А вообще-то мне все равно.
Несколько месяцев я работала в Ле-Мане[3] секретаршей на фабрике игрушек, потом в Нуайоне[4] у нотариуса. Когда мне исполнилось двадцать, я нашла работу в Париже. Я ее потом сменила, но в Париже живу до сих пор. Сейчас я получаю 1270 франков в месяц за вычетом налогов – печатаю на машинке, раскладываю папки, отвечаю на звонки, время от времени выбрасываю мусор из корзин для бумаг двадцати восьми служащих рекламного агентства.
Такая зарплата позволяет мне есть стейк с жареной картошкой на обед, йогурты и джем на ужин, одеваться примерно так, как я люблю, снимать студию на улице Гренель и каждые две недели забивать свой ум чтением журнала «Мари-Клэр», а по вечерам просмотром двух каналов по телевизору с большим экраном и повышенной яркостью изображения, мне остались всего три выплаты. Я хорошо сплю, не пью, курю умеренно, у меня было несколько любовных интрижек, но не из тех, что вызывают негодование консьержки; правда, у меня в доме ее нет, зато есть соседи по площадке, и я дорожу их уважением. Я свободна, никаких забот и при этом глубоко несчастна.
Вполне вероятно, что те, кто меня знает, дизайнеры нашего агентства или бакалейщик в моем квартале, были бы потрясены, что я еще на что-то жалуюсь. Но даже до того, как я научилась ходить, я поняла, что если сам себя не пожалеешь, то никто не пожалеет.
Итак, вчерашний вечер, пятница 10 июля. Теперь мне кажется, что это было целую вечность назад, в какой-то другой жизни.
Кажется, оставалось не больше часа до закрытия агентства. Оно занимает два этажа – бывшие квартиры – в здании с колоннами и затейливой лепниной возле площади Трокадеро. Почти везде от жильцов остались хрустальные люстры с подвесками, которые позвякивают от малейшего дуновения воздуха, мраморные камины, потускневшие зеркала. Мой офис на третьем этаже.
В окно за спиной било солнце, освещая разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной кампании фирмы «Фросей» (туалетная вода, свежая, как роса), двадцать минут требовала по телефону возместить нам двадцать процентов от стоимости неудачно размещенного в еженедельнике объявления, напечатала на машинке два письма. Вернее, только одно, потому что выходила в соседнее кафе выпить кофе с двумя редакторшами и одним красавчиком из отдела покупки рекламного пространства. Именно он попросил меня позвонить по поводу загубленного объявления. Когда он сам ведет переговоры, всегда остается ни с чем.
Это был обычный конец рабочего дня, хотя, впрочем, не совсем обычный. В мастерской художники рассуждали о машинах и о Кики Карон[5], праздно болтающиеся девицы забегали ко мне стрельнуть сигаретку, заместитель заместителя шефа, любитель поорать, дабы создать иллюзию собственной незаменимости, но при этом ни черта не делать, что-то кричал в коридоре. Всё, как всегда, но при этом в воздухе чувствовалось то общее нетерпение и ликование, которые обычно предшествуют длинным выходным.
14 июля[6] в этом году выпало на вторник, и еще в январе (то есть с того момента, как нам раздали служебные календари) было условлено, что рабочие дни распределят таким образом, чтобы у нас получилось четыре выходных дня подряд. Вклинившийся в праздники понедельник все, кроме меня, уже отработали – они выходили на полдня две субботы. Но я-то как раз в это время брала отпуск. И вовсе не из альтруизма, не ради того, чтобы кто-то другой смог отдыхать в июле, а только потому, и пусть меня покарает Господь, если я лгу, что даже в отеле «Центральный» в Монбриане (Верхняя Луара) все забито до конца летнего сезона. Все как с ума посходили.
Есть и еще одна причина – если меня арестуют, не забыть сказать о ней, – когда я вышла на работу, якобы вернувшись со Средиземного моря с загаром, приобретенным при напряжении 220 вольт (я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за сто восемьдесят франков; говорят, от нее бывает рак, но мне наплевать), все остальные, донельзя возбужденные, еще только собирались уходить в отпуск. Для меня все уже было кончено, кранты до скончания веков – вернее, до следующего года, а каникулярное время, по крайней мере, как мне кажется, имеет особое свойство: я, например, могу легко и без сожаления забыть о нем, едва переступив порог своего офиса. Но как бы не так, все словно решили продлить мою агонию, потихоньку подливая масла в огонь.
