– Снимем комнату у Старого порта и откроем газ.
Борис просто помахал указательным пальцем правой руки в знак отказа. Ивиш не настаивала; она опустила голову и принялась теребить локоны: Борис понял, что она хочет о чем-то его спросить. Через некоторое время она, не глядя на него, сказала:
– Я подумала…
– Что?
– Я подумала, что ты возьмешь меня с собой, и мы будем жить втроем на деньги Лолы.
Борис, чуть не подавившись, проглотил слюну.
– А, – сказал он, – вот что ты подумала.
– Борис, – с внезапным жаром заговорила Ивиш, – я не могу жить с этими людьми.
– Они худо с тобой обращаются?
– Наоборот, они меня окружают чрезмерными заботами: ведь я – жена их сына, понимаешь… Но я их ненавижу, я ненавижу Жоржа, я ненавижу их слуг…
– Ты и Лолу ненавидишь, – заметил Борис.
– Лола – это другое.
– Другое потому, что она далеко, и ты ее не видела два года.
– Лола поет, и потом, она пьет, и потом, она красива… Борис! – крикнула она. – Они безобразны! Если ты оставишь меня в их руках, я покончу с собой, нет, я не покончу с собой, будет еще хуже. Если б ты знал, какой я иногда сама себе кажусь старой и злой!
«Вот те раз!» – подумал Борис. Он выпил немного кофе, чтобы слюна проскользнула в горло; он подумал: «Нельзя причинять страдание сразу двум людям». Ивиш перестала теребить волосы. Ее широкое бледное лицо порозовело, она твердо и тревожно смотрела на него, немного походя на прежнюю Ивиш. «Может быть, она снова помолодеет? Может быть, снова станет красивой?»
Он сказал:
– При условии, что ты нам будешь готовить, страхолюдина.
Она схватила его за руку и изо всех сил сжала:
– Ты согласен?! Борис! Ты согласен?!
Я буду преподавателем в Гере. Нет, не в Гере: это лицей. В Кастельнодари. Я женюсь на Лоле: преподаватель коллежа не может жить с любовницей; с завтрашнего дня я начну готовить свои лекции. Он медленно провел рукой по волосам и осторожно потянул за чуб, чтобы проверить его прочность. «Я буду лысым, – решил он, – теперь это ясно: я полысею до того, как я умру».
– Естественно, я согласен.
Он видел, как ранним утром кружится самолет, и повторял про себя: «Утесы, красивые белые утесы, утесы Дувра».
Матье сидел в траве; он наблюдал за черными клоками дыма над стеной. Время от времени в дыму поднималось огненное сердце и окрашивало его своей кровью: тогда искры прыгали в небо, как блохи.
– Так ведь они и пожар могут устроить, – сказал Шарло. Бабочки сажи летали вокруг них; Пинетт поймал одну и задумчиво растер пальцами.
– Все, что осталось от картины с масштабом в десять тысячных, – сказал он, показывая свой почерневший большой палец.
Лонжен толкнул калитку и вошел в сад; он плакал.
– Лонжен плачет! – удивился Шарло.
Лонжен вытер глаза.
– Сволочи! Я уж думал, что они меня прикончат.
Он рухнул на траву; в руке у него была книга с разорванной обложкой.
– Мне было нужно раздувать огонь кузнечным мехом, а они бросали в огонь свои бумаги. Весь дым шел мне в морду.
– Закончили?
– Нет. Нас прогнали, потому что будут жечь секретные документы. Тоже мне секрет: приказы, которые я сам и печатал.
– Это плохо пахнет, – сказал Шарло.
– Пахнет жареным.
– Нет, я говорю: раз жгут архивы, это плохо пахнет.
– Ну да, плохо пахнет, пахнет жареным. Я о том и говорю.
Они засмеялись. Матье показал на книгу и спросил:
– Где ты ее нашел?
– Там, – неопределенно сказал Лонжен.
– Где там? В школе?
– Да.
Он с подозрительным видом прижал к себе книгу.
– А другие там есть? – спросил Матье.
– Были и другие, но типы из интендантской службы взяли их себе.
– А это что?
– Книжка по истории.
– Какая?
– Я не знаю названия.
Он бросил взгляд на обложку, потом неохотно добавил:
– История двух Реставраций.
– А кто автор? – спросил Шарло.
– Во-ла-белль, – прочел Лонжен.
– Волабелль, кто это?
– Откуда мне знать?
– Ты мне ее одолжишь? – спросил Матье.
– Когда прочту.
Шарло забрался в траву и взял у него книгу из рук.
– Так это же третий том!
Лонжен вырвал ее.
– Ну и что? Зато можно хоть как-то мысли переключить.
Он наугад открыл книгу и сделал вид, будто читает, чтобы утвердиться в правах владельца. Исполнив эту формальность, он поднял голову.
– Капитан сжег письма своей жены, – сказал он.
