Она все еще пыталась сосчитать окна, когда Майкл помог ей выйти из кареты и предложил руку, чтобы вести ее к двери. Она глазела на большие тисовые деревья в бронзовых кадках и думала, сколько же сил надо потратить, чтобы содержать их в чистоте, когда почувствовала, что его рука внезапно застыла и стала словно деревянная.
Она удивленно взглянула на Майкла, потом посмотрела туда же, куда и он, – на дверь его дома. Дверь распахнулась, и по мраморным ступенькам, улыбаясь и что-то крича, спускались три человека.
– Кто это? – шепнула Джоан, наклонившись ближе к Майклу. Невысокий парень в полосатом фартуке был, должно быть, дворецким; она читала про дворецких. Но другой мужчина, джентльмен, гибкий словно ива, был одет в аби и сюртук с лимонными и розовыми полосами, а его шляпу украшало… ну, она предположила, что это перо, но готова была заплатить деньги, чтобы взглянуть на птицу, у которой такие перья. Как ни странно, она почти не обратила внимания на женщину в черном. Но теперь она заметила, что Майкл смотрел только на ту женщину.
– Ле… – начал он и сглотнул. – Ле – Леония. Леония ее имя. Сестра моей жены.
Тогда Джоан пристально посмотрела на нее, потому что, судя по виду Майкла Мюррея, он только что увидел призрак жены. Но Леония была вполне земной, стройной и хорошенькой, хотя на ее лице были заметны те же следы горя, что и у Майкла, оно казалось очень бледным под маленькой изящной треуголкой с крошечным голубым перышком.
– Мишель! – воскликнула она. – О, Мишель! – И со слезами, наполнившими ее миндальные глаза, она бросилась в его объятья.
Чувствуя себя ужасно лишней и ненужной, Джоан немного отошла и смотрела на джентльмена в сюртуке с лимонными полосами. Дворецкий тактично удалился в дом.
– Шарль Пепен, мадемуазель, – представился джентльмен, взмахнув шляпой. Взял ее руку, низко склонился над ней, и теперь она увидела на его ярком рукаве черную траурную ленту. – А votre service.[30]
– О, – сказала она, слегка зардевшись. – Хм. Джоан Маккимми. Je suis… э-э… хм…
– Скажи ему, чтобы он так не делал, – сказал внезапно тихий, спокойный голос в ее голове, и она отдернула руку, словно джентльмен укусил ее.
– Рада познакомиться. Ой, извините, – ахнула она и отвернулась. Тут ее стошнило в одну из бронзовых кадок с тисом.
Джоан опасалась, что будет неловко, если она явится в осиротевший и пустой дом Майкла, но подбадривала себя, говоря, что предложит ему утешение и поддержку, как дальняя родственница и Божья дочь. Поэтому она была раздосадована, обнаружив себя целиком и полностью вытесненной из сферы утешения и поддержки и низведенной до ничтожного положения гостьи. Да, ее вежливо обслуживали и периодически спрашивали, хочет ли она еще вина, ломтик окорока, корнишоны… но в остальном игнорировали, тогда как прислуга Майкла, свояченица и… – она не знала положение в доме Шарля Пепена, казалось, у него какие-то личные отношения с Леонией – вроде кто-то сказал, что он ее кузен? – крутились вокруг Майкла как ароматическая вода в ванне, внимательные и проворные, касались его, целовали – ну, правда, она и раньше слышала, что во Франции мужчины целуют друг друга, но невольно вытаращила глаза, когда Пепен смачно расцеловал Майкла в обе щеки и вообще суетился вокруг него.
Впрочем, она испытывала облегчение оттого, что ей не надо поддерживать беседу на французском, можно лишь говорить время от времени просто merci и s’il vous plait.[31] Это давало ей шанс справиться с нервами – и с желудком, и она была готова сказать, что вино творило чудеса, – и пристально рассмотреть месье Шарля Пепена.
«Скажи ему, чтобы он так не делал». – «А что ты имеешь в виду?» – спросила она голос. Ответа не получила, и это ее не удивило. Ее голоса не вникали в детали.
