Смерть сердца - Боуэн Элизабет 4 стр.


Ему эта затея не понравилась с самого начала. Вообще, если хочешь докопаться до того, почему это все случилось, нужно сразу понять: мистер Квейн был тупицей. У него в голове одно никак не соединялось с другим. С Ирэн он путался будто в каком-нибудь волшебном лесу, но меньше всего ему хотелось остаться в этом лесу навеки. В реальной жизни ему нравились простота и надежность, а простота и надежность – это миссис Квейн. Думаю, он и сам толком не мог отличить нежную к ней привязанность от зависимости, впрочем, разве кто поймет такого старого дурня. Но, как бы там ни было, он даже не сообразил, что поставил на карту все. Свой дом он любил как ребенок. Он всю ночь просидел на краю этой их огромной кровати, завернувшись в одеяло, и взахлеб рыдал и каялся. Но миссис Квейн, разумеется, была непреклонна; более того, она начала упиваться всем происходящим. Она словно много лет только этого и ждала – и, по правде сказать, думаю, она и в самом деле этого ждала, сама того не зная. У мистера Квейна осталось последнее средство – свернуться клубочком, уснуть и понадеяться, что наутро все станет по-прежнему. Поэтому в конце концов он свернулся клубочком и уснул. Она – вряд ли… Ты не заскучал, Сент-Квентин?

– Отнюдь нет, Анна. Честно говоря, у меня кровь в жилах стынет.

– Миссис Квейн спустилась к завтраку хоть и разбитой, но вся так и светилась, а мистер Квейн из кожи вон лез, чтобы ей угодить. Томас, конечно, понял, что случилось ужасное, и хотел только одного – подольше ни о чем не знать. После завтрака мать сказала, что он уже взрослый мужчина, вывела его в сад и представила ему всю историю в самом что ни на есть идеалистическом виде. Томас видел, как отец подглядывал за ними, прячась за портьерами в курительной комнате. Миссис Квейн вынудила Томаса согласиться, что они должны помочь отцу, Ирэн и их будущему несчастному ребенку и сделать все, что в их силах. При одной мысли о ребенке Томасу делалось ужасно стыдно за отца. Это все было до того позорно и нелепо, что он до сих пор не может подобрать для всего этого слов. Но ему не хотелось, чтобы отец уходил, и он спросил миссис Квейн, так ли уж это нужно. Нужно, ответила она. Ночью она все продумала, вплоть до того, на каком поезде он уедет. Она прямо-таки начала носиться с этой Ирэн: письма Ирэн подействовали на нее куда сильнее, чем на мистера Квейна, который не любил ничего написанного. Знаешь, я боюсь, что тогда Ирэн ей вообще нравилась гораздо больше, чем я потом. Если мистер Квейн еще и надеялся, что все как-нибудь образуется или что его жена все как-нибудь уладит, то все эти надежды, наверное, испарились, пока он глядел, как они расхаживают по саду. Его мнения вообще ни разу не спросили – а он, кстати, совершенно не одобрял разводов.

Два дня до отъезда он прожил в курительной, куда ему приносили подносы с едой, и за эти два дня миссис Квейн заразила весь дом своим идеализмом, как гриппом. Бедняжку мистера Квейна это ужасно подкосило. Романчик с Ирэн утратил для него всякую остроту, и он снова самым добродетельным образом влюбился в свою жену. Он клюнул на это в двадцать два года, и вот теперь снова – в пятьдесят семь. Разнюнился и сообщил Томасу, что его мать – святая. Через два дня миссис Квейн собрала его и отправила вечерним поездом к Ирэн. Томасу было велено отвезти отца на станцию, и всю дорогу до станции и пока они стояли на перроне мистер Квейн не произнес ни слова. Только перед самым отправлением он высунулся из окна и поманил Томаса к себе, будто хотел что-то сказать. Но сказал только: «Не смотри вслед поезду, дурная примета». И снова плюхнулся на сиденье. Томас все-таки посмотрел поезду вслед, и, по его словам, хвост удаляющихся вагонов показался ему до ужаса безысходным.

