Смерть в душе - Сартр Жан-Поль Шарль Эмар 8 стр.


– Снимем комнату у Старого порта и откроем газ.

Борис просто помахал указательным пальцем правой руки в знак отказа. Ивиш не настаивала; она опустила голову и принялась теребить локоны: Борис понял, что она хочет о чем-то его спросить. Через некоторое время она, не глядя на него, сказала:

– Я подумала…

– Что?

– Я подумала, что ты возьмешь меня с собой, и мы будем жить втроем на деньги Лолы.

Борис, чуть не подавившись, проглотил слюну.

– А, – сказал он, – вот что ты подумала.

– Борис, – с внезапным жаром заговорила Ивиш, – я не могу жить с этими людьми.

– Они худо с тобой обращаются?

– Наоборот, они меня окружают чрезмерными заботами: ведь я – жена их сына, понимаешь… Но я их ненавижу, я ненавижу Жоржа, я ненавижу их слуг…

– Ты и Лолу ненавидишь, – заметил Борис.

– Лола – это другое.

– Другое потому, что она далеко, и ты ее не видела два года.

– Лола поет, и потом, она пьет, и потом, она красива… Борис! – крикнула она. – Они безобразны! Если ты оставишь меня в их руках, я покончу с собой, нет, я не покончу с собой, будет еще хуже. Если б ты знал, какой я иногда сама себе кажусь старой и злой!

«Вот те раз!» – подумал Борис. Он выпил немного кофе, чтобы слюна проскользнула в горло; он подумал: «Нельзя причинять страдание сразу двум людям». Ивиш перестала теребить волосы. Ее широкое бледное лицо порозовело, она твердо и тревожно смотрела на него, немного походя на прежнюю Ивиш. «Может быть, она снова помолодеет? Может быть, снова станет красивой?»

Он сказал:

– При условии, что ты нам будешь готовить, страхолюдина.

Она схватила его за руку и изо всех сил сжала:

– Ты согласен?! Борис! Ты согласен?!

Я буду преподавателем в Гере. Нет, не в Гере: это лицей. В Кастельнодари. Я женюсь на Лоле: преподаватель коллежа не может жить с любовницей; с завтрашнего дня я начну готовить свои лекции. Он медленно провел рукой по волосам и осторожно потянул за чуб, чтобы проверить его прочность. «Я буду лысым, – решил он, – теперь это ясно: я полысею до того, как я умру».

– Естественно, я согласен.

Он видел, как ранним утром кружится самолет, и повторял про себя: «Утесы, красивые белые утесы, утесы Дувра».

Три часа в Паду

Матье сидел в траве; он наблюдал за черными клоками дыма над стеной. Время от времени в дыму поднималось огненное сердце и окрашивало его своей кровью: тогда искры прыгали в небо, как блохи.

– Так ведь они и пожар могут устроить, – сказал Шарло. Бабочки сажи летали вокруг них; Пинетт поймал одну и задумчиво растер пальцами.

– Все, что осталось от картины с масштабом в десять тысячных, – сказал он, показывая свой почерневший большой палец.

Лонжен толкнул калитку и вошел в сад; он плакал.

– Лонжен плачет! – удивился Шарло.

Лонжен вытер глаза.

– Сволочи! Я уж думал, что они меня прикончат.

Он рухнул на траву; в руке у него была книга с разорванной обложкой.

– Мне было нужно раздувать огонь кузнечным мехом, а они бросали в огонь свои бумаги. Весь дым шел мне в морду.

– Закончили?

– Нет. Нас прогнали, потому что будут жечь секретные документы. Тоже мне секрет: приказы, которые я сам и печатал.

– Это плохо пахнет, – сказал Шарло.

– Пахнет жареным.

– Нет, я говорю: раз жгут архивы, это плохо пахнет.

– Ну да, плохо пахнет, пахнет жареным. Я о том и говорю.

Они засмеялись. Матье показал на книгу и спросил:

– Где ты ее нашел?

– Там, – неопределенно сказал Лонжен.

– Где там? В школе?

– Да.

Он с подозрительным видом прижал к себе книгу.

– А другие там есть? – спросил Матье.

– Были и другие, но типы из интендантской службы взяли их себе.

– А это что?

– Книжка по истории.

– Какая?

– Я не знаю названия.

Он бросил взгляд на обложку, потом неохотно добавил:

– История двух Реставраций.

– А кто автор? – спросил Шарло.

– Во-ла-белль, – прочел Лонжен.

– Волабелль, кто это?

– Откуда мне знать?

– Ты мне ее одолжишь? – спросил Матье.

– Когда прочту.

Шарло забрался в траву и взял у него книгу из рук.

– Так это же третий том!

Лонжен вырвал ее.

– Ну и что? Зато можно хоть как-то мысли переключить.

