Почти тут же, увы, Венсан выпрямился, прислушиваясь и глядя в одну точку. Он спросил меня голосом без выражения:
– Слышала?
Я не поняла, что именно. С пылающими щеками, в платье, вздернутом до талии, я стала прислушиваться вместе с ним. Не было слышно ничего, кроме волн. Однако он с ужасом сказал:
– Собаки!
Рывком вскочил и закричал, срывая со лба лейкопластырь:
– Они меня нашли! Они окружают!..
Он оглядывался, словно не зная, на что решиться. Потом его глаза остановились на мне. На короткий миг я увидела, как в них промелькнули грусть и сожаление. Он прошептал:
– Так точно лучше. Прощай, Эмма.
Когда он повернулся к открытой двери, я крикнула:
– Нет!
И тщетно попыталась схватить его за ноги. Я упала с койки, а он выскочил наружу. Как судьбоносную вспышку я увидела ружье лесника на матрасе. Схватила его, еще не встав на ноги, и бросилась следом за Венсаном.
Он скатился в песок, перепрыгнув через дюну, но поскользнулся и замешкался. Я крикнула, спускаясь к нему, волосы лезли мне в глаза:
– Нет, Венсан, умоляю!.. Остановись!..
Он не остановился, даже не обернулся. Я нажала на один из двух курков. Не помню, сделала ли я это специально. Я, наверное, потеряла равновесие, запуталась в расстегнутом платье, зацепилась каблуком, и пуля полетела наудачу в лучах красного солнца. Я впервые держала в руках ружье. Выстрел, которого ни я, ни Венсан не ожидали, спугнул тысячи чаек на берегу.
Он повернулся ко мне лицом – молча, глаза вылезали у него из орбит. Продолжая идти к нему, я сказала умоляюще:
– Ты не можешь вот так меня бросить! После того как я все тебе рассказала! Это невозможно, понимаешь?!
Теперь вдали за дюнами, в сосновом лесу, который тянулся в сторону города, явственно слышался собачий лай.
Не спуская с меня глаз, Венсан начал шаг за шагом отступать к желтым скалам. Он крикнул мне с ужасом:
– Они меня схватят, ты что, не видишь? Сумасшедшая, из-за тебя меня схватят!
Он пятился все быстрее и быстрее, в отчаянии размахивая перед собой руками, чтобы я опустила ружье. Я прочла в его взгляде, что он хотел бы, чтобы я исчезла, чтобы меня не существовало, и нажала на второй курок. Сквозь слезы я видела, как его отбросило выстрелом, из груди хлынула кровь, и он упал навзничь на песок, раскинув руки.
Я замерла от ужаса с ружьем в руке. Внезапно повсюду стало тихо. Ни лая, ни криков чаек. Я даже не слышала собственного дыхания.
Не знаю, как долго длилась эта пустота.
Когда ко мне вернулись силы, повернулась, бросилась назад к фургону и уехала как можно дальше.
Вот так все и произошло. То, что я потом сказала жандармам и старшему унтер-офицеру Мадиньо, ничего не значит, кроме того, что я не знала тогда и до сих пор не знаю, почему я стреляла. Может быть, чтобы не застрелиться самой.
Продолжение вам известно лучше, чем мне, и что стало со мной, никого не интересует, но я хочу ответить на все ваши вопросы, даже притом, что последний показался мне страшно обидным. За все два дня, что мы провели в пути, Венсан не упомянул ни про наследство, ни про завещание, я бы запомнила. Единственная ценность, которую я видела у него, – это плоское золотое кольцо на левой руке, вас удивило, что я раньше его не упомянула.
На самом деле я его заметила еще в момент похищения, когда он зажал мне рот рукой. Потом я об этом с ним говорила, потому что удивилась, что его у него не отобрали за все эти годы, проведенные в крепости. Я отвечу так, как ответил он: он только сказал мне, что это обручальное кольцо деда, что его отдала ему бабушка, чтобы не чувствовать себя вдовой, и чтобы его снять, пришлось бы отрезать ему палец.
Белинда
Когда это случилось, мне шел двадцать четвертый год. Дело было в августе, а родилась я в сентябре, то ли 28-го, то ли 29-го, никогда не знала точно. Меня, новорожденную, нашли возле мертвой матери в одном из пляжных домиков, где держат шезлонги и матрасы. Родила меня она одна, никто не помогал. Я так долго кричала, что прямо надорвалась. Короче, они поставили в протоколе 28 или 29, какая уж там точность! Неважно, зато про меня дважды писали в газетах, тогда это был первый.
