– Но ведь эта конкретная греза скорее похожа на кошмар, не так ли? – с улыбкой возразила Барбара, но тут же посерьезнела и с тревогой произнесла: – Глядите, доктор Браун возвращается. Боже, он выглядит таким расстроенным!
Доктор, чей темный силуэт выделялся на фоне зеленой лужайки, и впрямь энергичной походкой направлялся в их сторону. Лицо его, изборожденное морщинами, казалось старше, нежели его тело; его высокий лоб с залысинами словно выступал перед обрамлявшими его темными волосами. Доктор был заметно бледнее, чем когда вставал из-за стола.
– К моему огромному сожалению, мисс Вейн, – сказал он, – я несу бедняге Мартину, здешнему дровосеку, дурные вести. Его дочь умерла полчаса назад.
– Ох! – взволнованно воскликнула Барбара. – Мне так жаль!
– Мне тоже, – сказал доктор и быстро прошел дальше, сбежав по каменным ступеням, по сторонам которых стояли каменные же урны.
Барбара и Трегерн наблюдали, как он говорит с дровосеком. Лица последнего им не было видно, он стоял к ним спиной, но то, что он сделал, ясно показало им его чувства. Он вскинул руку, в которой держал топор, как будто хотел зарубить доктора, но на самом деле на своего горевестника он и не глядел. Взгляд его был прикован к утесу, где, возвышаясь над низким, похожим на толпу гномов леском, росли огромные древа гордыни, позолоченные солнечными лучами.
Сильная загорелая рука дернулась – и стало ясно, что в ней ничего нет. Топор, вращаясь и со свистом рассекая воздух, полетел вперед, и его лезвие казалось серебряным полумесяцем на фоне серого лесного полумрака. Своей цели топор не достиг, упал в подлеске, вспугнув стайку птиц. Но воображение поэта, полное первобытных образов, шепнуло ему, что он только что видел птиц из языческого предсказания и топор из языческого ритуала жертвоприношения.
Затем дровосек тяжело шагнул вперед, как будто хотел забрать свое орудие, но доктор взял его за руку.
– Не беспокойтесь об этом сейчас, – услышали они его грустный голос. – Уверяю вас, сквайр не будет против, если вы не доделаете свою работу.
Что-то побудило Барбару взглянуть на Трегерна. Он неотрывно глядел на происходящее, чуть склонив голову, и один из его эльфийских черных локонов упал ему на лоб. И снова ей почудилась странная тень над травой; на миг она почти поверила, что трава кишит феями и феи эти ей не друзья.
II. Сквайр Вейн заключает пари
Через месяц с небольшим в доме сквайра вновь обсуждали легенду о павлиньих деревьях. Произошло это вечером, когда эксцентричное пристрастие Вейна к трапезам под открытым небом собрало несколько человек за тем же круглым столом, только теперь он освещался лампой и горело багрянцем весеннее закатное небо. Даже компания за этим накрытым столом была та же, ведь за несколько последних недель эти люди, сами того не замечая, стали куда ближе, словно члены маленького клуба. Американец был, конечно, самым активным его адептом: стремление во что бы то ни стало раскрыть тайну поэта заставляло его снова и снова убеждать взбалмошного хозяина собрать всех вместе. И даже мистер Эйш, юрист, казалось, расстался со своими полушутливыми предрассудками; доктор же, хоть и был печален и молчалив, человеком оказался приветливым и деликатным. Пейнтер с восторгом истинного поклонника читал вслух стихи Трегерна; он вообще много читал, хоть и не всегда вслух, собирая по округе все подряд, от путеводителей до эпитафий, если они могли пролить свет на дела древних времен. И именно тем вечером, когда свет лампы и последние лучи заходящего солнца бросали огненные отблески на вино и столовое серебро, он поведал об очередном открытии.
– Тут такое дело, сквайр, – сказал он, ввернув один из редких в своей речи американских оборотов, – эти ваши странные деревья… Не думаю, что до вас дошла хотя бы половина того, что о них говорят. Кажется, они вроде как пожирают все подряд. Не то чтобы я по этическим причинам возражал против поглощения пиши, – с этими словами он изящно отправил в рот ломтик молодого сыра, – но, честно говоря, я в некотором роде против людоедства.
