В своей поездке Гёте старается получить как можно более широкий спектр впечатлений: забирается на горы, бродит по развалинам и посещает деревенские праздники. В Боцене он идет на ярмарку, в Вероне бродит по старому кладбищу, в Виченце идет в оперу, а в Венеции – в театр. Он присутствует на судебном разбирательстве во Дворце дожей, на Лидо собирает раковины, в Неаполе поднимается на дымящийся Везувий. Узнав, что в Палермо проживает семья графа Калиостро, Гёте просит познакомить его с родственниками знаменитого авантюриста.
Пожалуй, на всем протяжении своего путешествия Гёте ни минуты не оставался праздным созерцателем общеизвестных достопримечательностей – даже в самой маленькой полузаброшенной деревушке он находил объекты для изучения. Это выполнение сознательной установки поэта на получение многообразного практического опыта, способствующее, как он сам считает, развитию и оживлению всех чувств, слегка притупившихся от рутины бюргерского существования в Веймаре: «Важны только чувственные впечатления, которых не дает никакая книга, никакая картина. Дело в том, что я вновь ощущаю интерес к окружающему меня миру, испытываю свою способность наблюдать, проверяю, достаточно ли велики мой опыт и знания, довольно ли ясен, чист и проницателен мой глаз, многое ли он может схватить при такой быстроте передвижения и есть ли надежда, что изгладятся морщины, глубоко избороздившие мою душу».
Конечной же целью путешествия, по его собственным словам, является поиск самого себя, познание своего «я», отраженного в окружающих объектах: «Я пустился в это замечательное путешествие не затем, чтобы обманывать себя, а чтобы себя познать среди того нового, что мне откроется». Наивный романтический эгоцентризм Гёте приводит к тому, что окружающая его в поездке реальность подчас кажется ему вторичной, взятой из его собственных произведений, или постановочной: «Мне нет-нет да и встречаются мои „сочиненные“ люди…»; «Все, что здесь обитает и движется, напомнило мне мои любимые картины… ожившие картины Генриха Рооса».
Пейзажи, городские и сельские сценки кажутся Гёте иллюстрациями к его собственным мыслям, и даже природа насквозь литературна и пронизана цитатами из классики или соткана из них. Так, глядя на озеро в Торболе, поэт вспоминает его описание у Вергилия, по которому сверяет свои впечатления: «Впервые то, что гласит этот латинский стих, воочию стоит передо мной, а сейчас, когда ветер крепчает и непрестанно растущие волны бьются о пристань, все выглядит точно так же, как и много веков тому назад. Кое-что, правда, стало иным, но озеро по-прежнему вскипает под порывами ветра, и вид его на веки веков облагорожен строкою Вергилия». Сын трактирщика напоминает ему его собственного персонажа, толпа зевак в Мальчезине – хор птиц в Эттерсбургском театре, где сам Гёте исполнял небольшую роль, а гондолы в Венеции вызывают чувство узнавания и переживания радостей детства, потому что напоминают подаренную отцом игрушку. Поэт ищет в полученных впечатлениях подтверждение собственных идей и представлений, почерпнутых преимущественно из книг, спектаклей, картин, с которыми успел ознакомиться до поездки.
В дороге, несмотря на обилие впечатлений, Гёте продолжает обдумывать свои неоконченные произведения, например трагедию «Ифигения в Тавриде», и окружающий ландшафт и атмосфера нового для него места органически вплетаются в его замысел. Творческим итогом поездки, помимо самого дневника, стали пьесы «Эгмонт» и «Торквато Тассо», а также написанные после возвращения в Германию «Римские элегии».
Кульминацией поездки Гёте было посещение Рима, который он называет столицей мира. Так же, как и Венеция, Рим для поэта был в первую очередь воплощением его грез и книжных впечатлений, поэтому восторг от посещения Вечного города перемешивался с чувством узнавания «старого знакомого»: «Все мечтания юности воочию стоят передо мной… все, что я давно знал по картинам и рисункам, по гравюрам на меди и на дереве, по гипсовым и корковым слепкам, теперь сгрудилось вокруг меня; куда бы я ни пошел, я встречаю знакомцев в этом новом мире. Все так, как мне представлялось, и все ново».