За двадцать четыре года про меня больше никто не вспомнил. Я ведь была чистый ангел, да и только. Когда я прославилась во второй раз, то уже вкалывала в борделе, правда, очень шикарном и известном по всей округе. Цветы в вазах по двадцать франков за букет. Отдельная ванная с бирюзовым кафелем и серебряными кранами. Кровать под балдахином, завешенная прозрачным пологом, – для романтики и от комаров. Балкон выходил прямо на океан. Называлось заведение «Червонная дама». А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали.
Цены мне не было – трудолюбива как пчелка, ну и сладкая, сплошной мед. Пока я еще жила в Париже, я брала уроки, училась говорить правильно. Целых три недели, просто ум за разум зашел… А втянул меня в это дело один херувим с панели, такой проходимец, что мог надуть любого, а уж девицу, только что принявшую первое причастие, и подавно. Повстречалась я с ним на вокзале Монпарнас, когда приехала из Бретани. Сама я не бретонка, тот домик с шезлонгами был в Ницце.
Я наведалась в Перро-Гирек повидать подругу по приюту. Она там промышляла и хотела меня туда протолкнуть. Имя ее было Жюстина, а все звали Дездемоной. С тех пор как я стала по ней сохнуть, я прозвала ее Демоной. Как-то в воскресный полдень в приютской спальне она довела меня до такого экстаза, так что я даже орала. Совсем были непохожи – я долговязая, а она пухленькая и до того простодушная, что ей можно было втюхать что угодно. Мы погуляли по Перро-Гиреку, меня пытался взять на абордаж ее сутенер, но я поняла, что это не по мне, и уехала. В газете «Добрый вечер» гороскоп Весов не сулил ничего хорошего до следующего номера, но у Весов все в равновесии – не успела я ступить на парижскую платформу, как любовь моей жизни выхватил у меня чемодан, что тут добавить?
Любовь моей жизни по прозвищу Красавчик, в которого я втюрилась с первого взгляда и на все следующие четыре года, был у меня единственным, неповторимым: бурные ночи, долгие дни ожидания. Урод редкостный, прямо плакать хочется, ниже меня на голову, но крепыш и такой живчик, даже во сне дергался. Чистый комок нервов. Мне тогда было на самом деле шестнадцать, восемнадцать по документам, а ему немногим больше, по крайней мере, сперва. Потом уже я вычитала в старой ведомости, где он значился электромонтажником, что добрых шесть годков он от меня утаил. Когда я ему это высказала, пчелы ведь тоже жалить могут, раз – и схлопотала, и второй – для острастки, чтобы научилась считать правильно. Да, Красавчик умел разогреть, как следует, но мне это и было нужно, в ту зиму, когда я топталась на улице Деламбр. Колотун был, как у эскимоса в заднице, даже вино застывало в витринах. Не сойти мне с этого места. А раз вы такого не знаете, значит, в жизни ничего не видали.
В феврале буржуи носу не высовывали, рабочих на улице убивали, и, бывало, целыми днями мне даже ноги раздвигать не приходилось. Вот тогда-то Красавчик и решил вложиться в хорошее дело и научить меня говорить по-человечески, было это на чердаке с видом на кладбище дома 238 по бульвару Распай. Учитель мой, как звать, забыла, был пенсионер, чистенький такой, всегда при галстуке и в целлулоидном воротничке. Он мне говорил:
– Подлежащее, сказуемое, дополнение, точка.
Жизнь у него была несладкой. Жену в тридцать лет переехал фиакр, сын умер годом раньше, оба похоронены прямо у него под окнами мансарды, и война, война. Чтобы заплатить за урок, я перед уходом старалась, как могла, прямо в кресле, но он никогда не кончал – беззвучно плакал, вспоминал… Красавчик, который всегда хвалился, что ничего никому не должен, предложил ему денег или другую девушку вместо меня, но старик не захотел.
