Арктические зеркала - Слёзкин Юрий Львович 6 стр.


В эпоху Великих географических открытий большинство европейцев продолжало помещать новые народы в привычныe ландшафты. Васко да Гама отправлял письма пресвитеру Иоанну, а Колумба сопровождал толмач, изъяснявшийся на еврейском, арабском и халдейском. Открытие означало узнавание, и Новый Свет мог быть осмыслен только в терминах Старого Света. Овьедо называл пум «львами», a ягуаров «тиграми»; Кортес сравнивал ацтекские храмы с мечетями, а рыночную площадь в Теночтитлане с такой же площадью в Саламанке. Туземцы тоже были везде одинаковыми, так что Колумб без особых затруднений отличал кротких аркадийцев Эспаньолы от свирепых песьеголовых обитателей Канибы[143]. Но времена менялись, и когда некоторые европейцы, оставшиеся дома, стали задаваться вопросом, был ли Старый Свет на самом деле таким уж старым и привычным, некоторые eвропейцы, прибывшие в Америку, начали утверждать, что Новый Свет и в самом деле был новым и незнакомым. Метафоры подобия изнашивались, и различия казались все более и более разительными[144]. «Все совсем по-другому, – писал Фра Тома де Меркадо, – нравы туземцев, характер республики, способ управления и даже способность быть управляемыми»[145]. Настолько по-другому, что сводить разнообразие вновь открытых объектов к видам, известным в Европе, было, говоря словами Жозе д’Акосты, «все равно что назвать яйцо каштаном»[146]. Когда слова оказывались бессильны, рисовали картинки, а если и те и другие оказывались неадекватными («поскольку таковые вещи, – согласно Алонзо де Зуазо, – не могут быть поняты без участия трех чувств»), единственное, что оставалось делать, это съездить и посмотреть на эти вещи «в их стране»[147]. Нo, поскольку это мало кому удавалось, решение проблемы состояло в том, чтобы отправить безымянных животных и дикарей домой, чтобы там их назвали, сравнили, осмотрели, потрогали и понюхали. К концу XVI в. на смену единичным выставкам индейцев и игуан пришли постоянно действующие «куриозные кабинеты», кунсткамеры, выставки и хранилища[148]. По бэконовской схеме вещей, «природа» могла быть естественной, «ошибающейся и изменчивой» («Чудеса») или «измененной и сделанной» («Искусства»), и большинствo коллекционеров исходило из того, что дикари принадлежат ко второй категории, наряду с аномалиями и уродствами[149]. Но как быть с «характером республики» и «способом управления», которые нельзя потрогать или понюхать? Как быть с «обычаями, нравами и ритуалами»? Колониальным администраторам необходимо было понимать местные системы землепользования, брака и наследования; купцы желали знать, что туземцы производят и как они торгуют; а миссионеры вскоре обнаружили, что, говоря словами Диего Дюрана, язычников нельзя обратить, «доколе мы не осведомлены обо всех разновидностях религии, кою они исповедуют»[150]. В соответствии с этим, появились бесчисленные собрания обычаев и облачений; «наставления для джентльменов, купцов, ученых, солдат и моряков»; а также словари, учебники грамматики и правительственные анкеты[151]. Более того, существовавшие тогда представления о времени и пространстве, о человеческом роде и дикости, о разуме и страсти должны были вместить в себя вновь обнаруженных людей и вновь открытые миры. Откуда пришли варвары (язычники)? Были ли они людьми в полной мере (восприимчивыми к божественному милосердию)? Каковы основания для наложения на них обязательств (наказания)? Чем объясняется многообразие их обычаев (религий)?

