Молодой журналист что-то поспешно черкает в блокноте. Давая интервью, я всегда опасаюсь наткнуться на кого-то, кто знает больше меня, хотя подобное едва ли возможно. Обычно все журналисты одинаковы: молодые, впечатлительные и неподготовленные, получившие задание осветить большую выставку, первую в истории района; в сущности же, им нужно разместить лишь несколько слов на странице к двум часам пополудни.
– Здесь представлены работы двух классиков американской живописи середины двадцатого века. Эндрю Уайета, который прославился изображением провинциального быта и окружающей природы, сумев обнажить в ней невысказанные чувства простых людей. И Эдварда Хоппера, обладавшего поразительной способностью демонстрировать монументальную драму людей, не занятых созданием чего-либо выдающегося или хотя бы достойного внимания.
Журналист делает паузу, кивает и вновь принимается что-то записывать. Вопросов нет, и я продолжаю:
– Глядя на работы Уайета, мы испытываем сладостную горечь от знакомства с вещами, исчезнувшими безвозвратно. У зрителя часто возникает ощущение, будто с течением времени мы утратили нечто важное; мне кажется, что прошлое было чуточку лучше настоящего. – Собственные слова заставляют меня на миг задуматься. Журналист внимательно смотрит на меня, ожидая продолжения. – Вот почему выставку «Настроение и память» следует считать необычной, потрясающей. Она дает нам возможность проникнуться загадочным уединением и созерцательностью, изображенными на картинах.
Интересно, журналист хоть что-нибудь понял? Мы говорим с ним уже двадцать минут, но я не уверена, что он уразумел хотя бы половину сказанного. Лучше бы я написала статью вместо него. Джастин называет меня перестраховщицей.
Я всегда думала, что есть нечто волшебное в легкости, с которой искусство вдохновляет окружающий мир двигаться дальше, в увлеченной безмятежности, которая и позволяет нам уловить биение времени. Глядя на впечатляющую, повергающую в трепет картину, вы буквально забываете об остальном; вы подсознательно освобождаете место у себя в голове для небытия, доставляющего удовольствие.
Изучать искусство я начала почти случайно – мне нужно было получить ученую степень. При этом я не испытывала склонности к чему-либо конкретному, а этот курс показался мне чуточку менее скучным, чем большинство остальных. Подав заявление, я с удивлением обнаружила, что меня приняли. А в эту галерею я попала благодаря нескольким не связанным между собой событиям. Мне повезло, поскольку я поняла, что такая работа как раз по мне. Процессия посетителей, медленно передвигающихся по галерее, негромкий гул их голосов представляются мне чем-то средним между йогой и гипнотерапией. Мне нравится воображать, будто я живу в мире, созданном художником на холсте. В смысловом наполнении картин Хоппера, сюжет которых на первый взгляд кажется лишенным событий, или в пугающе чарующем изображении жизни обитателей Мейна Эндрю Уайетом есть нечто захватывающее. Нечто неуловимое, таящееся под покровом простого быта. Оно притягивает меня, играет со мной и не отпускает.
– Какая из картин производит на вас наиболее сильное впечатление? – ни с того ни с сего спрашивает журналист.
В тот же миг мой телефон издает короткое «ту-ту» – пришло текстовое сообщение.
Жилка у меня на шее начинает биться чаще, словно пойманная в клетку птица. Телефон лежит слишком далеко от меня, на рабочем столе, и я не могу увидеть экран. Тем не менее я напрягаю зрение… но все напрасно.
– «Мир Кристины» Уайета, – отвечаю я. – Мистико-чувствительный портрет девушки-инвалида в розовом платье. Кристина в поле; она едва ли не ползком пробирается к дому, стоящему вдалеке. – Я придвигаю журналисту по столу брошюру, на обложке которой изображена картина. Телефон вновь издает двойной короткий зуммер, привлекая к себе мое внимание. – Полотно состоит из трех частей: земля, девушка, фермерский дом. Тем не менее в нем живет какая-то чудовищная трагедия или невероятно сильное желание, которое хочется разгадать зрителю. И мне в том числе. Кажется, что нужно узнать кое-что о другом человеке, дабы лучше понять себя.
