Мне было совершенно не до того. В этом мире есть вещи поважнее, чем место в Лондонской библиотеке, – хотя их и немного. Я двинулся дальше. Но библиотекаря окружали люди, в которых я наконец узнал благотворителей, и эта группа преграждала мне путь.
– Мистер Ломакс, у вас все в порядке? – спросил библиотекарь.
Смеясь, я кивнул:
– Да, все расчудесно! Видите ли, у меня серьезно заболела жена. Я должен привезти ее домой из Страсбурга.
– Ах вот что! – ответил он, округлив глаза. – Весьма сочувствую.
– Не сочувствуйте, сегодня я жив и в состоянии поехать к ней, а она уже неделю прикована к постели, так что все идет как нельзя лучше, – заверил я. – Вернусь дня через три-четыре, сэр. Прощайте!
– Но я хотел с вами поговорить! – крикнул библиотекарь мне вслед, пока я пробирался между озадаченными покровителями.
– Времени нет!
– Мистер Ломакс, но я собирался повысить вам жалованье, учитывая ваше беспримерное прилежание! Позвольте мне хотя бы сделать это предложение.
– Я принимаю его! – радостно крикнул я, подбегая к двери и широко раскинув руки.
– Замечательно! – воскликнул библиотекарь.
Очевидно, мы подняли слишком много шума для холла Лондонской библиотеки: прибывающие читатели, как и потрясенные благотворители, начали поворачивать головы и недоуменно смотреть на нас.
– Великолепно! Соответственно, я исправлю сумму вашего жалованья и внесу ее в бухгалтерские книги. Страсбург, говорите? Доброго пути, мистер Ломакс!
Я пишу эти строки в вагоне второго класса, двигаясь по тому же маршруту, что и Летти. Пальцы еще не слушаются, и поэтому буквы получаются неуклюжими, но до красоты почерка мне сейчас совершенно нет дела. Городки с церковными шпилями и впрямь напоминают открыточные виды, как сказала моя жена, и, глядя на них, я понимаю, какую смертельную скуку они навевали на Летти. Какими утомительными, вероятно, были ее переезды, но еще отвратительнее была необходимость находиться в антигигиеничных условиях. Если Летти на чем и настаивает, так это на абсолютной чистоте.
Мелкие подробности нахлынули на меня по мере приближения к жене: крошечный зазор между ее передними зубами, легкий аромат ее кожи и та особенность, что если Летти захочет выгнуть только одну бровь – это непременно будет левая. В ней столько необычного. Она тщеславна, как всякий артист, и в то же время яростно защищает своих коллег-певцов и никогда не гордится собой больше, чем позволяют приличия. Она беззастенчиво отвергает произведения, которые все считают важными, а она – банальными. Всегда подробно рассказывает о еде, напитках и роскошных пейзажах, а будучи в дурном настроении, читает Шекспира. Она не хочет больше детей, говоря мне: «Но, дорогой, сколько еще жертв, по-твоему, должно принести мое тело?» – однако разорвет голыми руками волка, если тот будет угрожать Грейс. Ее нет со мной, но она любит меня.
Не понимаю, как я мог забыть: если говорить об изучении сложных материй, то Колетт всегда была самым восхитительным из парадоксов.
Брэдфорд Морроу
ТАЙНА МОЕГО НАСЛЕДСТВА
Брэдфорд Морроу вырос в Колорадо. В юности участвовал в благотворительной программе помощи Гондурасу. Окончив Университет Колорадо, Морроу получил грант Фонда Данфорта и продолжил обучение в Йельском университете. Владел книжным магазином в Санта-Барбаре, штат Калифорния. В 1981 году Морроу переехал в Нью-Йорк, где стал редактором литературного журнала «Перекрестки» и начал писательскую карьеру. Его первые пять романов («Приходите в воскресенье», «Альманах», «Тринити-филдз», «Подарок Джованни» и «Перекресток Ариэль») доступны в электронном формате. Произведения Морроу публиковались в различных антологиях и периодических изданиях.
Морроу живет в Нью-Йорке уже более тридцати лет. В настоящее время он входит в ученый совет колледжа Барда и преподает там литературу. Он – лауреат литературной премии Американской академии искусств и литературы, стипендии Гуггенхайма, премии О. Генри и премии издательства «Пушкарт». Его редакторская деятельность отмечена премией Норы Маджид.
