Европейские мины и контрмины - Самаров Грегор 18 стр.


И свежее личико ее озарилось чудесным воодушевленьем, набожным размышленьем.

Художник всплеснул руками и с тоской смотрел на воодушевленные черты молодой девушки, как будто надеялся увидеть пред собой образ прощающего, всеобъемлющего на себя все грехи Спасителя.

– Что поделывает твой друг? – спросила Лукреция игриво. – Заглядывал сегодня? Ты поедешь куда-нибудь?

Девица опустила глаза, прискорбное чувство выразилось в улыбке, легкий румянец вспыхнул на щеках.

– Он еще не приезжал, – сказала она, – я жду его позже… Мне так тяжело, грустно выезжать, я нахожу больше удовольствия в уединенной прогулке поздним вечером, когда никого не встретишь в аллеях Булонского леса.

Мать покачала головой.

– Пустые фантазии, от которых ты должна отказаться, мое дитя, – сказала она. – Тебе, напротив, следовало бы являться в то время, когда весь парижский свет бывает у озер. Тебе нет причины скрываться, – прибавила она, бросив довольный взгляд на дочь, – и твой друг может гордиться, показываясь с тобой перед большим светом!

Густой румянец покрыл лицо Джулии, глубокий вздох приподнял ее грудь. Она ничего не ответила на слова матери.

– Впрочем, сегодня, – продолжала последняя, – мне приятно, что ты дома; я ожидаю одного друга, которому говорила о твоем голосе и который желает послушать его. Кажется, он приехал, – прибавила она, прислушиваясь к шуму, раздавшемуся перед дверью первого салона.

Она быстро пошла в этот салон; Джулия провожала ее испуганным взглядом.

– Мне нужно поговорить с тобою, дитя мое, – сказал художник, подходя к молодой девушке. – Если найдешь свободную минуту, то приходи ко мне или пришли сказать, чтобы я пришел к тебе.

– О, я лучше приду к тебе, отец, – сказала с живостью молодая девушка, – здесь мне так хорошо – все эти простые, мелкие вещи напоминают мое тихое, счастливое детство, которое навеки исчезло!

– Джулия! – крикнула ей мать из другой комнаты. Молодая девушка последовала на призыв и вошла в богатый салон матери, почти весь заставленный темно-красною шелковою мебелью. Художник запер за ней дверь.

Лукреция сидела на стоявшей близ камина козетке; перед ней расположился в широком уютном кресле мужчина лет пятидесяти-шестидесяти, одетый по последней моде, завитый, с маленькими усами, окрашенными в блестящий черный цвет. Темные быстрые глаза смотрели зорко и подозрительно; отцветшие черты желтоватого лица странно противоречили юношеской осанке и платью; крючковатый нос напоминал клюв хищной птицы; большой рот, с выдававшейся несколько нижней губой, выказывал при улыбке ряд блестящих зубов, которые были так же тщательно вычищены, как и прочие части его туалета. Сильный запах мускуса окутывал, как атмосфера, эту странную и вообще мало располагающую к себе личность.

– Господин Мирпор, любитель музыки, – сказала Лукреция, представляя гостя дочери, – я говорила с ним о твоем голосе, и он желает слышать твое пение; спой нам что-нибудь. Но, – прибавила она улыбаясь, – соберись с силами, потому что господин Мирпор – тонкий знаток.

Мирпор приподнялся для поклона, причем бросил пытливый взгляд на молодую девушку, окинувший ее всю разом, такой взгляд бросает барышник на покупаемую лошадь.

Джулия потупила глаза и слегка поклонилась.

– Я бесконечно счастлив, что могу познакомиться с вами, – сказал мужчина хриплым голосом и с довольной улыбкой; потом, обращаясь к матери, прибавил вполголоса: – Держу пари, что малютка произведет фурор, если обладает хоть бы каким-нибудь голосом и отбросит застенчивость.

– Мое пение не выдержит критики знатока! – воскликнула Джулия довольно холодным тоном, в котором выразилось ее нежелание иметь эту антипатичную личность судьей ее голоса.

– Ложная скромность, ложная скромность, дитя мое, – сказал Мирпор. – Вы должны избавиться от нее, потому что она стесняет и препятствует развитию силы и гибкости голоса. Впрочем, не бойтесь, я не буду строгим судьей – при такой красоте и прелести приговор известен наперед.