Журналист улыбается. Однако я вижу на его лице отсутствующее выражение человека, потерявшего интерес к предмету беседы. Он больше ничего не записывает. Интервью заканчивается ровно через полчаса, которые я для него выделила.
Журналист еще не успевает выйти за дверь, как я бросаюсь к телефону.
Но оказывается, что это – всего лишь счет от моего мобильного оператора и уведомление о том, что у меня есть еще сотня бесплатных текстовых сообщений в следующем месяце.
Дождь барабанит по стеклам «Траттории Леонардо». Я сижу напротив своей подруги Салли за маленьким столиком; из окна виден Королевский театр. Три или четыре седовласых официанта-итальянца бойко обслуживают зал, разнося гигантские пиццы, тарелки с макаронами и полные бокалы домашнего вина – ленч, пользующийся популярностью. Мне всегда было интересно, почему итальянцы выбрали Ньюкасл для того, чтобы открыть здесь свои ресторанчики. Ведь в Англии наверняка имеются края потеплее, которые напоминали бы им о родине. Наш столик обслуживает молоденькая местная девица с пышными формами; с ее лица не сходит озабоченное выражение.
Несмотря на недавнюю решимость не говорить никому ни слова о случившемся, едва увидев свою подругу, я поняла, что больше молчать не в силах.
Не думаю, что во время моего рассказа Салли хотя бы раз пошевелилась. По-моему, она даже забыла, как дышать. Но вдруг она приоткрывает рот. Я ловлю на себе взгляд в упор глядящих на меня изумительных зеленых глаз, окруженных морем веснушек, и невольно понимаю, что очарована ее реакцией.
– Ты, наверное, шутишь, – говорит Салли, вновь обретя дар речи. – Боже ты мой! Вот ублюдок! Элис… – Она закрывает рот и нос ладонями и приглушенно охает.
Я вдруг понимаю, что трясу головой, а моя рука крепко сжимает край тонкой скатерти, свисающей со стола.
Ублюдки. Именно так мои одинокие подруги величают своих получивших отставку приятелей, с которыми когда-то состояли в близких отношениях. Но применительно к Джастину это выражение представляется мне нелепым – нечто вроде ошибочной идентификации личности.
К тому моменту как официантка возвращается к нашему столику, на лице Салли все еще написано изумление; мы заказываем то же, что и всегда, даже не заглядывая в меню. Девушка вновь уходит и, тут же вернувшись, ставит на столик свежую фокаччу и масло; ее рука осторожно движется между нами, как будто внутренняя антенна официантки уловила всю серьезность нашей беседы.
– Но почему он так поступил? Как ты думаешь? – спрашивает Салли, как только девушка вновь оставляет нас одних.
Я не верю своим ушам – оказывается, я все-таки способна обсуждать случившееся, хотя и чувствую себя при этом посторонней. Мне кажется, что все это происходит не со мной, а с нашей общей, отсутствующей подругой, которая мне нравится, но счастье и благополучие которой отнюдь не являются для меня предметом первостепенной заботы. Поскольку сказать мне нечего, я ограничиваюсь тем, что пожимаю плечами.
– Честно, понятия не имеешь?
– Да, – говорю я, – ни малейшего, – и смотрю на чудесные волосы Салли, доходящие до плеч – не каштановые, но и не золотистые, – на веснушки у нее на груди и золотой медальон, расположившийся строго по центру выреза ее блузки.
Лицо подруги расплывается у меня перед глазами. Мне даже приходится отвести взгляд, чтобы вернуть ему прежнюю четкость. Я смотрю в дальний угол зала, внезапно замечая вещи, на которые раньше не обращала внимания: вращающийся прилавок-витрину с засохшими сладкими ватрушками, шоколадным кексом и тарелочкой с тирамису, выглядящими чуточку аппетитнее; а еще большой и чудесный плакат с изображением побережья Амальфи, один вид которого вызывает у меня отстраненные воспоминания о нашем медовом месяце или, точнее, о тех временах, которые сейчас можно было бы назвать идиллией.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Салли. Ее вопрос возвращает меня к действительности. – О чем думаешь? Ты уже решила, что будешь делать дальше?