Мужчины едут в Югославию. Уж не знаю, как они там крутятся, но они впаривают югославам этикетки для консервов, поэтому у них там всегда водятся деньжата. Они утверждают, что не бог весть какие, но за пять Вольтеров[7] в день можно жить припеваючи – валяться на роскошных пляжах, прихватив с собой жену, свояченицу и всех ребятишек, а если еще умело проходить таможню, то можно даже прихватить оттуда сувениры – местный выпивон или крестьянские вилы, из которых потом смастерить вешалку. Просто всю голову они нам задурили этой Югославией.
Ну а девушкам подавай Кап-д’Антиб[8]. Если будешь неподалеку, заезжай повидаться, там рядом живет один мой приятель, у него бассейн, он туда добавляет специальное средство, которое повышает плотность воды-даже если ты плаваешь, как топор, все равно не утонешь. Во время обеденного перерыва они шли в наступление на магазины «Призюник» или «Инно-Пасси», держа в одной руке бутерброд, а в другой конверт с премиальными за июль. Я видела, как они, раскрасневшись от беготни, растрепанные в битвах на распродажах, врывались в агентство – в глазах отражается море, в руках – пакеты с покупками: нейлоновое платье для танцев, которое умещается в пачке от сигарет, или приемник made-in-Japan[9] со встроенным магнитофоном, можно ловить все передачи канала «Европа Один»[10] и одновременно их записывать, к нему прилагаются еще две бесплатные кассеты, чехол от приемника можно использовать как пляжную сумку, а если его надуть – получается подушка. И пусть меня покарает Господь, если я лгу, одна из девиц даже потащила меня как-то днем в туалет, чтобы я оценила ее новый купальник.
Двадцать шесть лет мне исполнилось 4 июля, в прошлую субботу, после того как закончилось предотпускное буйство. Я проторчала весь день дома, немного убирала квартиру, ни с кем не встречалась. Чувствовала себя старой, как-то внезапно ужасно постаревшей, унылой, подслеповатой и глупой. И до неприличия завистливой. Даже когда думаешь, что больше не веришь в Бога, быть настолько завистливой – все равно грех.
Вчера вечером лучше не стало. Мне предстоял бесконечный уикенд – я буду маяться, не зная, чем себя занять, а также, и прежде всего, меня донимают чужие планы, которые громко обсуждаются в соседних кабинетах. Отчасти из-за того, что все говорят очень громко, отчасти из-за того, что я, мерзкая мазохистка, все внимательно слушаю.
У других всегда есть какие-то планы. А вот я не умею ничего предусмотреть, всегда в последний момент звоню по телефону, и в девяти случаев из десяти либо никто не подходит, либо люди уже чем-то заняты. Хуже того, как-то раз я пригласила к себе на ужин одну журналистку, которая помогает мне по работе, и одного довольно известного актера, ее любовника, ну и вдобавок одного дизайнера из агентства, чтобы не выглядеть полной дурой. Договорились за две недели вперед, я записала это число в десяти местах в своем ежедневнике, а когда они явились – привет, как дела, – оказалось, что я совершенно об этом забыла и могла накормить гостей только йогуртом и джемом. Мы отправились в китайский ресторан, и пришлось буквально встать на уши, чтобы мне позволили заплатить за всех.
Не знаю, почему я такая уродилась. Возможно, потому, что восемнадцать лет своей жизни я только выполняла чужие приказы. Планы на каникулы или просто на воскресенье всегда строили за меня другие – всегда одинаковые: я красила часовню с другими девочками из детского приюта, у которых тоже не было родственников (кстати, я обожала красить), болталась по пустому двору, зажав под мышкой мяч, иногда меня возили в Рубе[11], там у нашей Главной Матушки жил брат-аптекарь. Я по несколько дней сидела за кассой, перед каждой едой мне давали средство для укрепления здоровья в ампулах, а потом приезжала Глав-Матушка и забирала меня.