В XVII в. некоторые из ответов на эти вопросы поступили из «Северной Татарии», той части Старого Света, которая долгое время была отрезана от politia, humanita et commertio «снежными пустынями и непроходимыми горными цепями», но становилась все более и более прозрачной благодаря завоеваниям и перечерчиванию карт. Наряду с русским продвижением в Сибирь, английской и датской эксплуатацией Северо-Восточного морского пути, немецкой заинтересованностью в торговле с Востоком через Московию и попытками иезуитов найти кратчайший сухопутный путь в Китай, новые стремления классифицировать человечество в целом и варваров в частности дали детальные описания физического облика, одежды, жилищ, пищи, религиозных обычаев и хозяйственных занятий самоедов и тунгусов[152]. Впрочем, ни одно из этих описаний не было создано русскими, и, как жаловался Исаак Масса в 1612 г., религия енисейских тунгусов до сих пор неизвестна, поскольку «благодаря беззаботности московитов трудно во что-либо вникнуть»[153]. Царские служилые люди путешествовали по самой «прекрасной стране» и «видели много диковинных растений, цветов, фруктов, редких деревьев, животных и чудных птиц. Но так как московиты сами по себе народ нелюбопытный, они не обращают внимания на подобные вещи, ища повсюду одну только прибыль, поскольку они грубый и нерадивый народ»[154]. Действительно, ни дьяки, руководившие из Москвы поставкой пушнины, ни казаки, «собиравшие» местное население под высокую государеву руку, не проявляли никакого интереса к тем вещам, которые Масса называл диковинными и чудными. В их мире гоняться за «чудными птицами» считалось нелепым и, возможно, опасным предприятием, а «любопытство» было ругательным словом.

В отличие от наставлений испанских королей, которые требовали от колониальных чиновников детальной информации о местных верованиях, системах письменности и управления («и есть ли у них короли, и избираемы ли они, или правят по праву наследования, или же ими управляют как республикой, или по родовитости»[155]), наказы, посылавшиеся сибирским служилым людям, редко отвлекались от непосредственных задач сбора ясака. Нет оснований полагать, что царь и его служилые люди проявляли какой-либо интерес к заявлению своих прав на земли и людей так, как это делал Колумб в Новом Свете «во имя их Величеств, провозглашением вступления во владение и водружением королевского штандарта». Казакам надлежало выяснить, может ли «новая река» стать источником «государевой прибыли», и если да, – обезопасить ее путем наложения дани на местных «иноземцев».

Да ему, Василью, велеть служилым людем проведывать и самому промышленых людей роспросить про тот остров, что в море против Калымы реки Новая Земля, и есть ли на том острову морской зверь морж. И буде есть, и иноземцы чюхчи на тот остров для того зверя промыслу зимою ездят ли и тот морской зверь морж побивают ли. И будет ездят и морж побивают, и ему, Василью, посылать к тем иноземцом к чюхче и их призывать под государеву, царскую высокую руку и, уговоря, взять у них в оманаты добрых лутших людей, сколько человек пригож, и велеть им за государев ясак платить тем моржовым зубьем большим и средним[156].

То есть, если на острове нет моржовой кости или если чукчи не могут ее поставлять, служилые люди должны отправиться в другое место и попытаться найти берега побогаче и иноземцев получше. Чтобы получить дозволение и денежные средства на новую экспедицию, служилые люди обязаны были доказать, что «на тех реках немирных землиц розных родов людей много и по тем рекам соболя и всякого зверя много ж, а соболи добрые, черные» и что, таким образом, получив провизию и подкрепление, «тех тунгусов под государеву царскую высокую руку привесть мочно, и государю прибыль учнет быть немалая»[157].