– Спой, дитя, – сказала Лукреция приказным тоном, – здесь все свои, и я просила господина Мирпора оценить твои способности.

По этому требованию матери молодая девушка медленно подошла к стоявшему близ окна пианино; Мирпор внимательно следил за ее движениями.

– Много мягкости в походке, – сказал он вполголоса, – прекрасные движения стана… она произведет фурор… я уже вижу всю молодежь в восторге, жатву брильянтов.

Джулия села за пианино, подумала с минуту и запела звучным голосом:

– Когда настала мне пора Нормандию покинуть…

Мирпор слушал внимательно; его сперва поразил выбор этой простой, грустной песни, которой он не ожидал после своего разговора с матерью; но потом, казалось, удивился гибкости и звучности голоса и задушевности пения.

Джулия забыла о присутствующих; она отдалась песне, которая гармонировала с ее настроением, и с воодушевлением пела:

Приходит в жизни день и час —
Кончаются мечты у нас,
И вспомнить нужно о себе
Мятущейся душе…

– Браво, браво! – вскричал Мирпор, громко аплодируя. – Восхитительный голос! Если бы он был сильнее и обширнее, мадемуазель стала бы украшеньем оперы, но, кажется, голос ее будет слаб для этого. – Впрочем, будьте уверены, – продолжал он, обращаясь к Лукреции, – вашей дочери предстоит блестящая будущность – я уже вижу ее предметом общего удивления в Париже и сочту себя счастливым, что участвовал в открытии этого перла.

Джулия вдруг перестала петь при громких одобрениях Мирпора и повернулась в ту сторону, где сидела ее мать. Она слышала замечание гостя; нежное, мечтательное выражение, появившееся на ее лице при исполнении последней строфы, исчезло совсем; во взоре явилось твердое, непоколебимое спокойствие. Она быстро встала и, поклонясь слегка Мирпору, сказала с ледяною учтивостью:

– Благодарю вас за снисходительное суждение: я очень хорошо знаю, как мало заслуживает похвалы мое простое пение. Мои песни – удовольствие моей тихой, внутренней жизни, и я никогда не отдам на суд толпы того, что служит мне источником счастья и утешения в горе.

Мирпор с удивленьем взглянул на мать молодой девушки, потом сказал, разглаживая свои маленькие усы:

– Мадемуазель откажется со временем от этого жестокого решения – цветы не созданы для того, чтобы распускаться в безвестности, и такая красота не должна быть скрыта от света.

– Весьма естественно, – сказала Лукреция спокойно, – что, моя дочь, выросшая в домашнем уединении, испытывает некоторый страх при мысли выступить перед публикой: этот страх присущ всем артисткам. Впрочем, – прибавила она, бросив на Мирпора значительный взгляд, – все эти предположения, может быть, преждевременны: у моей дочери довольно времени, чтобы обсудить свое решение.

– Конечно, конечно, – сказал Мирпор, – я только выразил свое мнение и дал совет по чистой совести! Во всяком случае, надеюсь, что мадемуазель не отвергнет просьбы испытать свой замечательный талант по крайней мере в тесном кружке любителей и знатоков. Прошу у вас позволения, – обратился он к Лукреции, – ввести через несколько дней вас и вашу дочь в салоны двух моих друзей, знатных дам, маркизы де л'Эстрада и княгини Давидовой; там представится вашей дочери случай восхитить небольшой, но избранный кружок.

Джулия опустила глаза и сжала губы.

Когда Мирпор окончил говорить, девушка подняла на него взгляд с холодным выражением и, казалось, хотела отвечать.

В эту минуту отворилась дверь, в нее заглянула горничная молодой девушки и с многозначительным жестом сказала:

– Вас ожидают в салоне!

По лицу Джулии разлился яркий румянец.

– Ты позволишь мне взглянуть, кто приехал? – сказала она матери и, холодно поклонившись Мирпору, который следил за нею с удивлением, пробежала по коридору на другую половину этажа и вошла в свой салон.

Фон Грабенов встретил ее с сияющим взором и раскрытыми объятьями.