– Людоедства?! – воскликнула Барбара Вейн.
– Я знаю, что человек, много путешествующий по свету, не должен быть привередлив, – продолжал мистер Пейнтер, – но я решительно повторяю: я против того, чтобы кто бы то ни было поедал людей. Похоже, то счастливое время, когда павлиньи деревья невинно ели павлинов, давно позади. Если расспросить местных… Рыбака, живущего на берегу, или человека, который подстригает вот эту самую лужайку, находящуюся перед нами… Они расскажут истории куда более невероятные, чем любая из тех, которые я могу привезти с берберийского побережья. Если вы спросите их, что сталось с рыбаком Питерсом, напившимся пьяным в канун Дня Всех Святых, то узнаете, что он заблудился в той рощице, свалился под зловещими деревьями и уснул, после чего испарился, исчез, растаял, как роса на солнце. Если вы спросите их, куда подевался Гарри Хоук, маленький сын вдовы, вам ответят, что его проглотили; что его подзуживали забраться на одно из деревьев и просидеть там всю ночь и он сделал это. Только Господу ведомо, что именно сотворили деревья, повадки растений-людоедов совершенно не изучены. Однако в одном сходятся все: каждый раз, когда кто-нибудь исчезает подобным образом, на одном из деревьев появляется новая ветка.
– Это еще что за бред? – вскричал Вейн. – Я знаю, что ходят небылицы о том, будто деревья распространяют лихорадку, хотя любому образованному человеку известно, что эпидемии просто случаются время от времени. И я знаю: говорят о том, что они шумят при сильном ветре, и должен признаться, это так и есть. Но даже Корнуолл – не сумасшедший дом, и дерево, лакомящееся проходящими мимо путниками…
– Но ведь обе истории вполне легко совмещаются, – негромко вставил поэт. – Если существует магия, убивающая людей, подошедших близко, логично предположить, что те, кто подходить не стал, заболеют. В старинных рыцарских романах дракон зачастую не только разрывает людей на части, но и поражает ядовитым дыханием.
Эйш посмотрел на него холодным, чтобы не сказать тяжелым взглядом.
– Я правильно понимаю, что вы проглотили и деревья, глотающие людей? – осведомился он.
У Трегерна уже была наготове его обычная неприятная улыбка, которая так злила Эйша и, кажется, именно потому в таких ситуациях не сходила с губ поэта.
– Проглатывание здесь употреблено в метафорическом смысле, – сказал он, – по крайней мере в отношении меня, если не в отношении деревьев. А метафоры мгновенно переносят нас в сказочную страну – неплохое место, к слову. Этот сад сейчас, на границе между днем и ночью, становится все больше похож на сказочный и может завести нас куда угодно.
Желтый рог молодого месяца как раз взошел на небе, освещая черные рога тех самых мнимых сказочных водорослей, которыми был испещрен берег, и, казалось, возвещал, что настала ночь, хотя на деле был только вечер. Ночной ветерок пролетел между деревьями и неслышно промчался над лужайкой, и во внезапно наступившей тишине все услыхали не только волнующуюся траву, но и само море, которое билось о берег, шумело во всех расселинах и пещерах, и шум его, казалось, шел со всех сторон. Сидящие за столом ощущали этот нереальный вечер сходно: американец – как тонко понимающий искусство человек, поэт – как поэт. И даже сквайр, которому казалось, что он преисполнен раздражения по более чем рациональному поводу, не до конца понимал свои чувства. Ему даже больше, чем остальным, – и больше, чем он сам готов был признать, – морской ветер вскружил голову, как хорошее вино.
– Легковерие – забавная штука, – негромко продолжал Трегерн. – В ней больше дурного, нежели хорошего, а еще она безгранична. Сотни людей не ходят под лестницей, хотя и не знают, к чему это может привести. Они не думают, что Бог поразит их молнией, если они так сделают. Они не думают, что вообще может случиться дурного, и в этом все дело, но на всякий случай они отойдут в сторону, как отходят от края обрыва. Так и здешние бедняки: они могут верить или не верить во что угодно, но ночью к этим деревьям не подходят.
– Я всегда хожу под лестницей! – вскричал Вейн с пылом, явно превосходившим значимость темы разговора.