В шестнадцать лет во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сказала или сделала, что ее огорчило, – уже не помню, что именно, какая-то ерунда, – и прямо перед приходом нашего поезда она вдруг почему-то решила отложить отъезд. Повела меня в пивную, накормила мидиями, а потом мы пошли в кино. Посмотрели «Бульвар Сансет»[12]. Когда фильм закончился, Глав-Матушка была сама не своя от стыда. Она выбрала его, потому что у нее остались незабываемые воспоминания о Глории Свенсон в ролях невинных девушек, и разумеется, она даже не могла предположить, что меньше чем за два часа я своими глазами постигну все прелести падения нравов, которые так тщательно от нас скрывали.
Я тоже плакала по дороге на вокзал (нам пришлось бежать как сумасшедшим, чтобы успеть на последний поезд), но плакала не от стыда, а от восторга, меня охватила восхитительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый и самый прекрасный фильм, который я видела в жизни. Когда она стреляет в Уильяма Холдена и он под пулями, шатаясь, отступает к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм руководит съемкой новостей, а она спускается по лестнице, полагая, что играет новую роль, мне казалось, что я вот-вот умру, прямо здесь, в своем кресле в кинотеатре Рубе. Не могу это объяснить. Я была влюблена в Холдена, Штрогейма и Глорию Свенсон, хотела бы быть на месте любого из троих. Я даже полюбила подружку Холдена. Когда они вдвоем прохаживались среди декораций пустого кинопавильона, я безнадежно мечтала остаться рядом с ними – чтобы эта история начиналась снова и снова, а я жила бы в ней всегда.
В поезде Матушка повторяла себе в утешение, что, слава богу, самое отвратительное в этих извращениях лишь подразумевалось, что даже сама она осталась в неведении, а уж я-то тем более не могла все понять. Но с тех пор, как я живу в Париже, я несколько раз пересмотрела этот фильм и уверена, несмотря на первое потрясение, что главное от меня не ускользнуло.
Вчера вечером, пока я надписывала конверты для двух писем, только что напечатанных на машинке, я вдруг подумала, что пойду в кино. Именно так я бы и поступила, будь у меня хоть десятая доля той рассудительности, которую мне приписывали в мои лучшие дни – еще совсем недавно. Я бы сняла телефонную трубку и в кои-то веки, за несколько часов до сеанса, подыскала бы себе компанию. Ну а затем, я слишком хорошо себя знаю, даже сброшенная на Париж водородная бомба не помешала бы мне довести дело до конца, и тогда ничего бы не случилось.
Хотя, с другой стороны, кто знает? Наверное, нечто подобное так или иначе должно было произойти со мной вчера, сегодня или через полгода. Ведь я сама себе враг…
Но я не сняла трубку, а закурила сигарету и пошла отнести эти два письма в корзину с почтой в коридоре. Потом спустилась этажом ниже. Несколько минут провела в кладовке, гордо именуемой «Документация», где лежат газеты. Их хранительница Жоржетта, высунув кончик языка, старательно вырезала объявления. Я взглянула на расписание кинотеатров в утреннем выпуске «Фигаро», но не нашла ничего заманчивого.
Я вернулась в свой офис, где меня уже ждал наш босс. Когда я открыла дверь, не ожидая никого там застать, и вдруг увидела его, у меня от испуга заколотилось сердце.
Ему лет сорок пять, ну, может быть, чуть больше, он довольно высокого роста и весит примерно килограммов сто. Очень коротко, почти наголо подстрижен. Лицо у него слегка оплывшее, но довольно приятное, даже говорят, что в молодости, когда он был худым, то был просто красавцем. Зовут его Мишель Каравель. Он основал наше агентство. У него талант к рекламному бизнесу, он умеет ясно объяснить то, чего хочет добиться, а в нашем деле, где приходится убеждать не только рекламодателей, которые нам платят, но и тех, кто покупает товар, ему нет равных.