Посвящается Питеру Страубу
Тех же людей, кто собьется С правой дороги, нарушив Мира закон вековечный, Горький исход постигает.
Когда умер отец, оказалось, что я получил в наследство более полусотни Библий, но утешения мне это не принесло, напротив, – напомнило о том, что я всю жизнь был безбожником. Чтобы насолить отцам, дети полицейских порой вступают на преступный путь, а дети учителей становятся недоучками; я же с ранних лет стал ярым атеистом, в пику самозабвенному пастырству отца. По воскресеньям, сидя с матерью на церковной скамье и слушая отцовские проповеди, я послушно кивал вместе с паствой, когда отец останавливался на самых важных тезисах Священного Писания. По правде же говоря, в эти минуты я витал в облаках, думая о чем-нибудь непристойном. Его последний день за церковной кафедрой, его последний день жизни ничем не отличались от остальных. Не помню, о каких именно распутствах я мечтал, но, вне всякого сомнения, мои подростковые эротические фантазии шли вразрез с отцовскими нравоучениями.
Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, зачем он оставил мне эти священные книги. Мать объяснила мне все, когда мы с ней и моим младшим братом Эндрю возвращались с похорон в машине. Объявив о моем необычном наследстве, она сказала:
– Он денно и нощно переживал за тебя. Оставил книги тебе, чтобы ты их прочел и, быть может, нашел свой путь к Господу.
Я не хотел показаться неблагодарным и потому воздержался от комментария: «Одной Библии было бы вполне достаточно».
– Не выбрасывай их, Лиам, – попросила мать. – Не предавай его память.
– Постараюсь, – как можно искреннее ответил я.
– И никогда не забывай, как сильно он тебя любил, – закончила она, прослезившись.
– Не забуду, – на этот раз совершенно искренне сказал я, опасаясь, что она влетит в придорожное дерево.
Мама была добрым человеком, и ее помыслы были такими же возвышенными, как и отцовские. Тем не менее оба сильно ошибались, рассчитывая, что я засяду в комнате, засуну подальше комиксы и приставку, отключу телевизор и примусь за Книгу Бытия. Я выглядел старше своих четырнадцати лет, но был упертым как баран, и гормоны во мне бунтовали без моего согласия. Я вполне мог закрыться на замок и безвылазно читать запретные книжки, но к Священному Писанию меня совершенно не тянуло. Чтобы успокоить мою бедную, убитую горем маму, я перетащил коллекцию Библий к себе в спальню и положил туда, где лежали вульгарные романы в бумажной обложке – «Над пропастью во ржи», «Кэнди», «Любовник леди Чаттерлей» и так далее.
Все шестьдесят три святые книги казались мне уродливыми чудищами самых разнообразных мастей: в черных кожаных переплетах с ободранными краями, в потертых тканевых обложках, в безвкусном дерматине с кричащим орнаментом. Почти все были огромными, особенно в сравнении с моей давно не раскрывавшейся карманной Библией, и их размеры устрашали меня не меньше содержания со всеми его правилами, назиданиями, высокопарными нравоучениями и миллионами архаичных слов. Я был поражен, когда увидел, что примерно у десятка из них – деревянный корпус с медными и серебряными защелками, которые не открыть без ключа. Я решил, что когда-нибудь, может, и поищу ключи, но спешить было некуда – читать это я все равно не собирался. Во всех книгах были одни и те же слова, одни и те же безумные сказки, так какая разница?
Следует сразу упомянуть о том, что мой отец, преподобный Джеймс Эверетт, пастор Первой методистской церкви города, умер не от естественных причин. Он был крепок телом и по-старомодному привлекателен, с ямочкой на подбородке, пышными волнистыми волосами и румяными, как у юноши, щеками. Ему было под пятьдесят, но выглядел он гораздо моложе благодаря отсутствию вредных привычек и прекрасной наследственности: его родители, бабушки, дедушки, прабабушки и прадедушки были долгожителями. Отец никогда не курил, даже трубку. Ежегодно на Рождество он позволял себе пропустить стаканчик эгг-нога[11] с ромом, отчего его щеки румянились еще сильнее, но в остальное время не пил ничего, кроме причастного вина, и был трезвее, чем Мэри Бейкер Эдди[12]. Зимой он надевал огромную дубленку, брал лопату и чистил от снега подъездные дорожки нашего и соседского дома, летом же подстригал лужайки, одетый в белую рубашку с пристежным галстуком и соломенную шляпу. В мои обязанности входило пропалывать мамины цветочные клумбы. Отец был помешан на физкультуре и каждое утро выполнял по сто приседаний, а перед сном – по сто отжиманий. Больше всего он любил ходьбу. Он всюду ходил пешком, а в дальние поездки вместо нашего древнего, как динозавр, семейного универсала брал велосипед и ехал на нем прямо, словно Эльмира Гулч из «Волшебника страны Оз», но не скалясь, как ведьма, а улыбаясь, легко и непринужденно.