Она не могла сказать, это были женские или мужские голоса; казалось, ни те, ни другие, и еще она гадала – может, они принадлежали ангелам – ведь у ангелов нет пола, и, несомненно, это избавляет их от многих проблем. Голоса Жанны д’Арк имели обыкновение представляться, в отличие от ее голосов. С другой стороны, если голоса действительно ангельские, какой им прок говорить ей свои имена, она все равно их не поймет; так что, пожалуй, поэтому они и не трудились это делать.
Ну, так вот. Неужели нынешний голос имел в виду, что Шарль Пепен невежа? Она пристально посмотрела на него. Нет, не похож. Энергичное, приятное лицо, да и Майклу он вроде нравится – в конце концов, Майкл должен хорошо разбираться в людях, подумала она, ведь он торговец и постоянно общается с людьми.
Но что же не должен делать месье Шарль Пепен? Неужели у него на уме коварство или даже преступление? Или он собирался свести счеты с жизнью, как тот бедный дурачок, их попутчик? На ее руке до сих пор остался след от морских водорослей.
Она незаметно вытерла руку о подол платья, надеясь, что в монастыре голоса оставят ее в покое. Об этом она молилась каждый вечер перед сном. Но если этого не случится, то, по крайней мере, она сможет рассказать об этом, не боясь, что ее упекут в дурдом или побьют камнями на улице. У нее будет исповедник, насколько она знала. Может, он поможет ей понять волю Господа, наделившего ее таким даром без объяснений, что ей с ним делать.
Тем временем за месье Пепеном надо понаблюдать; может, она скажет что-нибудь Майклу перед отъездом. Но что?
Все же она с радостью видела, что Майкл был уже не такой бледный; все суетились вокруг него, кормили лакомыми кусочками, наполняли его бокал, рассказывали последние сплетни. Еще она с радостью обнаружила, что, расслабившись, в основном понимала их разговоры. Они сообщили, что Джаред – должно быть, Джаред Фрэзер, старший кузен Майкла, который основал их компанию и кому принадлежал этот дом – все еще в Германии, но его ждут в любой момент. Он прислал письмо и Майклу; где же оно? Ничего, найдется… А у мадам Нель де ля Турей была истерика, настоящая истерика, при дворе в прошлую среду, когда она столкнулась лицом к лицу с мадемуазель де Перпиньян и на той было платье такого же цвета зеленого горошка, какой носила только де ля Турей – бог весть почему, ведь она всегда выглядела от этого как сыр с плесенью, и она ударила свою служанку за то, что та сказала об этом, да так сильно, что бедная девушка отлетела и ударилась головой о зеркальную стену и разбила ее – очень дурной знак, но все разошлись во мнениях, для кого это дурной знак: для де ля Турей, служанки или де Перпиньян.
«Птицы, – сонно думала Джоан, потягивая вино. – Они похожи на веселых крошечных птичек на дереве, чирикающих все разом».
– Дурной знак для белошвейки, сшившей платье для де Перпиньян, – сказал Майкл, и слабая улыбка тронула его губы. – Когда де ля Турей выяснит, кто это. – Его глаза направились на Джоан, сидевшую с вилкой – настоящей вилкой, да еще из серебра! – в руке; ее рот был приоткрыт от стараний следить за беседой.
– Сестра Джоан – то есть сестра Грегори, – простите, что я оставил вас одну. Если вы достаточно поели, вы не хотите принять ванну, прежде чем я отвезу вас в монастырь?
Он уже приподнялся, протянул руку за звонком, и не успела она опомниться, как одна из служанок потащила ее наверх, ловко раздела и, сморщив нос от запаха снятой одежды, завернула Джоан в халат из потрясающего зеленого шелка, легкого как воздух, втолкнула в маленькую комнату, отделанную камнем, с медной ванной и потом исчезла, проговорив что-то, из чего Джоан уловила лишь слово «eau» – «вода».
Она сидела на деревянном стуле, прижимая халат к голому телу, а ее голова кружилась от выпитого вина. Она закрыла глаза и вздохнула полной грудью, пытаясь настроиться на молитву. Господь, он всюду, заверила она себя, но смутилась при мысли о том, что он сейчас тут с ней, в парижской ванной. Она еще крепче закрыла глаза и решительно начала читать молитвы по четкам, начав с «Тайны радостные».