Миссис Квейн приехала в Лондон на следующий день и сразу запустила бракоразводный процесс. Говорят, даже к Ирэн зашла с добрым напутствием. Затем она – с героической стойкостью – отчалила в Дорсет, дом продавать не стала, так и осталась там жить. Мистер Квейн, который заграницу на дух не переносил, решил, что ему нужно уехать на юг Франции, и сразу же туда и отправился. Через несколько месяцев к нему приехала Ирэн, и они как раз успели пожениться. Потом, в Ментоне, родилась Порция. Ну и вот где-то там они все время и жили, в Англии почти не бывали. Мать раза три или четыре отправляла Томаса их навестить, но, по-моему, эти визиты для всех были страшно унизительными. Мистер Квейн, Ирэн и Порция вечно ютились в каких-то дешевых гостиничных номерах или в темных съемных комнатушках безо всякого вида. Мистер Квейн так и не привык к промозглым вечерам. Томас так и сказал, что отец этого не переживет, вот он и не пережил. За несколько лет до его смерти они с Ирэн приезжали в Англию, месяца на четыре, в Борнмут – наверное, потому что в Борнмуте их никто не знал. Мы с Томасом ездили к ним раза два или три, но Порцию они тогда оставили во Франции, поэтому ее я увидела, только когда она приехала к нам жить.

– Жить? Я думал, она у вас просто гостит.

– Как ни назови, это все одно и то же.

– Но почему ее назвали Порцией?

Анна с изумлением ответила:

– Да мы, кажется, этим ни разу и не интересовались.

Любовной жизни мистера Квейна хватило на еще одну прогулку вокруг озера. Раздавались свистки, парк закрывался: специально для них одну калитку держали приоткрытой, и сторож дожидался их с таким нетерпением, что Сент-Квентин перешел на величавую рысь. Вокруг парка скользили машины, морозный туман растекся в свете фонарей до самой двери дома Квейнов. Анна теперь размахивала муфтой куда беззаботнее; ей уже не так претила мысль о чае.

2

Прошуршав по коврику, парадная дверь дома номер два по Виндзор-террас со щелчком захлопнулась. Морозный воздух, проскользнувший в дом вслед за Порцией, сгинул без следа в ровном тепле коридора. Тепло уходило вверх по лестнице, за двойные белые арки. Она выронила книги, которые держала под мышкой, на столик у стены и, стягивая перчатки, подошла к батарее. Увидела промелькнувшее в зеркале свое отражение, но в коридоре было сумрачно, как в колодце, – света еще не зажигали, ни наверху, ни внизу.

Раздававшееся отовсюду эхо было неживым: она очутилась посреди затишья в жизни дома, которое, пока не подадут чай, казалось, может тянуться вечно. Верхние этажи еще не ожили, в этот дом еще никто не вернулся – ничего удивительного, что его облюбовали тишина и темнота, пробравшиеся сквозь широкие окна. Убедившись, что дома никого нет, Порция принялась греть руки.

Внизу, в подвальном этаже, открылась дверь; пауза, будто кто-то прислушивается, затем на лестнице послышались шаги. Приближались они неторопливо – шаги прислуги, которая дает себе передышку. Белые пятна – длинное лицо Матчетт и квадрат ее фартука – постепенно выплыли из темноты за аркой. Она сказала:

– А, вернулись уже?

– Только что.

– Уж я слышала. Быстро вы дверь закрыли. Опять, наверное, позабыли ключ снаружи?

– Не забыла. Нет, правда, – Порция выудила ключ из кармана.

– Вы бы не клали его в карман. Не дело, чтобы он там у вас болтался. Да и деньги тоже. Когда-нибудь все растеряете. Она ведь подарила вам сумочку?

– Я как корова с этой сумкой. По-моему, это так глупо.

Матчетт резко заметила:

– В вашем возрасте все барышни ходят с сумочками.

Досадуя на непритязательность Порции, Матчетт прищелкнула языком, от сердитого вздоха скрипнул ремень. Сумерки вытянулись между ними перегородкой, они с трудом различали друг друга. Матчетт решительно вскинула руку к выключателю между арками. Тотчас же у них над головами вспыхнула хрустальная люстра Анны, рассыпав по белому каменному полу сложные тени. Порция, в сдвинутой на затылок шляпке, обернулась к свету. Обе заморгали, наступила тишина, какая бывает, когда животные словно бы общаются, столкнувшись нос к носу.

Матчетт так и стояла, держась рукой за колонну. У нее было строгое, ироническое, прямое лицо, кожа гладко обтягивала выступающие скулы. Жесткие, курчавые, бесцветные волосы были разделены на пробор и сурово зачесаны назад, чепца она не носила. Обычно она ходила, опустив глаза, и ее мраморные, в прожилках, веки дружелюбия не выражали. В уголках рта – в эту минуту подчеркнуто сжатого – еще сохранились морщинки от последней, неохотной улыбки. И лицо, и манера держаться у нее были настороженными, недоверчивыми. Из-за этой монашеской бесстрастности ее внушительный бюст казался диковинкой, инородностью, чем-то вроде подпорки, к которой золотыми булавками крепился нагрудник фартука. Безотчетную ее тревогу выдавали только руки: одной она словно подпирала хрупкую колонну, другой – держа пальцы вразлет, как на портрете, – прижимала к бедру фартук. Пока она о чем-то раздумывала или, точнее, что-то прикидывала, ее глаза медленно двигались под опущенными веками.