Его отношения с сотрудниками и интерес к ним – исключительно деловые. Я совершенно его не знаю. Вижу только раз в неделю – в понедельник утром – на тридцатиминутной планерке в его кабинете, где он информирует нас о последних рабочих новостях. Меня туда приглашают всего-навсего, чтобы вести протокол.
Три года назад он женился на девушке моего возраста по имени Анита – я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы с ней дружили, если можно назвать дружбой сорок часов в неделю, проведенные в одном кабинете, ежедневные совместные обеды в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и редкие встречи по субботам – походы в мюзик-холл.
Когда они поженились, именно она предложила мне перейти в агентство Каравеля. Она уже работала у него несколько месяцев. Я выполняла примерно те же функции, что и она, но у меня не было ни ее выдающихся способностей, ни ее честолюбия, ну и, соответственно, ее зарплаты. Я не встречала еще человека, который с таким остервенением и эгоизмом делал бы карьеру. Ее жизненный принцип гласил: если живешь в мире, где другие привыкли сгибаться перед бурей, то нужно уметь вызвать бурю, а самой подниматься наверх по чужим спинам. Ее прозвали Анита-пошли-все-на фиг. Она это знала и иногда даже подписывала так служебные письма, если требовалось разнести кого-то в пух и прах.
Не прошло и трех недель после свадьбы, как Анита родила девочку. С тех пор она больше не работает, и я практически ее не вижу. Что касается Мишеля Каравеля, то я полагала (вплоть до вчерашнего вечера), что он вообще не помнит, что я знакома с его женой.
Он выглядел усталым или озабоченным и очень бледным, так бывает всегда, когда он сидит на диете, стараясь похудеть. Он назвал меня Дани и сказал, что у него неприятности.
Я заметила, что на кресле для посетителей возле моего стола навалены папки, убрала их, но он так и не сел. Он оглядывался по сторонам, словно оказался в моем офисе впервые.
Он сказал, что завтра улетает в Швейцарию. У нас в Женеве очень важный клиент – фирма «Милкаби», сухое молоко для грудных детей. Чтобы получить от них новый заказ, он должен повезти с собой макеты, оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – все, что идет в ход, когда требуется час или два достойно защищать свои интересы перед дюжиной директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными руками. Но его вылет под угрозой из-за нашей главной ударной силы – рекламного текста. Он объяснил мне без тени улыбки (я уже раз сто, не меньше, слышала от него подобные объяснения), что был составлен специальный доклад о нашей стратегии и стратегии наших конкурентов, но в последний момент ему пришлось все менять, и этот текст сейчас представляет собой разрозненные черновые фрагменты, а если проще – то ему нечего им представить.
Он говорил быстро, не глядя на меня, поскольку ему было неловко просить меня об услуге. Он сказал, что невозможно ехать, когда ты гол как сокол. К тому же переносить встречу с «Милкаби» нельзя, он уже проделывал это дважды. Даже тугодумы-швейцарцы на третий раз догадаются, что мы – шайка жуликов и дешевле разносить сухое молоко по домам бесплатно.
Теперь я уже хорошо понимала, куда он клонит, но молчала. Последовала пауза: он машинально перебирал крохотные игрушки, выставленные в ряд у меня на столе. Я сидела. Закурила еще одну сигарету. Указала ему на пачку «Житан», но он отказался.
Наконец он спросил, разработала ли я какие-то планы на вечер. Он часто так мудрено выражается, и звучит это довольно обидно. Не думаю, что он способен представить себе, что я могу быть чем-то занята по вечерам – только спать, чтобы назавтра быть готовой к борьбе на трудовом посту. А я, дура безмозглая, даже не знала, что ему ответить – да или нет, – и спросила, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично:
– Так сколько страниц нужно напечатать?
– Пятьдесят.
Я выпустила изо рта красивое облачко дыма, выражающее недовольство, и при этом подумала: ну вот, ты все испортила, выпускаешь дым, как в кино, теперь он поймет, что ты выпендриваешься.
– И вы хотите, чтобы я сделала это сегодня вечером? Нет, мне не потянуть! Мой предел – шесть страниц в час. И то, если строчу как пулемет. Попросите мадам Блондо, она наверняка справится.