Он смотрел на них, подняв брови, с простодушным видом, заранее изображая глазами и губами удивление, которое рассчитывал вызвать. Пинетт очнулся от угрюмой задумчивости и с любопытством повернулся к нему:
– Кроме шуток?
– Да. И ее фотографии он тоже сжег, я их видел в огне. Она премиленькая.
– Неужели?
– Ну я врать не буду.
– Что он говорил?
– Ничего. Он смотрел, как они горят.
– А все остальные?
– Они тоже молчали. Улльрих вынул из бумажника письма и бросил их в огонь.
– Странная затея, – пробормотал Матье.
Пинетт повернулся к нему:
– Ты не будешь жечь фотографии своей милой?
– У меня нет милой.
– А! Вот оно что.
– А ты сжег фотографии жены? – спросил Матье.
– Я жду, когда фрицы будут в поле зрения.
Они замолчали; Лонжен действительно углубился в чтение. Матье бросил на него завистливый взгляд и встал. Шарло положил руку на плечо Пинетта.
– Реванш?
– Если хочешь, давай.
– Во что играете? – спросил Матье.
– В крестики-нолики.
– А втроем можно играть?
– Нет.
Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьерне, который писал что-то на коленях, немного отодвинулся, чтобы освободить им место.
– Ты пишешь мемуары?
– Нет, – сказал Пьерне, – я занимаюсь физикой.
Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрестив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разговаривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый послеполуденный час был могилой.
В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одновременно с челюстями.
– Что ты ешь? – спросил Шарло.
– Хлеб.
– Где ты его взял?
Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и продолжал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужасом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон продолжал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», – подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.
– Ну все, свершилось! – объявил Люберон.
– Что ты мелешь? – грубо спросил Пьерне. – Что свершилось?
– То самое.
– Значит…
– Да.
Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступила: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в американскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завершенная, проигранная. Последние надежды Матье превратились в воспоминания о надеждах.
Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:
– Значит… оно подписано?
– С сегодняшнего утра.
Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой ценой. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивление перешло в ярость.
– Откуда ты знаешь? – крикнул он.
– Мне только что сказал Гвиччоли.
– А он откуда знает?
– По радио слышал. Только что передавали.
Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.
– А как же артиллерия?
– Прекращение огня назначено на полночь.
Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:
– Вот это да!
Пьерне встал. Он спросил:
– Есть подробности?
– Нет, – сказал Люберон.
Шарло кашлянул:
– А мы?
– Что мы?
– Когда мы вернемся по домам?
– Говорю же тебе, что подробностей нет.
Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.
– Перемирие! – сказал он злобно. – Перемирие!
Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.
– Условия будут жесткими, – сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.
Начали ухмыляться и все остальные.
– Еще бы! – сказал Лонжен. – Еще бы!
Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.
– Ты теперь фриц… – тихо сказал он.
Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.
– Ну и жара, – сказал он.
На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».
Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.
Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:
– Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.
Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:
– Что да, то да! Как они с нами разделались!
– Вздули что надо! – в каком-то опьянении воскликнул Шарло. – Всыпали по первое число!
В свою очередь, засмеялся Лонжен:
– Солдаты сорокового, или короли спринта!
– Победители!
– Олимпийские чемпионы по ходьбе!
– Не волнуйтесь, – сказал Люберон, – нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!
Лонжен издал счастливый хрип:
– Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.
– А каково мне, еврею! – смеясь до слез, сказал Шарло. – Представляете себе антисемитов из моего квартала!
Матье заразился этим неприятным смехом, ему показалось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе вправе играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комические роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, натыкаясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыривали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, отомстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгновение они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: церемония закончена, перемирие признано; их после санкционировано. Время текло медленно, отвар, остуженный солнцем: нужно было снова начинать жить.
– Вот так! – сказал Шарло.
– М-да, – хмыкнул Матье.
Люберон украдкой вытащил руку из кармана, приложил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кроличьими глазами.
– Вот так, – сказал он. – Вот так.
Пьерне принял победный и хвастливый вид:
– Что я вам говорил?
– А что ты нам говорил?
– Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.
Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.
– Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.
– Было бы еще хуже, – сказал Пинетт.
– Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.
Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невинность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чувствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщенный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбылись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.
– Так что? – прерывающимся голосом сказал он. – Все хорошо? Ты доволен?
– Кто, я?
– Ну что, получил свое поражение?
– Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.
– Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.
Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.
– Кто тебе сказал, что я на него надеялся? – терпеливо спросил он.
– Ты сам и сказал – только что.
– Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеяться – две разные вещи, разве не так?
Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осело, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими красивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защищаться:
– А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?
– Ты пацифист, – выдавил из себя Пинетт.
– Ну и что?
– Это одно и то же.
Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.
– Не ссорьтесь, – благодушно сказал он. – К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не должен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.
У Лонжена появилась улыбка дипломата:
– Разве это несчастье?
– Да! – примирительно сказал Шарло. – Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.
– Следующего раза не будет, – сказал Лонжен.
Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:
– Мы воевали последнюю из последних войн, вот истина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде установят свой порядок – и вперед к Соединенным Штатам Европы.