Он был стройным, как тростник, и жилистым, как кусок вяленой говядины. Некоторые мои друзья считали его занудой, и я не слишком спорил с ними, но прекрасно знал, что в драке мой отец уделал бы любого из их папаш одной левой.
Ума не приложу, откуда у него взялись недоброжелатели. Все мы считали, что он был одним из самых любимых и уважаемых жителей города. Те, кто его знал, включая прихожан, чиновников, всячески стремившихся заручиться его поддержкой на выборах, и прыщавых бакалейщиков, скупавших у отца органические овощи и стейки коров свободного выгула, соглашались в одном: отец не мог просто так взять и умереть. Светловолосая и кареглазая учительница воскресной школы Аманда – вот уж действительно «достойная любви», если переводить ее имя с латинского, – сказала, когда мне было лет десять-одиннадцать, что мой отец «слишком хорош, чтобы попасть в ад, и слишком полезен Господу на земле, чтобы отправиться в рай». Тогда мне стало жаль отца: я представил его в виде бескрылого ангела, не способного попасть ни в благоухающие райские кущи, ни в адское пекло и вынужденного вечно ходить по земле, со жвачкой на подошвах ботинок. Впрочем, моя жалость не длилась долго, ведь в ад и рай я не верил, – и, тихо хихикая, я предался фантазиям о том, как раздевается перед сном милая, фигуристая Аманда, которой не было еще и двадцати.
Да, я морщил свой веснушчатый нос при мысли об истовой вере отца и его консервативных взглядах, но теперь скучал по его унылым застольным молитвам и вспоминал, как он всегда накладывал нам с братом приготовленные мамой мясо, овощи и пюре. Я вспоминал, как внимательно он читал школьную газету и говорил о том, что в ней можно улучшить. Как он пытался быть обычным отцом и водил нас на футбольные матчи, как он сидел под пляжным зонтом во время ежегодной поездки в Джерси, пока мы с Эндрю визжали и плескались в воде с зелеными водорослями. Больше всего я скучал по отцовскому теплу; так, должно быть, скучает быстрорастущая лоза по решетке, вокруг которой должна виться. Отец продолжал любить меня, хотя я сбился с пути и в последнее время доставлял ему одни лишь неприятности.
На похоронах собралось больше сотни горожан. Пришлось слушать разговоры о том, почему отец упал с лестницы, ведущей из церковной канцелярии в подвал, после впечатляющей – по крайней мере, по мнению прихожан – проповеди о грехе алчности и благодатности пожертвований. Прежде чем взойти на кафедру и произнести ее в тот злосчастный день, отец добрых две недели обсуждал проповедь с мамой, и я запомнил ее настолько хорошо, что стало аж тошно. Живя в одном доме с пастором, ты, нравится тебе это или нет, узнаешь о практической стороне богослужения, о его механизмах, о том, что творится за кулисами церковной службы. Быть священником не значит постоянно возноситься в заоблачные дали, раздавать добрые советы и служить для всех путеводной звездой. Это значит платить церковную десятину, следить за тем, чтобы пожертвования текли в храм, как материнское молоко, – о Аманда! – платить наемным работникам, чинить протекающую крышу, менять разбитые хулиганами витражи. Церковь – некоммерческое учреждение, поэтому отец не платил налогов, а вот страховка была необходима, как и множество других вложений, позволявших держать ковчег на плаву и пускать дым в глаза прихожанам, – по крайней мере, так я считал, глядя на все с угловой скамьи на галерке и зная, что Люцифер поджидает меня с распростертыми объятиями в глубинах ада.
Проще говоря, отцу всегда не хватало денег.
Коммунальные услуги он всегда оплачивал с опозданием. Счета за прошлогодний косметический ремонт были просрочены. Церковный орга́н нуждался в реставрации и простаивал уже год, заменившее его пианино тоже успело расстроиться. Даже отцовское жалованье находилось под угрозой. Уверен, что на каждую проблему, которую мои родители обсуждали вечерами, взявшись за руки, приходился десяток неизвестных мне бед. Как-то раз я вошел к ним, притворился, что случайно услышал о денежных затруднениях, вот только сейчас, и вызвался устроиться на вечернюю работу.