Если прибыль была единственной причиной захвата новых земель (и, что бы ни говорили Масса и прочие «любознательные иноземцы», никто не собирался за это извиняться) и если прибыль означала ясак, то кое-какая «этнографическая» информация не могла помешать. Прежде всего нужно было знать, имеется ли у иноземцев что-либо ценное – по большей части пушнина, но не только: «…серебро родится ли, и медная и свинцовая руда и синяя краска, чем кумачи красят, есть ли, и камки и кумачи», и «пашенная земля туто или в иных местех неподалеку есть ли, и многая ль пашня и какова земля» (а если нет, то смогут ли служилые люди «сытым[и] быть рыбою и зверем без хлеба»)[158]. Удостоверившись, что государь может быть заинтересован в «новых землях», казаки должны были выяснить, нет ли у них конкурентов («И дают ли кому они ясак с себя?»); какой путь туда лучше выбрать («И далече ли ход из той реки до Индигирской вершины?»); хорошо ли вооружены иноземцы («А бой у них лучной, у стрел копейца и рогатины все костяные»); и насколько они многочисленны («А буде… люди неболшие, и на милость Божию и на государское счастье ныне надеясь, мочно над теми людми промыслить»)[159]. Кроме того, как тактические, так и фискальные задачи требовали некоторых знаний о родовом делении, лингвистических различиях и социальной иерархии. «И того, государь, шамана приветчи с бою роспрошивали – какой ты человек и есть ли у тебя родимцы. И он сказал: я де лутчей человек в шоромбойских мужиках и есть де у меня 4 сына. И того, государь, шамана Юляду посадили в аманаты»[160]. Иногда упоминались также местные жилища («а люди де живут… в земляных юртах»), религиозные обычаи («а у них медведи кормленые»), украшения («а на тех де тунгусах… он… видал круги серебряные») и черты внешнего облика («пронимают они сквозь губу по два зуба немалых костяных»), но такие упоминания были нечастыми и служили скорее военными и коммерческими донесениями, нежели примерaми своеобразных обычаев[161]. Основополагающими считались и повсеместно использовались следующие категории: «сидячие» и «кочевые» («кочевные»), а в качестве подгрупп – «скотные или пашенные», «пешие, конные и оленные». Будучи добавлены к именам собственным, эти определения содержали полезную информацию относительно способности местного населения к самозащите, пропитанию пришельцев и платежу определенных типов дани.

Любопытно, что сами имена собственные никогда не изменялись. В отличие от первооткрывателей Новой Испании, Новой Англии и Новой Франции, русские казаки XVII в. не пытались растворить новый мир в старом путем переименования, разрушения или обращения в иную веру[162]. Они знали, что находятся на чужих реках среди чужих народов, и сообщали царю в Москву «прямые имена» и «прямые шерти». Со своей стороны, царь приобретал новых подданных, не приобретая при этом новых русских. Иноземцы оставались иноземцами, платили они ясак или нет; никакой Новороссии – т. е. никаких попыток полного присвоения новых территорий – не было вплоть до XVIII в. Западноевропейские современники легко могли описать отношения русских к их северо-восточным владениям в терминах, традиционно применявшихся к дикарям и туземцам, т. е. перечислить то, чего в этих отношениях недоставало (как, среди прочих, предложил Масса). Казаки не ожидали найти ничего, кроме пушнины; их не особенно удивляли или возмущали туземцы; они не говорили об «иноземной вере» как о низшей по сравнению с их собственной; они не относились к туземцам как к дикарям, варварам или язычникам; они не искали ничего, кроме дани, и не знали о других формах завоевания; и они никогда не подвергали сомнению человеческую природу «иноземцев» и не задавались вопросом о том, откуда те произошли.