– Нет. – Я хмурюсь, не зная, на какой из ее вопросов отвечать в первую очередь. – Я имею в виду, а что еще я могу сделать? По-моему, я и так делаю все, что могу. Переставляю ноги, пытаясь не сойти с ума и прожить очередной день.
В памяти у меня всплывают слова «ради всех нас», и воображение начинает работать на полную катушку.
Нет. У Джастина больше никого нет. И эту фразу он использовал фигурально, как речевой оборот. Сколько раз я сама ее употребляла? Теперь, придя к подобному заключению, я чувствую себя чуточку лучше.
– Я пыталась ему дозвониться, отправляла текстовые сообщения и письма по электронной почте. Я знаю, что он сел на самолет: это подтвердила авиакомпания. – Проверкой занималась полиция. – Его машины нет на месте, следовательно, Джастин возвращался в нашу квартиру; но он не забрал с собой ничего из своей одежды – почему, сказать не могу. Я обзвонила все отели в районе. Даже те, в которых он останавливался во время командировок… – Я вновь пожала плечами.
– Но ведь должно же быть еще что-то, чего ты не сделала! Обязательно должно! Ты не можешь просто… просто сидеть и ждать, целиком и полностью положившись на его добрую волю. – Салли качает головой, и ее рот вновь приоткрывается от изумления.
Я понимаю, что она желает мне только добра, но при этом заставляет защищаться. Откровенно говоря, подруга уже начинает меня немножко напрягать. Салли – особа крайне прямолинейная. Я всегда ценила это ее качество. Она принадлежит к числу людей, чье мнение может заставить меня пересмотреть свое собственное. Но я не желаю, чтобы мне указывали, что делать.
– В самом деле? Что именно? Я же не могу подать объявление об исчезновении Джастина в местную службу новостей. Он не пропал без вести. Он даже сподобился позвонить своей секретарше и сообщить ей о том, что некоторое время будет работать дома! – Звучит нелепо, однако это правда. – Совершенно очевидно: раз Джастину так приспичило уехать, что он бросил меня на другом конце земного шара, то какой смысл его разыскивать? Он определенно этого не желает. Быть может, когда ему действительно захочется со мной поговорить, он это сделает. Но не раньше.
Я смотрю в окно, за которым идет дождь; раньше я как-то не обращала внимания на жалкую серость этого города в такой вот пасмурный день. Официантка ставит передо мной тарелку с макаронами и извиняется перед Салли за то, что дровяная печь погасла.
– Ты выглядишь такой… спокойной. Такой рассудительной, – говорит моя подруга спустя несколько мгновений. – Должна признаться, я удивлена, что ты не злишься. – Она окидывает взглядом мое лицо, волосы, верхнюю часть туловища.
Обычно Салли старается понять меня даже в тех случаях, когда это очень трудно. Большего от нее мне и не нужно – она должна жалеть меня и конструктивно сострадать, а не указывать мне, какие чувства испытывать. Я смотрю невидящим взором на корзинку с хлебом и раздумываю над словами подруги.
– Не знаю, что тебе сказать. Я бы не стала утверждать, что спокойна, – скорее у меня внутри все оцепенело. А еще, пожалуй, я очень встревожена. Мы ведь не знаем, что случилось с Джастином, верно? Каковы причины его поступка… А они должны быть достаточно вескими. Подобное поведение нехарактерно для него.
Салли смотрит на меня с таким видом, будто отказывается верить своим ушам.
– Хотя следует признать, – присовокупляю я, – что раньше, до того как я узнала, что Джастин звонил своей секретарше, я беспокоилась о нем куда сильнее. Итак, нам известно, что он не умер. Не онемел. И сохранил достаточно здравомыслия, чтобы поставить на первое место работу…
Салли окунает кусочек фокаччи в маленькую плошку с розмариновым маслом и быстро подносит его ко рту, чтобы оно не капнуло на скатерть.
– Но почему эти причины обязательно должны быть вескими? – хмурится моя подруга. – Я имею в виду, что такого он может сказать, чтобы оправдать собственный поступок?