Она закончила «Посещение Девой Марией святой Елисаветы» и только тогда немного пришла в себя. Первый день в Париже оказался совсем не таким, как она ожидала. Но все же ей надо что-то написать домой маме, непременно. Если в монастыре ей позволят писать письма.
Служанка вернулась с двумя огромными ведрами горячей воды и с чудовищным плеском опрокинула их в ванну. Следом за ней пришла еще одна, тоже с ведрами. Они подхватили Джоан, раздели и поставили в ванну, не успела она сказать первое слово «Воскресения Господа» для третьей декады.
Они говорили ей что-то по-французски, чего она не понимала, и показывали не очень понятные предметы. Она узнала маленький горшочек с мылом и показала на него, и одна из служанок тут же вылила воду ей на голову и принялась мыть ее волосы!
Она прощалась со своими волосами уже несколько месяцев, когда расчесывала их, смирившись с предстоящей потерей; то ли она сразу пожертвует ими, став новициаткой, или позже, уже послушницей, но все равно ясно, что с ними она расстанется. Шок от умелых и ловких пальцев, растиравших кожу на голове, чувственный восторг от теплой воды, лившейся по волосам, мягкая, влажная их тяжесть на груди – может, это Господь спрашивал, хорошо ли она все продумала? Знала ли она, с чем расстается?
Что ж, она знала. И она продумала. С другой стороны… она не могла остановить служанок, правда; это сочли бы за дурные манеры. Тепло воды и выпитое вино заставили кровь быстрее течь по венам; ей казалось, что ее разминают, словно ириску, растягивают, вытягивают, блестящую и падающую упругими петлями. Она закрыла глаза и пыталась припомнить, сколько «Аве Мария» ей надо прочесть в третьей декаде.
Лишь когда служанки подняли ее, розовую и распаренную, из ванны и завернули в удивительно огромное и пушистое полотенце, она резко вынырнула из своего чувственного транса. Холодный воздух напомнил ей, что вся эта роскошь – козни дьявола; наслаждаясь всем этим чревоугодием и грешным купанием, она совсем забыла про молодого мужчину, бедного, отчаявшегося грешника, который бросился в море.
Служанки ушли. Она тут же опустилась на колени на каменный пол и сбросила уютные полотенца, подставив в наказание свою голую кожу холодному воздуху.
– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa,[32] – шептала она, стуча кулаком в грудь в пароксизме боли и сожаления. Перед глазами был утонувший молодой парень, его тонкие каштановые волосы, прилипшие к щеке, полузакрытые незрячие глаза – о какой ужасной вещи он подумал, перед тем как прыгнуть в море, раз так закричал?
Она подумала о Майкле, о выражении его лица, когда он говорил о своей бедной жене – возможно, тот самоубийца потерял дорогого ему человека и не мог жить без него?
Ей надо было поговорить с ним. В этом была бесспорная, ужасная правда. Не имело значения, что она не знала, что сказать. Она должна была довериться Богу, и он послал бы ей слова, как сделал это, когда она говорила с Майклом.
– Прости меня, Отче! – страстно проговорила она вслух. – Пожалуйста, прости меня, дай мне силы!
Она предала того бедного парня. И себя. И Господа, который дал ей этот ужасный дар предвидения зря. И голоса…
– Почему вы не сказали мне? – воскликнула она. – Вам нечего и сказать в свое оправдание? – Вот, она принимала их за голоса ангелов, а они были лишь клочками тумана, проникавшими в ее голову, бессмысленными, бесполезными… бесполезными, как и она сама, ох, Господи Иисусе…
Она не знала, долго ли стояла так на коленях, голая, полупьяная, в слезах. Она слышала приглушенный, неодобрительный писк французских служанок, которые сунули головы в комнату и так же быстро отпрянули, но не удостоила их внимания. Она не знала, правильно ли молиться за бедного самоубийцу – ведь это смертный грех, конечно же, он попал прямо в ад. Но она не могла оставить его, не могла. Почему-то она чувствовала, что отвечала за него и так беззаботно позволила ему пасть… конечно же, Господь не сочтет его полностью виноватым, раз это она должна была присмотреть за ним.