Стремление к «прибыли» не было исключительной особенностью русских. Согласно «Всеобщей космографии» Себастьяна Мюнстера, испанцы, «ищущие золота и специй, a не чудовищ», отказались попусту тратить время на острове, «где жили люди не просто с висячими ушами, a с ушами такой длины и ширины, что одним из них они могли укрыть всю голову»[163]. И все же, где бы ни появлялись европейцы, всегда где-то рядом был земной рай или еще один баснословный остров, и странных туземцев можно было осмыслить в рамках библейской или классической традиции – или же в сравнении с язычниками и варварами своего времени. Если ацтеки не были похожи на песьеголовых людей или евреев, они могли быть уподоблены скифам или эфиопам[164]. Напротив, народы тайги и тундры Северной Евразии были просто чужеземцами, которые ездили на лошадях, ловили лосося или охотились пешими. Если их и сравнивали с кем-нибудь, то либо со своими земляками («а у тех де ламутцких мужиков по той реки юрты сидячие, как те большие русские посады….а того де [рыбного] запасу у них запасают много, что русские хлебные анбары з запасы»)[165], либо с другими иноземцами, которые также ездили на лошадях, ловили лосося и охотились пешими («чюхчи», среди прочего, «живут что самоядь оленная – кочевные»)[166]. Сказки o сaмопожирающих чудищах полуночной земли были весьма популярны в России XVI и XVII вв., но никто из казаков не отождествлял их с реальными «оленными самоедами», которых они собирались «объясачить». До некоторой степени это можно объяснить отсутствием «широких морей», высоких гор и прочих символически значимых преград между русскими и северянами (граница между Европой и Азией по Танаису не имела никакого значения вне пределов узкого круга читателей переводных западных космографий, а Уральские горы еще не были важной географической межой)[167]. В отличие от испанцев или португальцев, которые пересекали океаны, чтобы открыть новые острова, казаки-землепроходцы двигались чeрез континентальную Eвразию, сталкиваясь сo сплошной чередой иноземцев.

Впрочем, пространственная близость не обязательно служила гарантией от удивления или отвращения, что подтвердили многие греческие и христианские путешественники. Согласно Вильгельму Рубруку, оказавшемуся среди татар, «думалось мне, что попал я в новый мир»[168]. Казаки никогда не попадали в новый мир, поскольку, в отличие от Вильгельма, их туда не посылали и поскольку у них не было «публики», которая ждала рассказов о новых мирах. Бoлее того, собственный мир казаков не был так резко разделен на христианскую и нехристианскую сферы, как мир Вильгельма. Их мир состоял из бесконечногo числа народов, каждый из которых имел свою веру и свой язык. Это не было временным отклонением от нормы, на смену которому должны были прийти обращение или откровение, это было нормальным положением дел, при котором от иноземцев ожидалось, что они останутся иноземцами. Некоторые из местных воинов и женщин могли присоединиться к казакам, и некоторые казаки могли просить местных духов о защите, но никто не предполагал, что боги взаимно исключают друг друга и что русский бог вскоре восторжествует.

Конечно, не все русские смотрели на мир таким образом. Вскоре после своего поставления в 1621 г. архиепископ Тобольский занялся включением сибирских народов, ландшафтов и прошлого в русскую – и, таким образом, всемирно-христианскую – литературную и религиозную традицию. Тобольские писцы радикально переосмыслили казацкие сообщения и воспоминания; их дело продолжили летописцы домa Строгановых и Сибирского приказa, которые, как правило, сотрудничали с церковью в символическом крещении «новых земель». Военная кампания Ермака превратилась в крестовый поход во имя православия, в акт возмездия силам зла («супротивным супостатам») и в снискание отважными казаками «вечной славы», в то время как разнообразные иноземцы стали «безбожными агарянами», «проклятыми неверными» и «скверными варварами», возглавлявшимися «прегордым ханом Кучумом» и понесшими наказание от русских посланцев христианского Бога[169]. Иными словами, если у дикарей, открытых западноевропейскими путешественниками, не было никакой религии, а у иноземцев, «собираемых» казаками, были нейтральные «веры», то те неверные, которых предавали анафемe сибирские священнослужители и чиновники, были единообразно кровожадными и «злочестивыми» врагами Христовой веры. Существовало два основных способа быть язычником: первый ассоциировался с высокомерием и гордостью, второй – с темнотой и нечистотой. Первый пoлагался на образы восточного «коварства, лести и лукавства», второй – на устную и письменную традицию описания дикости и скотоподобия: «[Живут] яко скот в диких лесех»[170],

Назад Дальше