– Вы принадлежите к Клубу Тринадцати, – парировал поэт, – к тем самым людям, что нарочно проходят под лестницей в пятницу по пути к обеденному столу, за которым будет сидеть тринадцать человек, и каждый из них старательно просыплет соль. Но даже вы не подходите ночью к этим деревьям.
Сквайр Вейн вскочил, его седые волосы развевались на ветру.
– Я проведу ночь в вашем дурацком лесу, под вашими дурацкими деревьями, – заявил он. – Я сделаю это хоть за двупенсовик, хоть за две тысячи фунтов, если кто-нибудь поддержит ставку.
И, не дожидаясь ответа, он схватил свою белую широкополую шляпу, гневно нахлобучил ее на голову и широким шагом двинулся прочь.
Тишину нарушил Майлз, точнее, звон разбившейся тарелки, которую он уронил. Дворецкий стоял и смотрел вслед уходящему хозяину, выставив вперед длинный острый подбородок. Лицо его в теплом свете лампы казалось более желтым, чем обычно. Густые тени делали его черты особенно резкими, но на миг Пейнтеру почудилось, что он увидел, как их исказило удивление, а затем – вспышка азарта. Но когда он повернулся, лицо его было спокойным, и Пейнтер понял, что это всего лишь настала пора чудес и недоразумений, как в пьесе «Сон в летнюю ночь», когда все перепуталось из-за ошибки Пака.
Лес со странными деревьями, куда держал путь сквайр, рос на самом мысе, так далеко, что почти нависал над морем, так что пройти к нему можно было лишь по узкой тропке, сверкающей в сумерках, словно серебряная лента. Лента эта вилась по утесу, где нестройный ряд изогнутых деревьев стоял караулом вдоль берега, и круто опускалась к рощице, где и растворялась, словно уходила в большие темные ворота или в пасть огромного льва. Что было с ней дальше, не удавалось разглядеть, но, вне всякого сомнения, она пролегала мимо огромных деревьев. Сквайр был уже в паре ярдов от темнеющего входа в рощу, когда его дочь поднялась из-за стола и сделала несколько шагов вперед, словно хотела остановить его.
Трегерн тоже стоял на ногах, потрясенный тем, к чему привел их праздный спор. Когда Барбара двинулась с места, он пришел в себя, шагнул за ней следом и сказал ей что-то, что Пейнтер не расслышал. Говорил он ровным голосом, сдержанно и отстраненно, но она не только услышала его, но, после секундного размышления, кивнула и пошла назад, но не к столу, а к дому. Пейнтер отвлекся на этот инцидент, а когда снова посмотрел вслед сквайру, тот уже исчез в роще.
– Ну вот и все, – сказал Трегерн, и в его голосе прозвучала обреченность, как будто кто-то закрыл дверь.
– Вы так полагаете? – Эйш в гневе повысил голос. – А я полагаю, что сквайр вправе отправиться в свой собственный лес! Из-за чего вообще вся эта суматоха, мистер Пейнтер? Только не говорите, что верите, будто несколько кривых палок способны кому-то навредить!
– Да нет, не верю, – отозвался Пейнтер, закидывая ногу на ногу и зажигая сигару. – Но пока он не вернется, я останусь здесь.
– Очень хорошо, – резко сказал Эйш, – я тоже останусь, но лишь для того, чтобы досмотреть этот фарс до конца.
Доктор не сказал ничего, просто занял свое место и взял предложенную американцем сигару. Если бы Трегерн обратил на них хоть какое-то внимание, он бы наверняка с присущей ему язвительностью отметил любопытный факт: что все трое не сговариваясь решили просидеть здесь, если понадобится, до утра, однако удивительным образом никому из них не пришло в голову – странное помрачение! – что можно просто пойти в лес следом за сквайром, ведь лес этот был у них прямо перед носом. Однако Трегерн отошел довольно далеко от обеденного стола и теперь вышагивал вдоль выстроившихся на берегу деревьев. Они стояли примерно на одинаковом расстоянии друг от друга, и море просвечивало сквозь них, словно ряд окон, так что в вечерних сумерках они напоминали полуразрушенный монастырь с длинной крытой галереей, а сам Трегерн, снова набросивший плащ на манер накидки и бродящий взад-вперед, казался привидением слегка безумного монаха.
