все вместе. Таким образом, господин де Шарлюс, самый компетентный в данной области человек, глубоко ошибался, до такой степени любая правда обрывочна, скрыта, неожиданна. Из опасения начать рассуждать по-мещански, выискивая шарлизм там, где его нет, он просто-напросто прошел мимо того факта, что женщина всех развлекала. «Она и за мной частенько приходила, – сказал мне лифтер. – Но она быстро поняла, с кем имеет дело, я категорически отказался, зачем мне этот бордель, я так ей и сказал, мне это просто отвратительно. Ведь стоит кому-нибудь одному проговориться, и всем все станет известно, пойдут всякие слухи, больше места нигде не найдешь». Это последнее утверждение снижало пафос предыдущих добродетельных деклараций, потому что давало понять: будь лифтер уверен в сохранении тайны, он бы не устоял. Для Сен-Лу это тоже было аргументом. Очевидно все же, что этому богатому молодому человеку, его любовнице и приятелям все-таки повезло, потому что лифтер много рассказывал, о чем они с ним говорили в разные времена, что вряд ли могло быть, ответь он категорическим отказом. Например, любовница этого молодого богача пришла как-то к нему, чтобы познакомиться с одним посыльным, с которым он очень дружил. «Не думаю, чтобы вы его знали, вас там тогда не было. Его все называли Виктор. Ну разумеется, – добавил он с видом человека, который ссылается на некие нерушимые и даже немного секретные законы, – нельзя же отказать товарищу, тем более если он небогат». Я вспомнил о приглашении, которое получил за несколько дней до отъезда из Бальбека от знатного друга этого самого богача. Но здесь, разумеется, не существовало никакой связи, и это было продиктовано обыкновенной любезностью.

«Ну ладно, а как там бедняжка Франсуаза, ей удалось освободить от службы племянника?» Но Франсуаза, давно уже делавшая все возможное для освобождения племянника, которая, когда ей через посредничество Германтов предложили подать прошение генералу Сен-Жозефу, ответила безнадежным тоном: «О нет, это ничего не даст, с этим типом все бесполезно, нечего и пытаться, он такой патриот, хуже не бывает», так вот, эта самая Франсуаза, лишь только речь заходила о войне, какую бы боль она при этом ни испытывала, считала, что не надо бросать на произвол судьбы этих «несчастных русских», потому что как-никак «союзники». Метрдотель, уверенный, впрочем, что война продлится не более десяти дней и завершится оглушительной победой Франции, не решился бы, из страха быть опровергнутым последующим ходом событий, да и не имея достаточно воображения, предсказать войну долгую и с сомнительным концом. Но даже из этой полной и немедленной победы он пытался по крайней мере заранее извлечь все, что могло бы заставить страдать Франсуазу. «Да, что-то будет, похоже, не многие жаждут идти в атаку, что вы хотите, эти шестнадцатилетние мальчишки просто в голос рыдают». Говоря ей неприятные вещи, чтобы «задеть», он называл это «бросить ей кость, укоротить хвост, навесить лапшу на уши». «Шестнадцатилетние, Дева Мария! – восклицала Франсуаза, и тут же недоверчиво: – А говорили, будто младше двадцати не берут, это же совсем еще дети». – «Ну разумеется, газетам об этом писать запретили. И вообще как раз молодежь и пошлют вперед, немногие выживут. Это даже хорошо, здоровое кровопускание время от времени полезно, да и неплохой стимул для коммерции. О черт! если мальчишки такие изнеженные, ни то ни се, их тут же убьют, дюжина пуль в шкуру, бах! С одной стороны, так и надо. И потом, офицеры, ну что с них взять? Получают свои монеты и больше ничего не требуют». Во время каждого из таких разговоров Франсуаза бледнела до такой степени, что мы все опасались, как бы от разглагольствований метрдотеля с ней не случился удар.