На меня вдруг накатывает ощущение полнейшей собственной неадекватности. Салли права. Почему я не злюсь и не психую? Почему я так рассудительна?
– Не знаю, – отвечаю я.
Мы сидим в молчании, глядя друг на друга, и не знаем, о чем говорить дальше.
Салли – моя ближайшая подруга. Я познакомилась с ней еще в те времена, когда только приехала сюда после окончания университета в Манчестере. Мы встретились в Балтийском Центре современного искусства на организованном ею мероприятии: Салли – профессиональный устроитель событий такого рода. Одним из недостатков переезда стало то, что у меня не было настоящей подруги, и тут мне подвернулась эта женщина примерно одного со мной возраста, прямая, честная, забавная и неиспорченная. Мы обе надели в тот день ярко-голубые с изумрудным оттенком платья – что послужило удобным поводом завязать разговор. Мы еще шутили, что Салли купила свое за сорок девять фунтов, а я – всего за пятьдесят. Мы моментально нашли общий язык. За прошедшие годы не случилось ничего такого, чем я не поделилась бы с Салли. Ничего, что она не смогла бы понять. Никакой ужасной истории о поклоннике, которую она не смогла бы воспринять как свою собственную, пусть даже наши взгляды на отношения разительно отличались. Салли вышла замуж за Джона, своего первого парня, и теперь у нее были две семнадцатилетние дочки-близняшки. У меня же после окончания университета случился лишь один достаточно долгий роман, который закончился, когда мне исполнилось двадцать восемь: мой друг неожиданно решил, что должен уехать в Австралию – без меня. Затем в моей жизни появился Колин, который не хотел ни брака, ни детей. Между Колином и Джастином у меня было несколько неудачных коротких интрижек, которые я завела только ради того, чтобы доказать себе – я способна на случайные связи, не имеющие ничего общего с поиском его, того самого, единственного. Хотя не исключено, что я просто надеялась: если перестану прилагать слишком много усилий, искомое само приплывет мне в руки, лишний раз подтвердив закон притяжения. Мне почему-то казалось, что все мои романы похожи на ступеньки или трамплины, которые и привели меня к Джастину.
– Это просто чудовищно, – говорит Салли, глядя на мою тарелку. – Не представляю, кем нужно быть, чтобы бросить свою жену во время медового месяца, да еще на другой стороне земного шара!
Ее голос звучит чересчур громко. Люди за соседним столиком оглядываются на нас. Мне вдруг кажется, что на меня устремлены не две пары глаз, а тысячи.
– Не знаю, – вновь роняю я и понимаю, что повторяю эту фразу слишком часто.
В ноздри мне ударяет запах тертого сыра. Я смотрю на тошнотворную массу осклизлых белых спагетти. Мне кажется, будто они шевелятся. Но потом я понимаю, что движутся не они, а я. Меня буквально трясет от осознания реальности происходящего. Тихая паника. И пока еще слабое желание вновь опорожнить желудок.
– С тобой все в порядке? – спрашивает моя подруга. – Выглядишь ты ужасно.
– Я не хочу осуждать его, Салли. Пока не хочу. До тех пор пока не узнаю больше.
Я не могу заставить себя взглянуть ей в глаза. Чувствую, что подруга смотрит на меня и думает, что я либо слишком честная, либо, наоборот, жалкая. Правда, в данный момент все это мне безразлично.
– Пока мы отдыхали, ему кто-то позвонил, – спустя некоторое время говорю я.
После этого звонка Джастин был сам не свой. Не сразу отвечал на мои вопросы, рассеянно смотрел куда-то в сторону, когда я к нему обращалась. Впрочем, голова у него постоянно была чем-то занята, причем иногда несколькими проектами сразу, и мне временами приходилось драться, чтобы отвоевать свое место. Но стоило мне полностью завладеть вниманием Джастина, как все тяготы окупались сторицей. В то время мне хотелось сказать ему: «Послушай, у нас с тобой медовый месяц! Неужели ты не можешь хотя бы на время забыть о работе, оставить ее в этом чертовом Ньюкасле?» Но только сейчас, когда я оглядываюсь назад, эти заминки обретают истинное значение.