Когда я выучилась прилично говорить, мы, птицы перелетные, двинулись прямо в мои края, жили в Каннах и Болье. Я обслуживала гостиничные бары, роскошные приемы для иностранных коммерсантов. Неплохо, но не более того. На Красавчика солнце наводило тоску. Он хотел, чтобы я стала настоящей дамой и вкалывала в шикарном заведении, где требуются манеры не хуже, чем у Марлен Дитрих, а место гарантировано, как у какой-нибудь секретутки в компании железных дорог. Последней каплей для него стало то, что он едва не попался.
Нет, не в полицию нравов, похуже. Он говорил мне, что от военной службы его освободили. С сердцем будто что-то не так… Когда он в постели доводил меня до криков, то я тут же прикладывала ухо к груди, вдруг биться перестанет? Нет, работает ровно как часы. Конечно же врал. Как-то вечером он вернулся белый как простыня в наш номер гостиницы «Тамариск» в Болье. Велел паковать вещи. Ода ясновидящая наговорила ему, что его вот-вот загребут в армию. Оказывается, он был так же освобожден от службы, как какой-нибудь выпускник военного училища Сен-Сир. В двадцать лет он даже медицинское освидетельствование не прошел. Клянусь. С тех пор он не выносил серо-голубого неба, потому что оно напоминало ему о цвете мундира, и ходил к гадалкам, чтобы его предупредили об опасности.
Вот так мы и взяли курс на юго-восток, а я пошла работать в «Червонную даму» недалеко от Сен-Жюльена-де-л’Осеан, на сказочном полуострове, покрытом сосновыми лесами, под названием Коса двух Америк. В январе в воздухе стоит аромат мимозы. Небо, как на юге, но к тому же есть устрицы. Я жила там, как в раю, несколько месяцев, пока наконец Красавчика не поймали.
Помню чудесные воскресные дни до того, как его забрили в солдаты. Он жил в Рошфоре, ни в чем себе не отказывал, мог приезжать проведать меня на своем белом авто, когда ему вздумается. А желал он два раза в месяц, иногда чаще, и никогда не заходил в «Червонную даму». Он был выше этого, а кроме того, мог столкнуться там с офицерами в штатском, навещавшими нас. А еще Мадам, несмотря на свою доброту, не хотела его видеть. Он даже затеял целую интригу, чтобы я получила место. Она-то брала к себе только девушек высокого полета, которые умеют вести себя в обществе, выдавать «невзирая ни на что» и «как бы то ни было» по любому поводу, прочитанному в утренней газете, отправляться в туалет походкой герцогини Виндзорской, короче, все это впихивают в них еще с пеленок в частных школах, а я, закончив все свое обучение, не поднялась выше уровня табурета в баре «Карлтона», и то всего на два вечера, до того как они раскусили, что я не дотягиваю, и меня погнали.
Но я сказала: я девушка порядочная, на скандалы не нарываюсь, нос никуда не сую, всегда в хорошем настроении, и если уж начистоту, то на какой аршин меня не мерь, нет во мне ни избытка, ни недостатка. Невзирая на то, что Мадам считала, что я малость не отесана, она быстро взяла меня под крыло, как своих девочек. Я одевалась так, чтобы ей угодить, следила за словами, старалась не выпячивать свои буфера, как эти давалки на улице Далмар, короче, все больше и больше походила на мечту Красавчика, включая манеры а-ля Марлен Дитрих. Как бы то ни было, но Мадам все равно не желала его видеть. По воскресеньям, когда он выводил меня погулять, он всегда ждал меня в саду.
Мы ходили обедать в самый шикарный ресторан Сен-Жюльена «В открытом море», недалеко от порта – есть омара в белом вине, у него там был свой столик на террасе. А днем гуляли. Я вижу его, как сейчас, в белом костюме из шерсти альпака, белых туфлях, на голове канотье, во рту сигара, и выражение королевского презрения на лице. Я плелась позади в метре от него, под куполом из пальм, росших вдоль океана, в шелковом костюме, тоже белом, и такой же шляпе, с зонтиком, чтобы защитить свою белоснежную кожу. Конечно, случалось, у него были свои тараканы. Он резко поворачивался и кидал мне:
– До чего мы друг другу осточертели! Сил нет!.. Нет, ты только посмотри на свою рожу!
Копировал придурковатое выражение лица Минни у Диснея. И кричал:
– Черт, мне всё осточертело!
Раз – и схлопотала, и второй – для острастки, чтобы ему нервы успокоить.