Так она и молилась, со всей энергией тела, рассудка и духа просила о милосердии. О милосердии к этому парню, к маленькому Ронни и старому пьянице Ангусу, милосердии к бедному Майклу и душе Лили, его дорогой жены, и нерожденному ребенку. И о милосердии к себе самой, недостойному сосуду Божьего промысла.
– Я исправлюсь! – обещала она, шмыгая носом и вытирая его пушистым полотенцем. – Правда, исправлюсь. Я стану храбрее. Правда.
Майкл взял подсвечник у лакея, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Он надеялся, что почти-сестра-Грегори удобно устроилась; ведь он распорядился, чтобы ее поместили в главной гостевой комнате. Он был уверен, что она хорошенько выспится. Он лукаво улыбнулся: непривыкшая к вину и явно нервничавшая в незнакомой компании, она выпила почти весь графин хереса, прежде чем он заметил, и сидела на углу с рассеянным взглядом и загадочной улыбкой, напомнившей ему картину, недавно увиденную им в Версале, которую дворецкий назвал тогда «Джоконда».
Конечно же, он не мог везти ее в монастырь в таком виде и отдал ее в руки горничных. Они обе глядели на нее с опаской, словно подвыпившая монахиня – особенно опасное существо.
Он и сам выпил немало в течение дня, особенно за обедом. Они с Шарлем беседовали и пили ромовый пунш. Не говорили ни о чем конкретно, просто он не хотел остаться один. Шарль позвал его в игровые комнаты – Шарль был отъявленным игроком, – но кротко принял его отказ и просто составил ему компанию.
Только он подумал о доброте Шарля, как пламя свечи на миг затрепетало и расплылось. Майкл заморгал и тряхнул головой, как оказалось, зря; его желудок взбунтовался, протестуя против такого неожиданного движения. Майкл еле успел донести его содержимое до ночного горшка. Избавившись от выпитого и съеденного, он без сил лег на пол и прижался щекой к холодным доскам.
Нет, конечно, он мог встать и дойти до кровати. Но он не мог смириться с мыслью о холодных, белых простынях, о таких круглых и гладких подушках, словно на них никогда не лежала голова Лили, а кровать никогда не знала тепла ее тела.
Слезы текли по его переносице и капали на пол. Послышался цокот коготков, из-под кровати вылез Плонплон, лизнул его в лицо и заскулил. Майкл сел, прислонившись плечом к кровати, с мопсом на одной руке, и потянулся к графину с портвейном, который оставил дворецкий – по его просьбе – рядом на столике.
Запах был ужасный. Ракоши закрыл нижнюю половину лица шерстяным шарфом, но вонь все равно просачивалась, липла к гортани, ему даже не помогало то, что он дышал ртом. Стараясь вдыхать как можно меньше воздуха, он осторожно пробирался по краю городского кладбища, светя себе под ноги узким лучом темного фонаря. Каменоломня находилась далеко от погоста, но при восточном ветре вонь долетала и туда.
Известняк не добывали здесь уже много лет; ходили слухи, что тут водилась нечистая сила. Так и было. Ракоши знал это точно. Чуждый религии – он был философом и естествоиспытателем, верил в силу разума, – он все-таки невольно перекрестился, ступая на ступени лестницы, которая вела вниз, в шахту, в зловещие недра каменоломни.
Но слухи о призраках, демонах и ходячих мертвецах, по крайней мере, отпугивали всех желающих исследовать странный свет, мерцавший в подземных штольнях каменоломни, если его вообще кто-либо замечал. Хотя на всякий случай… Ракоши раскрыл сумку из мешковины, все еще вонявшую крысами, и вытащил пучок уранинитовых факелов и шелковую клеенку, содержавшую несколько локтей ткани, пропитанной селитрой, солями поташа, голубого купороса, ярь-медянкой, маслом сурьмы и еще несколькими интересными веществами из его лаборатории.
Голубой купорос он нашел по запаху и плотно намотал ткань на головку одного факела, затем – тихонько насвистывая – сделал еще три факела, каждый пропитанный разными солями. Он любил эту часть ритуала, такую простую и удивительно прекрасную.