Впрочем, несмотря ни на что, все ее недостатки остались при ней. Хотя Франсуаза постоянно жаловалась на боли в ногах, тем не менее, когда меня приходила навестить какая-нибудь юная особа и мне случалось на минутку выйти из комнаты, я заставал старуху на верху лестницы у вешалки, когда она, по ее словам, рассматривала мое пальто, проверяя, не прогрызла ли его моль, а на самом деле просто желая послушать, о чем мы говорим. Несмотря на мои замечания, она так и не избавилась от привычки задавать коварные вопросы как бы между прочим, и с некоторых пор полюбила выражение «ведь конечно же». Не осмеливаясь спросить меня прямо: «Есть ли у этой дамы особняк?», она говорила мне, подняв робкие, полные собачьей преданности глаза: «Ведь, конечно же, у этой дамы есть собственный особняк…» – старательно избегая вопросительной интонации не столько для того, чтобы выразиться повежливее, сколько просто не желая выглядеть излишне любопытной.

Но поскольку самые любимые наши слуги – и особенно если они уже больше не в состоянии выполнять своих обязанностей – все же остаются, увы, слугами и тем отчетливее обозначают границы (которые мы хотели бы стереть) своего сословия, чем больше, как им представляется, проникают в наше, довольно часто Франсуаза позволяла себе в мой адрес (метрдотель сказал бы, что она делала это специально, чтобы меня уколоть) довольно странное высказывание, которое никто другой на свете позволить себе не мог: со старательно скрываемой, но глубокой радостью, как если бы речь шла об очень тяжелой болезни, словно я весь пылал в горячке и по лицу моему – вот только я этого не замечал – струился пот, она говорила: «Да вы весь в поту», удивляясь, словно столкнувшись со странным феноменом, удивляясь чуточку презрительно, как если бы случилось нечто малопристойное («вы собираетесь выйти из дома, а забыли надеть галстук»), стараясь, чтобы в голосе ее слышалась озабоченность, чтобы кто-нибудь обратил внимание, как она переживает. Можно подумать, что я один на всем белом свете только и потел. В общем, она говорила уже не так, как прежде, потому что при всей своей униженности, трогательном преклонении перед существами, стоящими бесконечно ниже ее, она воспринимала, помимо прочего, их гнусную манеру выражаться. Поскольку дочь ее жаловалась мне на нее и говорила (уж и не знаю, где она подхватила это выражение): «Она вечно делает мне замечания, дверь я плохо закрыла, то да се, и пошло-поехало», – Франсуаза сочла, что пробелы в образовании – единственная причина, мешавшая ей до сих пор взять на вооружение такой красивый оборот. И губы, что некогда рождали самый прекрасный французский язык, который мне когда-либо доводилось слышать, теперь произносили чуть не сотню раз на дню: «То да се, и пошло-поехало». И вообще, забавно, до какой степени мало отличаются у одной и той же личности не только обороты речи, но даже и мысли. У метрдотеля вошло в привычку объявлять во всеуслышание, что господин Пуанкаре неблагонадежен, и не из-за денег, а потому что непременно хотел войны, он повторял это семь или восемь раз на дню перед аудиторией хотя и постоянной, но неизменно заинтересованной. Не менялось ни слова, ни жеста, ни интонации. И хотя длилось это представление минуты две, было оно неизменным, как всякий хорошо отрепетированный спектакль. Его ошибки во французском так же искажали язык Франсуазы, как и ошибки ее дочери. Он полагал, что то, что герцог Германтский называл «кабинки Рамбюто»[27], к величайшей досаде господина де Рамбюто, на самом деле называлось «пуссуар». Не вызывает сомнения, что в детстве он не различал буквы «у», «и», похоже, это так у него и осталось. Он произносил это слово неправильно, но упорствовал. Франсуаза, поначалу смущенная этим, в конце концов тоже стала говорить именно так, когда, к примеру, хотела пожаловаться, что для женщин, в отличие от мужчин, ничего подобного нет. Ее смирение и восхищение перед метрдотелем доходило до того, что она никогда не говорила «писсуар», но – позволяя себе все же легкий компромисс – «пюиссуар».