Но в глубине души я знала, что он меня любит. Иногда мы ездили на его машине до бухты «Морские короны». Людно там бывало только в разгар лета. Надевали купальники на бретельках – так тогда носили – и он учил меня плавать. Сам не умел. Орал во все горло:
– Что будет, если попадем в кораблекрушение? Плыви, черт тебя побери! Нет, ну только посмотрите на эту кретинку! Плыви, говорю тебе! Кончай хлебать воду!
В конце концов, выбившись из сил, говорил на три тона ниже:
– Черт с тобой!
И запихивал меня с головой под воду, чтобы я быстрее утопла.
Когда он привозил меня назад в «Червонную даму», у меня просто сердце разрывалось. Он даже не выходил из машины поцеловать меня. Оставался за рулем своего открытого «бугатти» холодный, как прошлогодняя зима, злой оттого, что не разрешено войти в дом. Всегда высаживал меня возле двери в сад. Я и сейчас ее вижу. Из массивного полированного дерева, ужасно старая. Рядом на стене висела медная табличка, не больше моей ладони, на ней нарисована игральная карта. Никто никогда бы не подумал, что здесь бордель.
Я плакала. Обходила машину, чтобы подольше поболтать с ним. Говорила ему медовым голосом, сладким, как я сама:
– Ты ведь правда приедешь в воскресенье?
Он отцеплял мои пальцы от лацканов пиджака, отвечал, стряхивая с него пылинки:
– Там видно будет…
Я-то знала, что места себе не найду все эти бесконечные дни, и ревела как белуга. Говорила ему:
– Ты обо мне будешь думать?
Он отвечал:
– Ну конечно, конечно… – И нажимал на клаксон, чтобы прекратить мои стенания. Он никогда не был несдержанным, разве что когда учил меня жить или в первое время в комнате над забегаловкой на Монпарнасе, которую велел мне снять.
Единственным мужчиной в заведении был двадцатилетний парень, душа нараспашку, один на все про все: садовник, повар, бармен, настройщик рояля, чистильщик обуви, он гасил повсюду свет, хранил тайны всехдевушек и был любимцем Мадам. Ни ростом, ни силой он особо не отличался, но научился драться, как японцы. Рассказывали, что однажды, еще до моего приезда, он один уложил пятерых буянивших гостей, причем никто даже охнуть не успел. Его прозвали Джитсу – он всегда разгуливал босиком в кимоно, перехваченном широким черным поясом, и белых брюках из тонкого полотна, с повязкой на лбу.
Он открывал мне дверь, когда Красавчик начинал гудеть. Сквозь слезы я следила взглядом за машиной до самых ворот, каждый раз чувствуя себя все более несчастной. Тогда Джитсу по-дружески обнимал меня за плечи и заставлял уйти. В его голосе звучало все сострадание мира:
– Послушайте, мадемуазель Белинда, не надо так переживать.
Но в остальное время я успокаивалась, мой природный оптимизм брал верх. Я говорила себе: Красавчик – просто ангел, что тратит воскресенья, пробуя научить меня плавать, что со всеми своими недостатками он в тысячу раз лучше, чем все эти сутенеры, вместе взятые, которые мне попадались, включая этого соковыжимальщика моей подружки из Перро-Гирека, так всегда себя утешаешь, когда такой дуре, как я, морочат голову – подумаешь, одной оплеухой больше, одним поцелуем меньше…
Как, ну как я могла представить себе, что этот свет моих очей кончит военным трибуналом и получит пожизненное заключение?
Сперва морские пехотинцы схватили его в Рошфоре, но на флот не послали. Как следует обработав его за три месяца, его отправили в пехоту в Метц. Он мне писал:
Дорогая моя Жоржетта!
Это мое настоящее имя.
Я больше не валяю дурака. Сижу взаперти. Жратва не впечатляет. Пришли мне посылку и бабки. Если сможешь, сделай фото нагишом. Есть желающий. Я дрочу, когда думаю о тебе.
Твой бедный Эмиль
Это его настоящее имя.
Любимая моя!
Я тут выслуживаюсь, как могу, чтобы попасть в лазарет. Один кореш из Бастош сказал мне, что больных посылают служить ближе к дому. Не забудь про мои деньжата. Фотки твои пришлись по вкусу. Сделай еще. Пусть фотограф не лепится и как следует снимет твою задницу. Теперь тут все дрочат и думают о тебе.
Твой бедный солдатик.