Было без пяти минут четыре. Кухарка, у которой был выходной, по своему обыкновению принимала ванну. Горничная Филлис вертелась перед зеркалом в буфетной, примеряя новый чепец. Этих девушек, которым еще не исполнилось и тридцати, нанимала Анна, и поэтому среди слуг они составляли, так сказать, лагерь Анны. Матчетт же, напротив, никто не выбирал: она много лет находилась в услужении у матери Томаса Квейна, в Дорсете, и после смерти миссис Квейн приехала в номер второй по Виндзор-террас вместе с мебелью, уход за которой всегда лежал на ней. Мыла и убирала в доме теперь поденщица, миссис Вейз, а Матчетт полагалось только прислуживать Анне, Порции и Томасу. Но на деле Матчетт ревностно ограничивала круг обязанностей миссис Вейз и поэтому допоздна была на ногах. Спала она одна, в комнатке, соседствовавшей с чуланом, кухарка и Филлис жили на другом конце верхнего этажа, в просторной мансарде с видом на Парк-роуд.

Днем она тоже держалась особняком. Передняя часть подвального этажа делилась на буфетную Филлис и узкую, как щелочка, гостиную, где – по уговору, который Анна даже не пыталась оспаривать, – Матчетт проводила все свободное время. Воду для чая она кипятила себе сама, на газовой горелке, а к остальной прислуге, на кухню, выходила только ужинать: если внизу кто-нибудь забывал закрыть дверь, было слышно, как все оживлялись, едва она уходила к себе. Ее особый статус среди слуг подчеркивало и то, что она не носила чепца: девушкам Анна могла приказывать, Матчетт же – разве что предлагать. Молоденькие служанки, впрочем, не держали на Матчетт зла – строгая-то она строгая, зато в душу не лезет – и вообще, они уже давно усвоили, что идеальных мест не бывает, зато Анна – хозяйка добродушная, чтоб не сказать – невзыскательная. Никто не знал, куда ходила Матчетт в свой выходной: она была родом из Дорсета и здесь мало кого знала. Она никогда не показывала, что устала, разве только если уставали глаза: у себя в гостиной она снимала очки, которые надевала, когда шила или читала, и прикладывала ладонь ко лбу козырьком, будто бы всматриваясь в даль – только зажмурившись. Обычно тогда же она, словно желая забыться совсем, расстегивала тугие ремешки туфель, которые врезались ей в подъем. Но чаще всего она сидела с прямой, как палка, спиной и шила при свете тусклой лампочки.

На первом и втором этажах, где она работала, а Квейны жили, ее шаги – на лестнице, на паркетных половицах – звучали зловеще и в то же время вкрадчиво.

Было без пяти минут четыре, для чая еще рановато. Порция снова – серьезно, порывисто – повернулась к батарее, вытянула над ней руки, почти касаясь ее, чтобы жар сочился между растопыренных пальцев. Ладони у нее до сих пор были пятнистые от холода, кончики пальцев – бескровные.

Матчетт молча смотрела на это, потом сказала:

– Так и цыпки недолго заработать. Растереть нужно… Ну-ка, дайте мне.

Она подошла к Порции и, схватив ее за руки, принялась тереть их, больно надавливая на кожу крупными костяшками.

– Тихо, тихо, – сказала она. – Стойте смирно, не дергайтесь. В жизни не видала такой чувствительной к холоду барышни.

Порция перестала морщиться и спросила:

– А где Анна?

– Приходил этот мистер Миллер, они с ним ушли.

– Тогда можно я с тобой выпью чаю?

– Она сказала, что к половине пятого они вернутся.

– Ох, – отозвалась Порция. – Это плохо. Как думаешь, ну хоть разочек ее дома не будет?

Матчетт безучастно, ничего не говоря в ответ, нагнулась и подняла шерстяную перчатку Порции.

– Не бросайте их тут, заберите с собой, – сказала она. – И книжки тоже. Миссис Томас насчет учебников сделала особое замечание. Тут все только для красоты, ничего лишнего.

– Больше я ни в чем не провинилась?

– Она мне выговаривала насчет вашей спальни.

– Господи! Она что, туда заходила?