Она перестала спать, есть и заставляла метрдотеля читать вслух коммюнике, в которых не понимала ровным счетом ничего, впрочем, и сам метрдотель понимал в них не многим больше, кроме того, стремление поиздеваться над Франсуазой уступало порой место искреннему патриотическому ликованию, и он, заразительно смеясь, говорил о немцах: «Это должно их подогреть, старина Жоффр понастроит им воздушных замков». Франсуаза не слишком понимала, о каких таких замках идет речь, но от этого еще больше переполнялась уверенностью, что подобная фраза входила в приличествующий ассортимент экстравагантностей, в ответ на это благовоспитанным особам полагалось отвечать с радушием и учтивостью, пожимая при этом плечами, как будто говоря: «А он все такой же», неплохо было бы еще стереть выступившие от умиления слезы. По крайней мере она была счастлива, что ее новый мясник, совсем юное существо, который, несмотря на свою профессию, был довольно боязлив (хотя начинал в свое время на бойне), не достиг еще призывного возраста. А не то она могла бы пробиться на прием к самому военному министру и добиться освобождения мальчика от службы.

У метрдотеля просто в голове не умещалось, что эти самые коммюнике могут быть не такими уж и победными и что Берлин не становился ближе, ведь он читал в газетах: «Мы отступили, нанеся противнику большие потери, и т. д.», и это событие праздновал, как очередную победу. Я, однако, был не на шутку встревожен той стремительностью, с какой театр этих самых побед приближался к Парижу, и был весьма удивлен, что метрдотель, прочтя накануне в коммюнике, что операция разворачивалась в окрестностях Ланса, не был обеспокоен, обнаружив в газетах на следующий день, что события – причем, оказывается, к большой выгоде для нас – переместились в Жуи-ле-Виконт, подступы к которому мы прочно охраняли. Тем не менее метрдотелю хорошо должно было быть известно название Жуи-ле-Виконт, который находился не так уж далеко от Комбре. Но каждый читает газеты, как и любит, то есть с повязкой на глазах. Никто и не пытается понять факты, просто слушают себе сладкие речи главного редактора, как слушают слова любовницы. Нас победили, но мы довольны, поскольку сами видим себя не побежденными, а победителями.

Впрочем, в Париже я оставался недолго и довольно скоро вновь вернулся в свою клинику. Хотя вообще-то программа лечения, предписанного доктором, предусматривала полную изоляцию, мне дважды передавали письма: один раз от Жильберты, другой – от Робера. Жильберта писала мне (если не ошибаюсь, это было в сентябре 1914 года), что при всем ее страстном желании остаться в Париже, где она скорее могла бы получить известия от Робера, постоянные налеты авиации на город вызывали у нее такой страх, особенно за жизнь маленькой дочки, что она сбежала из Парижа последним поездом, который уходил на Комбре, но поезд этот так до Комбре и не дошел, и лишь в крестьянской повозке, в которой она проделала чудовищное путешествие, длившееся десять часов, удалось ей наконец добраться до Тансонвиля! «И представьте себе, что ожидало там вашу несчастную подругу, – писала мне в заключение Жильберта, – я уехала из Парижа, чтобы спастись от немецкой авиации, полагая, что в Тансонвиле окажусь в полной безопасности. Я провела там всего лишь два дня, а затем, вы даже представить себе не можете, что произошло, немцы заняли эти места, разбив наши войска возле Ла Фера, и немецкий штаб в сопровождении полка объявился в Тансонвиле, и мне пришлось их разместить у себя, и никакой возможности уехать, ни единого поезда, ничего». Немцы-штабные в действительности вели себя хорошо, как можно было понять из письма Жильберты, и это тоже казалось проявлением духа Германтов, которые сами происходили из баварцев и принадлежали к высшей немецкой аристократии, но Жильберта была неистощима на похвалы превосходному воспитанию штабных офицеров и даже солдат, которые обратились к ней всего-навсего с просьбой «разрешить сорвать одну незабудку, которая растет возле пруда», и это прекрасное воспитание она ставила в пример необузданному буйству французов-дезертиров, которые проходили через их владения, опустошая все на своем пути, еще до появления немецких генералов. Во всяком случае, если письмо Жильберты было в каком-то смысле проникнуто духом Германтов – другие, быть может, стали бы говорить о еврейском интернационализме, что, как мы увидим впоследствии, вероятно, не соответствовало действительности – то письмо Робера, которое я получил без малого месяц спустя, гораздо в большей степени выявляло в нем Сен-Лу, чем Германта, поскольку, помимо всего прочего, свидетельствовало о благородстве приобретенной им либеральной культуры, что было в высшей степени привлекательно. К сожалению, в этом письме не было ничего о стратегии, которую он некогда объяснял мне в Донсьере, и он ничего не говорил о том, в какой мере эта война, по его мнению, подтвердит или опровергнет принципы, которые он тогда мне излагал.