В Риме Гёте встречается со своим другом, художником Иоганном Генрихом Вильгельмом Тишбейном и получает доступ в мир местной богемы. Это позволяет ему получать уроки живописи от мастеров и знакомиться с жемчужинами музеев и картинных галерей под руководством самых компетентных гидов в лице художников. Гёте ощущает себя учеником, оказавшимся в самой грандиозной школе мира. Однако он торопится не столько обзавестись впечатлениями, сколько осмыслить и прочувствовать их – для этого, как ни парадоксально, Гёте готов расстаться с великим городом: «Предвижу, что, когда придет время уезжать, я уже захочу быть дома». Поэт мысленно осуществляет редактуру своих римских впечатлений, готовясь к той работе, которая займет у него около тридцати лет: отсеивать случайное и незначительное, подчеркивать значимое и вневременное. «Так дозвольте же мне собирать, что попадется под руку, все упорядочить я успею. Я здесь не для того, чтобы наслаждаться на свой лад, а чтобы ревностно усваивать то великое, что мне открылось, учиться и совершенствоваться».
Хотя Гёте не стремится задержаться в Риме дольше необходимого, эта страница итальянского путешествия долго остается для него незавершенной. Он еще раз вернется в «столицу мира» на обратном пути и пробудет здесь почти год. Однако вторая часть его поездки проходит в иных декорациях – он посещает Сицилию, о которой высказывается очень многозначительно: «Италия без Сицилии оставляет в душе лишь расплывчатый образ: только здесь ключ к целому».
Неаполь показался ему нескончаемым шумным карнавалом, праздником жизни, который слегка утомившийся поэт был рад покинуть. Как признавался сам Гёте в письме, он сожалел о своем отъезде из Неаполя лишь по одной причине: поэт не успел налюбоваться величественным зрелищем извергающегося вулкана. На обратном пути Гёте решил подольше задержаться в Риме, чтобы еще раз без спешки насладиться местными достопримечательностями и сокровищами мирового искусства, хранящимися в многочисленных музеях столицы, а также заняться живописью. Однако от занятий его отвлек мимолетный, но страстный роман с местной жительницей, разбудившей в поэте настоящий вулкан чувственности, и Гёте вскоре забросил уроки рисования, решив для себя, что его стезей должна оставаться поэзия. Последняя часть путевых записей Гёте очень отличается от однородного повествования самого дневника и состоит из писем, зарисовок и рассказов. Завершается текст цитатой из «Печальных элегий» Овидия.
«Сum repeto noctem! – воспоминание, им созданное в глуши, на Черном море, в печали и нищете, не шло у меня из головы, и я все твердил его, постепенно в точности вспоминая отдельные части, но оно, сбивая меня с толку, мешало мне написать свое: впоследствии я было принялся за него, но до конца так и не довел». Цитата на латинском перекликается с эпиграфом, образуя кольцевое обрамление всего текста и в очередной раз напоминая о литературной, реминисцентной природе гётевского образа Италии.
Из поездки Гёте вернулся, по его собственному утверждению, обновленным и возрожденным к творчеству. Всплеск созидательной энергии, порожденный поездкой, подарил миру немало шедевров, вышедших из-под пера Гёте в последующие несколько лет. Его итальянское «паломничество» в мир классической Античности, живой истории и роскошной южной природы оставило глубокий след как в жизни самого поэта, так и в мировой культуре. «Итальянское путешествие» стало важнейшим вкладом в развитие литературы путешествий, но не менее значим этот дневник в творческой биографии самого Гёте, а также в качестве примера мемуарно-психологической прозы, как документ, свидетельствующий о глобальном духовном перевороте в душе величайшего человека своего времени.
Первое итальянское путешествие
И я в Аркадии!
От Карлсбада до Бреннера
3 сентября 1786 г.