– Да, и, похоже, что-то ей пришлось не по вкусу, – монотонно отвечала Матчетт. – Утром спрашивала, не трудно ли, мол, мне протирать пыль, когда там такой беспорядок. Это она ваших медведей имела в виду, ну и не только. «Трудно, мадам? – говорю я ей. – Мне бы здесь было не место, начни я выискивать себе трудности». Потом я спросила – быть может, она чем-то недовольна? Она как раз надевала шляпку – мы у нее в комнате разговаривали. «Нет, что вы, нет, – отвечает она. – Я просто о вас думала, Матчетт. Если бы мисс Порция хоть что-то из этого убрала…» Я ей на это ничего не ответила, тогда она попросила подать ей перчатки. Она уже вышла было за дверь, а потом обернулась и эдак на меня посмотрела. «Эти композиции – увлечение мисс Порции, мадам», – говорю я. А она в ответ, мол, да-да, разумеется, и ушла. И больше ничего не сказала. Она не сказать чтоб чистюля, но ей важно, чтобы все было прилично.

Голос у Матчетт был ровный, бесстрастный. Договорив, она снова аккуратно поджала губы. Порция отвернулась от Матчетт и, нагнувшись над столиком, пряча лицо за волосами, принялась собирать книги. Сунула их под мышку, двинулась к лестнице.

– Я вот о чем, – продолжила Матчетт, – вы уж не давайте ей повода еще к чему-нибудь придраться. Хотя бы день-другой, пусть это сначала поуляжется.

– Но зачем она ходила ко мне в комнату?

– Захотелось, вот и ходила. Это ее дом, уж нравится вам это или нет.

– Но она же сама всегда говорит, что это моя комната… Она трогала какие-нибудь вещи?

– Откуда мне знать. А если трогала, ну и что с того? У вас никаких тайн быть не должно, в вашем-то возрасте.

– Я заметила, что у одного медведя с пирога осыпался зубной порошок, но думала – это из-за сквозняка. Могла бы и догадаться. Вот птицы сразу чувствуют, если в гнезде были чужие, и улетают.

– И куда это, скажите на милость, вы улетите? Вы идите, идите к себе, не то столкнетесь тут с ней и мистером Миллером. Они гулять долго не будут, по такому-то холоду.

Вздыхая, Порция стала подниматься к себе в комнату. На массивных каменных ступенях лежал такой толстый ковер, что ее шагов совсем не было слышно. Иногда она задевала белую стену – то локтем, то краешком расстегнутого и какого-то школьнического с виду пальто. Поднявшись на пролет, она остановилась, свесилась через перила.

– А мистер Сент-Квентин Миллер останется к чаю?

– А если и останется, что с того?

– Он слишком много разговаривает.

– И хорошо, значит, вас не съест. Ну-ка, не глупите.

Порция стала подниматься дальше. Услышав, как хлопнула дверь в ее комнату, Матчетт снова спустилась в буфетную. Филлис, в новом щегольском чепце, сновала туда-сюда, собирала поднос для чая, готовясь нести его в гостиную.

Когда Анна и вслед за нею Сент-Квентин вошли в гостиную, там как будто никого не было, но затем, в свете камина и единственной горевшей в дальнем углу лампы, они заметили сидевшую на табурете Порцию. Ее темное платье почти сливалось с темной лакированной ширмой, но едва увидев их, Порция вежливо встала и пожала руку Сент-Квентину.

– Вот ты где, – сказала Анна. – Давно пришла?

– Недавно. Я умывалась.

Сент-Квентин сказал:

– Нечистое это дело – учение!

Анна, с наигранной живостью, продолжила:

– Как день прошел?

– У нас была конституционная история, а еще – музыкальный анализ и французский.

– Подумать только! – воскликнула Анна, взглядывая на поднос с неизбежными тремя чашками.

Она зажгла остальные лампы, бросила муфту на кресло, стянула шубку и две надетые под нее вязаные кофточки. Перекинула всю эту охапку одежды через руку, огляделась.

Порция сказала:

– Давай я отнесу.

– Ты просто ангел… И шляпку тогда тоже возьми.

– Сама любезность… – заметил Сент-Квентин, когда Порция вышла.

Но Анна, облокотившись на каминную полку, глядела на него со стоическим унынием. В миленькую гостиную – наглухо задернутые аквамариновые портьеры, софа с изогнутыми подлокотниками, расставленные полукругом желтые кресла – не проникало ни малейшего сквозняка, лампы под шелковыми абажурами отбрасывали свет на зеркала и самаркандские ковры. Пахло фрезиями и сандалом, до чего же здесь было хорошо после холодного парка.

Назад Дальше