Он наугад открыл книгу и сделал вид, будто читает, чтобы утвердиться в правах владельца. Исполнив эту формальность, он поднял голову.

– Капитан сжег письма своей жены, – сказал он.

Он смотрел на них, подняв брови, с простодушным видом, заранее изображая глазами и губами удивление, которое рассчитывал вызвать. Пинетт очнулся от угрюмой задумчивости и с любопытством повернулся к нему:

– Кроме шуток?

– Да. И ее фотографии он тоже сжег, я их видел в огне. Она премиленькая.

– Неужели?

– Ну я врать не буду.

– Что он говорил?

– Ничего. Он смотрел, как они горят.

– А все остальные?

– Они тоже молчали. Улльрих вынул из бумажника письма и бросил их в огонь.

– Странная затея, – пробормотал Матье.

Пинетт повернулся к нему:

– Ты не будешь жечь фотографии своей милой?

– У меня нет милой.

– А! Вот оно что.

– А ты сжег фотографии жены? – спросил Матье.

– Я жду, когда фрицы будут в поле зрения.

Они замолчали; Лонжен действительно углубился в чтение. Матье бросил на него завистливый взгляд и встал. Шарло положил руку на плечо Пинетта.

– Реванш?

– Если хочешь, давай.

– Во что играете? – спросил Матье.

– В крестики-нолики.

– А втроем можно играть?

– Нет.

Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьерне, который писал что-то на коленях, немного отодвинулся, чтобы освободить им место.

– Ты пишешь мемуары?

– Нет, – сказал Пьерне, – я занимаюсь физикой.

Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрестив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разговаривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый послеполуденный час был могилой.

В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одновременно с челюстями.

– Что ты ешь? – спросил Шарло.

– Хлеб.

– Где ты его взял?

Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и продолжал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужасом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон продолжал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», – подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.

– Ну все, свершилось! – объявил Люберон.

– Что ты мелешь? – грубо спросил Пьерне. – Что свершилось?

– То самое.

– Значит…

– Да.

Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступила: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в американскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завершенная, проигранная. Последние надежды Матье превратились в воспоминания о надеждах.

Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:

– Значит… оно подписано?

– С сегодняшнего утра.

Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой ценой. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивление перешло в ярость.

– Откуда ты знаешь? – крикнул он.

– Мне только что сказал Гвиччоли.

– А он откуда знает?

– По радио слышал. Только что передавали.

Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.

– А как же артиллерия?

– Прекращение огня назначено на полночь.

Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:

– Вот это да!

Пьерне встал. Он спросил:

– Есть подробности?

– Нет, – сказал Люберон.

Шарло кашлянул:

– А мы?

– Что мы?

– Когда мы вернемся по домам?

– Говорю же тебе, что подробностей нет.

Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.

– Перемирие! – сказал он злобно. – Перемирие!

Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.

– Условия будут жесткими, – сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.

Начали ухмыляться и все остальные.

– Еще бы! – сказал Лонжен. – Еще бы!

Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.

– Ты теперь фриц… – тихо сказал он.

Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.

– Ну и жара, – сказал он.

На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».

Он посмотрел на своих товарищей, его взгляд столкнулся с вечным и цепенящим взглядом истории: в первый раз величие спустилось им на головы: они были знаменитыми солдатами проигранной войны. Живые истуканы! «Боже мой, я читал, зевал, размахивал погремушкой своих проблем, не решался выбрать, а на самом деле я уже выбрал, выбрал эту войну, это поражение, и в сердце ждал этого дня. Все нужно начинать заново, делать больше нечего»: две мысли вошли одна в другую и взаимоуничтожились; осталась лишь спокойная поверхность Небытия.

Шарло тряхнул плечами и головой; он засмеялся, и время снова потекло. Шарло смеялся, он смеялся вопреки Истории, он защищался смехом от окаменения; он лукаво смотрел на них и говорил:

– Хорошо же мы выглядим, ребята. Что-что, а выглядим мы хорошо.

Они озадаченно повернулись к нему, и потом Люберон решил засмеяться. Он морщил нос, еле сдерживаясь, и смех выходил у него через ноздри:

– Что да, то да! Как они с нами разделались!

– Вздули что надо! – в каком-то опьянении воскликнул Шарло. – Всыпали по первое число!

В свою очередь, засмеялся Лонжен:

– Солдаты сорокового, или короли спринта!

– Победители!

– Олимпийские чемпионы по ходьбе!

– Не волнуйтесь, – сказал Люберон, – нас хорошо примут, когда вернемся, организуют нам торжественную встречу!

Лонжен издал счастливый хрип:

– Нас придут встречать на вокзал! С хоровой капеллой и гимнастическими группами.

– А каково мне, еврею! – смеясь до слез, сказал Шарло. – Представляете себе антисемитов из моего квартала!