До самой смерти все, кто собрался тогда в саду, сколь скептически они ни были настроены, считали эту ночь необычной. Они то сидели на месте, то вдруг вскакивали и начинали метаться по огромному саду, и случалось это так беспорядочно, а маршруты их были так непредсказуемы, что порой казалось, что все трое не находятся здесь одновременно, и никто не знал, на кого может наткнуться в своих бесцельных блужданиях. Время от времени кто-то из них ненадолго забывался тревожным сном или скорее дремотой, и в конце концов им стало казаться, что все это – один длинный общий сон: вот они сидят, а вот ходят по саду, а вот внезапно перекинулись парой реплик.
Однажды Пейнтер проснулся и обнаружил, что Эйш сидит напротив него, за столом, где больше никого не было; его лицо было едва различимо в темноте, а огонек его сигары казался красным глазом циклопа. Пока он не заговорил своим обычным уверенным тоном, Пейнтер его откровенно боялся. Он ответил невпопад и снова задремал, а когда проснулся, Эйша уже не было, а на его месте восседал доктор, и внезапно Пейнтеру почудилось что-то зловещее в том банальном факте, что он носит очки. Впрочем, оказалось, что Эйш не исчез, а лишь отошел на несколько ярдов: в этот самый момент он завершил очередной раунд бесцельных блужданий и вернулся к столу. Встрепенувшись, Пейнтер понял, что все его страхи – лишь порождение этого странного состояния между сном и бодрствованием, и сказал обычным своим тоном, но довольно громко:
– Итак, вы снова с нами. А где Трегерн?
– О, все еще кружит под теми деревьями на утесе, словно какой-то белый медведь, – ответил Эйш, указывая рукой с сигарой в сторону берега, – и смотрит на то, что другой поэт, более древний (уж простите мне, что думаю о ком-то более приятном) назвал винноцветным морем[13]. Взгляните, у него и правда несколько багряный оттенок.
Пейнтер взглянул. Он увидел винноцветное море и фантастические деревья над ним, но поэта там не было; неупокоенный монах покинул свой монастырь.
– Ушел куда-то, – сказал он с несвойственной ему беспечностью. – Скоро вернется. Интересное бдение у нас получилось, только вот всякое бдение теряет изрядную часть смысла, когда не можешь держать глаза открытыми все время. А, вот и Трегерн! Итак, все в сборе, как сказал политик, когда подошел опоздавший мистер Колман[14]. Хотя нет, теперь ушел доктор. Как же мы сегодня неугомонны!
Трегерн приблизился, неслышно ступая по траве и вперив в них внимательный взгляд.
– Скоро все закончится, – заявил он.
– Что закончится? – вскинулся Эйш.
– Ночь, конечно же, – невозмутимо ответил поэт. – Самое темное время уже позади.
– Помнится, другой поэт, чуть менее известный, сказал, – отозвался Пейнтер, – что самый темный час – перед рассветом…[15] Боже, что это? Похоже на крик.
– Это и был крик, – сказал Трегерн. – Крик павлина.
Эйш, бледное лицо которого контрастировало с рыжими волосами, вскочил и гневно вопросил:
– Что вы имеете в виду, черт возьми?
– О, как сказал бы доктор Браун, более чем естественные явления природы, – отвечал Трегерн. – Ведь сквайр рассказывал нам, что подобный звук издают деревья на сильном ветру, помните? С моря дует довольно свежий ветер, полагаю, к рассвету разразится шторм.
Вместе с рассветом и в самом деле налетел сильный ветер, и багряное море вспенивалось, бросаясь на изрытые кавернами скалы. Сперва лес на фоне предутреннего неба стал темнее и контрастнее, и теперь над серой толпой стволов, сбившихся в единое пятно, в свете начинающегося дня можно было разглядеть зловещую троицу – павлиньи деревья. В их силуэтах, состоящих из длинных линий, Пейнтеру мерещилась не то змея, не то спираль. Ему даже показалось, будто он видит, как они медленно кружат вокруг своей оси, словно бы танцуя, но то был последний привет сказочной страны: через несколько мгновений сон овладел им. Ему снилось, как он пытается продраться сквозь частокол овеществленных незаконченных историй, в каждой из которых шумит море и ревет ветер, а со всех сторон раздаются скорбные крики деревьев гордыни.