Она подбежала, бросилась к нему на грудь, приникла головой к плечу и громко зарыдала.

– Ради бога, что с тобой? – вскричал молодой человек в испуге.

– О, ничего, – прошептала девушка. – Когда я с тобой, у твоей груди, я чувствую себя, по крайней мере в эту минуту, в безопасности! Сладкий обман! – промолвила она тихо. – Ибо для меня нет безопасности и никто не может защитить меня!

– Ради бога, что случилось? – опечаленно воскликнул фон Грабенов. – Прошу тебя, скажи мне…

– Теперь ничего, – отвечала она, выпрямляясь и качая головой, как будто хотела сбросить покров мрачных мыслей. – Ты знаешь, что я часто бываю грустна, может быть, настанет минута, в которую я выскажу тебе причину моих мучений – если тени будущего примут осязательную форму. Теперь же воспользуемся минутой, она так прекрасна – не станем терять ее, ведь кто знает, будет ли она продолжительна!

Джулия подышала на платок и приложила его к глазам.

Потом с восхитительной улыбкой взглянула на своего возлюбленного; ее глаза еще сверкали слезами.

– Твоя карета здесь? – спросила она. – Поедем за город: я жажду воздуха, весенних цветов, свежей зелени молодых листочков!

– Куда же поедем – в Булонский лес или к каскадам?

– Нет, – отвечала девушка. – Поедем в Венсенский лес – там никто не встретится, мы забудем мир, будем наедине с пробуждающеюся природой.

– Милая Джулия! – вскричал молодой человек, обнимая ее.

Тихо высвободилась она из объятий, надела манто из черного бархата и маленькую шляпу, почти непрозрачная вуаль которой закрыла все лицо.

– Опять эта вуаль, – сказал фон Грабенов, улыбаясь. – Непрозрачная, как маска венецианки; неужели я за всю дорогу не увижу твоего милого лица?

– Разве ты так скоро позабудешь его? – спросила она шутливо. – Я сниму вуаль за городом, где никто не увидит нас.

Она взяла его за руку, и оба они, сойдя с лестницы, сели в купе фон Грабенова. Джулия приникла в уголок, и карета поехала быстрой рысью по улице Нотр-Дам-де-Лоретт.

На углу улицы Лафайет телега с грузом перекрыла на минуту дорогу: экипажи должны были остановиться. Фон Грабенов вдруг увидел около себя легкую открытую викторию графа Риверо; большая, горячая лошадь последнего била копытом и фыркала от нетерпенья.

Граф бросил пытливый, быстрый взгляд в купе и потом с улыбкой приветствовал рукой фон Грабенова.

Последний несколько подался вперед и закрыл собою забившуюся в угол молодую девушку.

– Я благодарен этому неловкому хозяину телеги, – сказал граф, – за удовольствие видеть вас хотя бы на минуту, – и улыбнувшись вторично, приложил палец к губам.

Прежде чем фон Грабенов, ответствовавший неловко на приветствие графа, успел сказать несколько слов, телега проехала, и нетерпеливая лошадь графа тронулась с места; граф Риверо крикнул «до свиданья» и помчался как стрела, карета же фон Грабенова повернула на улицу Лафайет.

– Кто это? – спросила Джулия с глубоким вздохом.

– Твой соотечественник, моя бесценная, – отвечал фон Грабенов, – итальянский граф Риверо.

– Странная личность, – сказала молодая девушка после минутного молчания. – Брошенный им взгляд поразил меня, как луч света, а звук его голоса взволновал мне сердце! Безрассудно верить предчувствиям, но какой-то внутренний голос говорит мне, что этот человек будет иметь громадное влияние на мою жизнь; я никогда не заботу его взгляда, хотя видела его через вуаль!

– Граф имеет удивительное влияние на все, приближающееся к нему, – сказал фон Грабенов. – Я также испытал это влияние, но, – прибавил он, улыбаясь, – не желал бы, чтобы оно касалось тебя – я могу приревновать.

– Приревновать? – спросила она. – Какая глупость! Однако я никак не могу отделаться от впечатления, что этот человек будет иметь влияние на мою судьбу!

Она взяла руку молодого человека и откинулась головой к задней подушке экипажа.