В три часа поутру я украдкой выбрался из Карлсбада, иначе меня бы не отпустили. Здешнее общество пожелало дружелюбно и радостно отпраздновать двадцать восьмое августа, день моего рождения, тем самым оно приобрело право несколько задержать меня, но больше мне здесь мешкать было нельзя. В полном одиночестве я сел в почтовую карету, имея при себе только чемодан да баул на крыше, и к половине восьмого прекрасного тихого и туманного утра добрался до Цводы. Верхние перистые облака плыли быстро, нижние медленно и тяжело. Я решил, что это доброе предзнаменование, и понадеялся после дурного лета на погожую осень. В жаркий солнечный полдень я был уже в Эгере и вдруг вспомнил, что этот городок расположен на одной широте с моим родным городом, и обрадовался, что в ясный день пообедаю на воздухе под пятидесятым градусом.
Первое, чем встречает тебя Бавария, – это монастырь Вальдзассен – прекрасные владения лиц духовного звания, набравшихся ума-разума ранее всех прочих. Монастырь расположен в неглубокой горной впадине, вернее, в зеленой долине, меж пологих, богатых растительностью возвышенностей. Владения этого монастыря простираются по всей округе. Почва здесь – выветрившийся глинистый сланец. Кварц, которым изобилуют горные породы в этих краях, не растворяется и не выветривается, оттого земля на полях рыхлая и необычайно плодородная. До Тиршенрейта дорога идет вверх. Воды текут навстречу путнику, устремляясь к Этеру и Эльбе. От Тиршенрейта начинается спуск к югу, и реки спешат в Дунай. Я обычно быстро составляю себе представление о местности, стоит только мне понаблюдать за самым малым ручейком – куда он течет, к какому речному бассейну относится. Так даже в краю, никогда не виданном, можно мысленно установить связь между горами и долинами.
Перед упомянутым городком начинается превосходное шоссе из гранитного песка, лучшего себе и вообразить невозможно, – дело в том, что измельченный гранит состоит из кремня и полевых шпатов, которые одновременно образуют и твердый грунт, и отличное связующее средство, для того чтобы сделать дорогу гладкой, как гумно. Окружающая местность, правда, кажется от этого еще непригляднее: все тот же гранитный песок, низменность, топи, зато тем желаннее прекрасная дорога. Вдобавок она идет под уклон, так что едешь по ней с невероятной быстротой, а не ползешь как черепаха, – приятнейший контраст с передвижением по Богемии. Но хватит, на следующее утро в десять часов я уже был в Регенсбурге, за тридцать девять часов оставив позади двадцать четыре с половиной мили. Когда начало рассветать, я находился меж двух деревушек – Швандорф и Регенштауф – и заметил, что почва на полях становится все лучше. Это была уже наносная, смешанная земля, а не продукт выветриванья гор. С незапамятных времен на всех долинах вверх по течению Регена сказывались приливы и отливы в долине Дуная, так мало-помалу эти низины стали пригодными для земледелия. То же самое происходит на всех землях, соседствующих с большими и малыми реками, и эта путеводная нить помогает быстро заключить, насколько пригодна для возделыванья почва тех или иных местностей.
Регенсбург прекрасно расположен. Подобное место конечно же должно было привлечь к себе город, и духовенство сумело это учесть. Ему теперь принадлежат все окрестные поля, в самом же городе церковь теснится к церкви, монастырь – к монастырю. Дунай напомнил мне добрый старый Майн. Правда, во Франкфурте река и мосты выглядят красивее, зато с противоположного берега очень уж хорошо смотрятся город и дворец. Я без промедления отправился и иезуитскую коллегию, где ученики ежегодно давали представление, и успел посмотреть конец онеры и начало трагедии. Они играли не хуже начинающей любительской труппы, а одеты были очень хорошо, даже чрезмерно роскошно. Этот публичный спектакль сызнова убедил меня в мудрой расчетливости иезуитов. Они не брезгуют никакими средствами воздействия и ко всему подходят с любовью и вниманием. И это не ум in abstracto, а радость от со-действия, со-наслаждения, иными словами – от уменья пользоваться благами жизни. И если в составе этого широко разветвленного ордена имеются свои органные мастера, резчики по дереву и позолотчики, то, надо думать, есть среди них и такие, что с любовью и знанием дела отдают себя театру. Церкви иезуитов примечательны своей изящной роскошью, а благодаря неплохому театру эти разумные люди приобщаются еще и к мирской чувственности.