– Лиам, твое стремление похвально, – ответил отец, – но ты неверно все истолковал. Не стоит беспокоиться, у нас все хорошо. Учись спокойно, на все остальное – воля Божья.
Да, он часто изъяснялся в возвышенных терминах. Он произнес эти слова искренне, так сильно волнуясь, что ямочки на щеках и подбородке едва не разгладились. Открытые голубые глаза изо всех сил старались убедить меня в правоте его слов. Если бы не эта искренность, я мог бы воскликнуть: «Пощады!» – или, того хуже, засмеяться. Но ничего такого не произошло, и я вышел из гостиной с чувством выполненного долга. Я предложил помощь, но получил отказ. Я умыл руки, наподобие Понтия Пилата, пусть и не так решительно.
Никто из присутствовавших на похоронах не сказал открыто, что отца столкнули с лестницы. Никто не заикнулся о том, что он от имени церкви влез в долги, в серьезные долги. И никто не предположил, что ради денег пастор связался с сомнительными субъектами – пусть набожными, пусть регулярно посещавшими церковь, но все же людьми, для которых и придумали презрительный термин «субъект».
Сплетники ни о чем не заявляли прямо. Из обрывков разговоров я составил картину случившегося – так, как это мне представлялось. В зависимости от интонации слова «вот молодец» могут быть похвалой или обвинением. Я понимал это, несмотря на юный возраст, и ходил между собравшимися, принимая соболезнования, никому не доверяя, стараясь прочесть в каждом взгляде признание вины. За мной семенил брат, еще не полностью осознавший внезапную потерю отца. Я был потрясен не меньше Дрю, но старался держаться стойко, скрывая смятение. Мой отец был в самом расцвете сил, занимался спортом, правильно питался, не имел вредных привычек, вовремя ложился спать, вставал с петухами. И пусть в церковных делах он спотыкался, на церковной лестнице после воскресной проповеди он споткнуться не мог. Это я знал наверняка.
А вот коронер не был так уверен. Симптомов сердечного приступа и других проблем со здоровьем, из-за которых отец мог упасть или потерять сознание, не обнаружили, и основная версия заключалась в том, что он просто поскользнулся. Полная чушь, если учесть, что он тысячи раз спускался по этой лестнице; она была прекрасно освещена и даже не скрипела, хотя в целом церкви не помешал бы ремонт. Для меня все было ясно: здоровье отца здесь ни при чем, лестница тоже, и уж точно он не совершал самоубийства. Христос был куда более склонен к суициду, чем мой отец. Нет, я твердо знал, что его столкнули. Единственным камнем преткновения оставалось отсутствие свидетелей. В тот день рядом с отцом никого не видели, и никто не слышал, как он упал или кричал. Я отгонял от себя мысль о том, с каким звуком треснул отцовский череп – возможно, примерно так же утром того дня хрустнула и раскололась дыня, которую он в рассеянности уронил, – и вспоминал притчу о дереве, что валится беззвучно, ведь в лесу никто не услышит его падения. Все это выглядит жалко, но новые эмоции были мне совершенно незнакомы, и я приспосабливался в меру своих возможностей. Я не спал по ночам, забросил приставку и включал телевизор без звука, чтобы не умереть со скуки. Я повидал всех знакомых отца, с которыми он встречался в последние несколько месяцев, но ни один не вызвал у меня подозрений.
Вечером в день гибели отца к нам зашел полицейский и задал маме несколько вопросов. Она была потрясена и толком не понимала, о чем ее спрашивают. Детектив интересовался, были ли у отца с кем-нибудь разногласия, ссоры, конфликты. Не прошло и недели, как он снова заявился к нам, и я понял, что дело сдвинулось с мертвой точки.
– Примите мои соболезнования, – сказал он, как и в первый свой визит.
– Спасибо, – ответила мама.
– Не могли бы мы с вами заново пройтись по вопросам, что я вам задавал? Прошло достаточно времени…
– Мы только что его похоронили, – перебила мама, но тут же извинилась. – Хорошо. Лиам, иди наверх.
– Не стоит его отсылать, – сказал сыщик. – Скрывать нам нечего, к тому же парнишка может что-то знать. Правда, Лиам?