Вскоре они выехали из города и через полчаса вступили в прекрасные уединенные аллеи Венсенского леса, как будто покрывшегося зеленым пухом.

Джулия откинула вуаль; карета остановилась, и молодые люди углубились, рука об руку, в аллеи парка; лицо Джулии светилось безоблачным счастьем; словно резвое дитя, бегала она туда и сюда, чтобы сорвать душистую фиалку, желтую примулу или крошечную маргаритку. Сияющим взором следил молодой человек за прелестными движениями красивой девушки, звонко и любовно раздавался ее серебристый смех в кустах, и, как соловьиные песни весенней любви, лились трели ликующей радости.

Глава одиннадцатая

Императрица Евгения сидела в своем салоне в Тюильри; в полуотворенное окно врывался свежий воздух, пропитанный всеми ароматами распускающихся деревьев дворцового сада.

Напротив императрицы сидела ее чтица Марион, красивая девушка со скромной осанкой, кроткими приятными чертами лица, в простом темном наряде, перед ней лежало несколько распечатанных писем.

Императрица держала две особенным образом изогнутые металлические палочки, которые нужно было без всякого усилия соединить и потом разделить – головоломка, занимавшая в то время весь Париж и называвшаяся «la question romaine»30.

Марион с улыбкой смотрела, как тонкие пальцы ее государыни тщетно силилась разнять сцепленные концы изогнутых палочек.

Императрица с нетерпением бросила головоломку на стол.

– Мне никогда не удастся решить этот «римский вопрос»! – вскричала она.

– Но все дело в том, чтобы найти правильное положение палочек, – сказала Марион нежным голосом. – Прошу, ваше величество, посмотрите.

Она взяла палочки и, слегка повернув, разделила их. Императрица внимательно следила за ее движениями, потом задумчивым взором обвела комнату и наконец сказала со вздохом:

– И здесь виден истинный дух парижан – превращать в игрушку самые важные и серьезные вопросы, занимающие весь мир! Мне кажется, что добрый парижанин, изучив прием для соединения и разделения этих палочек, считает себя счастливым и думает, что нашел ключ к римскому вопросу.

– Не лучше ли, – сказала Марион, – чтобы парижане занимались этим «римским вопросом», нежели ломали голову над настоящей политической проблемой, которой не могут решить? Из этого можно заключить, что надобно вовремя дать хорошенькую игрушку этим взрослым детям – она займет и удержит их от опасного волнения.

Красивые черты императрицы приняли грустное выражение.

– Итак, мой любезнейший кузен проповедует теперь в Пале-Рояле войну31? – спросила она, медленно выговаривая слова.

– Так говорят везде, – отвечала Марион. – Его императорское высочество с неудовольствием говорит об уступчивости и побуждает императора действовать твердо и энергично.

Императрица улыбнулась.

– Пусть делает, что угодно! – сказала она, пожимая плечами. – Он произведет совершенно противоположное впечатление. Но поистине грустно, что этот принц, которому следовало быть нашей опорой, употребляет все усилия на то, чтобы компрометировать империю и лишить ее доверия. Можно даже увидеть в этом злой умысел!

– О, как такое возможно? – возразила Марион. – Принц многим обязан восстановлению империи!

– Он считает себя истинным наследником первого императора, – сказала Евгения с задумчивым взглядом. – Принц, может быть, простил бы моему супругу занятие престола, но не простит нашего брака и сына! Удивительно, как гордятся дети Жерома32 тем, что их матерью была порфирородная принцесса, дочь немецкого короля. Моя кузина Матильда очень умная женщина, с превосходным сердцем, соблюдает этикет, но не любит меня, я понимаю это, – прибавила она тихо, – но принц везде, где только можно, выказывает свое недоброжелательство ко мне и при всяком случае напоминает о королевском происхождении своей супруги, доброй Клотильды, которая сама нисколько не думает о том. Много значит, – продолжала она со вздохом, – что сын этого принца принадлежит, по матери и бабке, к семейству королей, тогда как у моего Луи нет в материнской родословной иных имен, кроме Монтихо и Богарне. И европейские дворы никогда не забудут этого! Но, – тут губы ее сжались, а во взгляде сверкнула молния, – разве кровь Гусмана де Альфараче не так же благородна, как и кровь многих королей?

Назад Дальше