Матье заразился этим неприятным смехом, ему показалось, что его, дрожащего от лихорадки, бросили на ледяные простыни; потом его вечное и прочное естество разбилось, разлетелось на осколки смеха. Смеясь, они отказывались от перспективы величия, отказывались во имя озорства; не следует слишком волноваться, раз есть здоровье, питье и еда, а раз так, можно пренебречь одной половиной мира и насрать на другую, из суровой ясности они отказывались от утешений величия, они отказывали себе вправе играть трагические, нет, исторические, нет: всего лишь комические роли, мы не стоим и слезинки; все предопределено: даже этого нет, в мире все случайно. Они смеялись, натыкаясь на стены Абсурда и Судьбы, которые их отшвыривали; они смеялись, чтобы наказать себя, очиститься, отомстить за себя, бесчеловечные, слишком человечные, по ту и другую сторону отчаяния: просто люди. Еще на мгновение они невольно бросили упрек лазури за свои неудачи: Ниппер по-прежнему храпел с открытым ртом, и храп его тоже был жалобой. Но вскоре их смех отяжелел, загустел, остановился после нескольких финальных взрывов: церемония закончена, перемирие признано; их после санкционировано. Время текло медленно, отвар, остуженный солнцем: нужно было снова начинать жить.

– Вот так! – сказал Шарло.

– М-да, – хмыкнул Матье.

Люберон украдкой вытащил руку из кармана, приложил ее к губам и зажевал; его челюсти прыгали под кроличьими глазами.

– Вот так, – сказал он. – Вот так.

Пьерне принял победный и хвастливый вид:

– Что я вам говорил?

– А что ты нам говорил?

– Не стройте из себя идиотов. Деларю, ты помнишь, что я тебе говорил после нападения на Финляндию? И после Нарвика, помнишь? Ты считал, что я каркаю, а так как ты половчее меня, то меня всегда сбивал с толку.

Он порозовел, за стеклами очков его глаза сверкали от обиды и гордости.

– Не нужно было ввязываться в эту войну. Я всегда говорил, что не нужно в нее ввязываться: тогда бы мы не докатились до такого.

– Было бы еще хуже, – сказал Пинетт.

– Хуже быть не могло: нет ничего хуже войны.

Он вкрадчиво потирал руки, лицо его излучало невинность; он потирал руки, он умывал руки, отрекаясь от этой войны, он в ней не участвовал, он даже ее не прожил; он дулся десять месяцев, отказываясь видеть, говорить, чувствовать, протестуя против приказов тем, что выполнял их с маниакальным рвением, рассеянный, нервный, напыщенный, бездушный. Теперь он был сполна вознагражден за все. У него были чистые руки, и его предсказания сбылись: побежденными были другие, Пинетты, Любероны, Деларю и прочие. Но не он. Губы Пинетта дрожали.

– Так что? – прерывающимся голосом сказал он. – Все хорошо? Ты доволен?

– Кто, я?

– Ну что, получил свое поражение?

– Мое поражение? Скажешь тоже, оно такое же твое, как и мое.

– Ты надеялся на него: оно твое. Мы же на него не надеялись и не хотим тебя его лишать.

Пьерне улыбнулся улыбкой непонятого человека.

– Кто тебе сказал, что я на него надеялся? – терпеливо спросил он.

– Ты сам и сказал – только что.

– Я сказал, что я его предвидел. Предвидеть и надеяться – две разные вещи, разве не так?

Пинетт, не отвечая, смотрел на него, все его лицо осело, губы вытянулись трубочкой; он вращал большими красивыми зачарованными глазами. Пьерне продолжал защищаться:

– А зачем мне на него надеяться? Докажи! Может, я из пятой колонны?

– Ты пацифист, – выдавил из себя Пинетт.

– Ну и что?

– Это одно и то же.

Пьерне пожал плечами и изнеможенно развел руками. Шарло подбежал к Пинетту и обнял его за шею.

– Не ссорьтесь, – благодушно сказал он. – К чему спорить? Мы проиграли, это не наша вина, никто не должен ни в чем себя упрекать. Это общее несчастье, вот и все.

У Лонжена появилась улыбка дипломата:

– Разве это несчастье?

– Да! – примирительно сказал Шарло. – Нужно быть справедливым: это несчастье. Большое несчастье. Но как ни верти, я говорю себе: каждому свой черед. Последний раз выиграли мы, на сей раз они, в следующий раз снова будем мы.

– Следующего раза не будет, – сказал Лонжен.

Он поднял палец и с саркастическим видом добавил:

– Мы воевали последнюю из последних войн, вот истина. Победителям или побежденным, ребяткам сорокового года удалось то, что не удалось их папашам. Покончено с нациями. Покончено с войнами. Сегодня на коленях мы; завтра будут англичане, немцы захватят все, везде установят свой порядок – и вперед к Соединенным Штатам Европы.

Назад Дальше