Более того, он утверждал в письме, что начиная с 1914 года в действительности происходила не одна, но несколько войн подряд, причем уроки предыдущей влияли на ход последующей. Например, его собственная теория «прорыва» содержала тезис о том, что, прежде чем осуществлять прорыв, необходимо полностью подавить артиллерией занятый противником участок. Но вскоре представилась возможность убедиться, что это было ошибкой, поскольку подавление огнем сделало совершенно невозможным продвижение пехоты и артиллерии по местности, изрытой тысячами воронок от снарядов… «Война, – говорил он мне, – тоже подчиняется законам старины Гегеля. Она, как и все прочее, находится в состоянии непрерывного изменения».

По правде говоря, мне хотелось бы от него услышать вовсе не это. Но что разозлило меня еще больше, так это то, что он не имел права называть мне имена генералов. Впрочем, даже из того немногого, что мог я вычитать в газете, мне становилось ясно, что это были не те генералы, что занимали мой ум в Донсьере, когда мне хотелось узнать, кто же из них в большей степени выдвинется в этой войне, кто поведет ее. Жеслен де Бургонь, Галифе, Негрие – их уже не было в живых. Генерал По оставил действующую армию едва ли не в самом начале войны. О Жоффре, Фоке, Кастельно, о Ретене мы никогда не говорили. «Милый мой, – писал мне Робер, – я вполне допускаю, что слова „враг не пройдет“ или „мы победим“ не слишком-то приятны на слух; они давно уже навязли в зубах, как все эти „незаметные герои“ и все прочее, и довольно глупо создавать эпос, используя термины, которые хуже, чем грамматическая ошибка, хуже, чем просто дурной вкус, это все так претенциозно и чудовищно, до крайности фальшиво и пошло, что мы ненавидим всей душой, так некоторые полагают, будто сказать „коко“ вместо „кокаин“ весьма остроумно и тонко. Но если бы ты видел всех этих людей, особенно простых людей, всех этих рабочих, мелких торговцев, которые и не подозревали прежде, что способны на такие проявления героизма, которые могли бы умереть в собственных постелях, так никогда этого и не узнав, если бы ты видел, как бегут они под градом пуль, чтобы помочь товарищу, вынести раненого командира, и, сами настигнутые осколком, улыбаются перед смертью, потому что начальник госпиталя только что объявил, что траншея вновь отбита у немцев, я тебя уверяю, мой милый, что это невероятно возвеличивает французов и заставляет лучше понять исторические эпохи, казавшиеся нам необыкновенными в наши школьные годы.

Сама эпопея прекрасна настолько, что ты, как и я, понял бы, что слова не имеют больше никакого значения. Роден или Майоль сотворили бы шедевр из чудовищного материала, который невозможно было бы определить. При соприкосновении с подобным величием слова „незаметный герой“ стали для меня чем-то таким, в чем я уже неспособен разглядеть намек или шутку, которые, возможно, и присутствовали там вначале, как, например, когда мы слышим слово „шуаны“. Но я уверен, „незаметный герой“ уже ждет своих великих поэтов, подобно словам „потоп“, или „Христос“, или „варвары“, которые уже были преисполнены величия задолго до того, как стали служить Гюго, Виньи и другим.

Назад Дальше