Сегодня я пишу под сорок девятым градусом, что уже дает знать о себе. Утро было прохладное – здесь тоже все жалуются на сырое и холодное лето, – но день наступил погожий и мягкий. В теплом ветерке, веющем от большой реки, есть что-то неизъяснимо приятное. Фрукты здесь неважные. Хорошие груши я уже ел, но меня разбирает тоска по винограду и винным ягодам.
Я поневоле все время возвращаюсь к образу мыслей и действий иезуитов. Их церкви, башни, строения задуманы и возведены как нечто величественное и совершенное, поневоле внушающее людям должное благоговение. Они украшены золотом, серебром, цветными металлами и превосходно отшлифованными камнями в изобилии, предназначенном ослеплять обездоленных всех сословий. Кое-где проглядывает и безвкусица – как видно, она привлекает человечество и действует на него примиряюще. Таков вообще дух внешней католической обрядности, но никогда мне не доводилось видеть его претворенным столь разумно, умело и последовательно, как у иезуитов. Одно у них вытекает из другого, вероятно потому, что они не стали отправлять богослужение на старый, уже отживший лад, наподобие монахов других орденов, но в угоду духу времени оживили его роскошью и великолепием.
Для всевозможных поделок они пустили в ход необычный камень – с виду он похож на мертвый красный лежень, но может и должен сойти здесь за более древний, первичный, порфирообразный. Он зеленоватого цвета, с примесью кварца, пористый, с крупными пятнами яшмы, в свою очередь испещренной круглыми пятнышками брекчии. Один кусок его показался мне весьма поучительным и примечательным, но уж очень он был тяжел, а я поклялся не таскать с собою камней в этом путешествии.
Мюнхен, 6 сентября.
Пятого сентября в половине первого пополудни я выехал из Регенсбурга. Места под Абахом, где Дунай бьется об известковые скалы, тянущиеся до Заале, очень красивы. Известняк здесь, как в Остерода около Гарца, плотный, но пористый. К шести утра я добрался до Мюнхена, двенадцать часов посвятил осмотру его достопримечательностей, но о них упомяну лишь бегло. В картинной галерее мне было как-то не по себе – необходимо снова приучить свой взор к живописи. А вещи там есть превосходные. Наброски Рубенса из галереи Люксембургского дворца привели меня в восхищенье…
В зале антиков я отметил, что мои глаза не приучены к таким произведениям, посему мне не захотелось дольше оставаться там и понапрасну терять время. Многое ровно ничего не говорило мне, а почему – я и сам не знаю. Мое вниманье привлекла статуя Друза, понравились мне два Антонина и еще кое-что… В естественноисторическом кабинете я видел красивые экспонаты из Тироля, уже знакомые мне по небольшим образцам, являвшимся моею собственностью.
На обратном пути мне встретилась торговка винными ягодами, которые пришлись мне по вкусу, наверно потому, что были первыми… Все здесь жалуются на холод и сырость. Туман – он мог бы сойти и за дождь – застал меня утром уже почти под Мюнхеном. Весь день с Тирольских гор дул ледяной ветер. Когда я посмотрел в их сторону с башни, они тонули в тучах, сплошь затянувших небо. Сейчас заходящее солнце еще освещает старую башню перед моим окном. Прошу прощенья за то, что так много говорю о ветре и погоде, но сухопутный странник зависит от них едва ли меньше, чем мореход, и горе мне, окажись осень в чужих краях так же неблагоприятна, как лето на родине.
Ну, а теперь на Инсбрук. Чем только я не пренебрег, чтобы осуществить мечту, почти уже устаревшую в моей душе…