Европейские мины и контрмины - Самаров Грегор 2 стр.


– Государь, – отвечал Конно серьезным тоном, – я питаю вескую надежду на скорое и полное выздоровление, но не могу скрыть от вашего величества, что принц еще серьезно болен!

Взгляд императора стал еще более жгучим и пламенным и как будто хотел проникнуть в душу лейб-медика.

– Есть опасность для его жизни? – спросил он почти беззвучно.

– Я поступил бы глупо и не был бы другом вашего величества, – отвечал Конно, – если бы в эту минуту скрыл от вас хоть самую ничтожную мысль. После тяжкой болезни принца, – продолжал он твердым и серьезным тоном, – наступил род анемии, разжижения субстанции крови, что вкупе с сильным расстройством нервов пожирает, подобно сильному пламени, и без того слабую, не находящую достаточной подпитки, жизненную силу. Все дело в том, пополнит ли природа из своего неисчерпаемого источника быстро исчезающие силы, восстановит ли она правильную экономию организма. Медицина не имеет для этого никаких средств; опять же, было бы в высшей степени опасно воздействовать сильными и препаратами на тихое развитие этой нежной натуры. Если ей хватит сил, чтобы преодолеть кризис, в сущности, объясняющийся бездеятельностью, то принц в короткое время оправится, его здоровье окрепнет… Но, – прибавил он, потупив глаза перед жгучим взором императора, – если природа откажет в помощи, то принца так же скоро не станет, как быстро сгорает зажженная с обоих концов свеча.

– Чем же помочь природе? – спросил император, сложив руки и нагнувшись к доктору.

– Полным покоем, отсутствием всяческих волнений и свежим воздухом, – отвечал Конно. – Как только погода устоится и станет теплее, принца следует отправить в Сен-Клу, и я прошу ваше величество дать надлежащие приказания.

– Поезжайте сейчас же, дорогой Конно, – сказал Наполеон, – и устройте все как сочтете лучшим, сделайте все нужное, и – он с мольбой протянул руки к другу – спасите мне сына… Спасите принца!

Конно посмотрел на императора с глубоким состраданием и с выражением сердечного участия. Он подошел на шаг ближе и мягким, слегка дрожащим голосом сказал:

– Я сделаю все, что зависит от науки, и если мое искусство окажется бессильным, буду молить о помощи Небесного Врача!

Император опустил глаза и задумался на несколько мгновений.

– Долетает ли молитва людей до того великого существа, которое правит судьбами людей и народов? – спросил он почти шепотом. – Дорогой друг! – вскричал он потом, выпрямляясь и медленно опуская голову на спинку кресла. – Как жестока ко мне рука судьбы! Я люблю это дитя, – продолжал он с любовью, – оно так чисто, так прекрасно… каким был и я когда-то, давно, очень давно. Это дитя – луч солнца в моей жизни… даже более: оно будущее моей династии, той династии, которую основал мой дядя кровью и громом побед и которую я восстановил с таким терпением, тяжким трудом, неутомимою настойчивостью! Если рок похитит у меня это дитя, сердце отца надорвется… гордое здание императорства рухнет!

Помедлив, он, как бы говоря с самим собой, продолжил:

– Каждый отец может сидеть у постели своего больного ребенка, бодрствовать над ним, а я… я должен скрыть в своем сердце всю тоску, всю печаль, я должен с веселым лицом приходить к своему сыну… я должен отречься от снедающей мена скорбя, потому что никто, никто, Конно, не должен заподозрить, что червяк подтачивает мое императорское здание… О, Конно, Конно! – вскричал он с невыразимым прискорбием, взглянув на лейб-медика. – Как тяжело быть императором!

– Все великое тяжело, – отвечал Конно, – но, во всяком случае, императором труднее стать, чем быть.

– Кто знает… – сказал Наполеон задумчиво.

– Но зачем вашему величеству питать столь грустные мысли? – спросил Конно. – Вы были смелы и отважны в дни несчастья, борьбы; зачем терять надежду на свою звезду, которая с таким блеском достигла зенита?

Наполеон устремил долгий взгляд на своего друга.

– Часто мне кажется, – сказал он мрачно, – что эта звезда уже клонится к закату… И закатится совсем, когда угаснет юная жизнь, которая после моей смерти должна обещать новый день. История моего дома доказывает, – продолжал он глухим голосом, – что судьба ведет нас путем от Аустерлица к Святой Елене.

– Какие мрачные мысли у вас, государь! – вскричал Конно. – Разве мученическая скала Святой Елены не стала краеугольным камнем восстановленного с таким блеском императорского престола? Государь, если бы мир мог услышать, какие мысли наполняют душу могучего властелина великой Франции!

– Этого не будет! – заявил император, гордо выпрямляясь и принимая свое обычное спокойное выражение. – Эти мысли будут погребены в сердце друга! Конно, – продолжал он ласково, причем веселая, почти детская добродушная улыбка осветила его мрачное лицо, – у меня есть преимущество пред дядей: он узнал своих истинных друзей только в последние дни несчастья, я же испытал их раньше и, сидя на троне, знаю тех, кто не покинул меня в изгнании.

И он протянул руку лейб-медику. Глаза последнего увлажнились.

– Молю Бога, – промолвил он, – чтобы счастье было вам так же верно, как сердце вашего друга.

– Теперь идите, Конно, – сказал Наполеон после минутной паузы. – Поторопитесь отдать нужные распоряжения, чтобы спасти жизнь принца, а я стану работать для утверждения его будущего трона. Еще одно, – прибавил он, делая шаг к уходившему доктору, – никто не должен знать, что принц в опасности, и уже поэтому необходимо перевести его подальше от любопытных глаз… Никто не должен знать, Конно, даже императрица – она не сумеет скрыть ни печали, ни забот, – ни мой кузен Наполеон, – прибавил император, устремляя проницательный взгляд на доктора.

– Не беспокойтесь, государь, – отвечал последний, – я умею хранить тайны императора!

И, ответив на дружеское пожатие императора, вышел из кабинета.

Наполеон остался один.

Он медленно прошелся несколько раз по комнате.

– Неужели судьба против меня? – проговорил Наполеон в задумчивости. – Почему труднее удержаться на высоте, чем взобраться на нее? Но если рука ли судьбы грозит мне, то не допустил ли я сам важной ошибки? Мексика! Мог ли я начать эту экспедицию, не имея гарантий со стороны Англии? Немецкая катастрофа? Не допустил ли я просчета, когда еще было время повлиять на ситуацию? Италия? Следовало ли отступить от Цюрихского трактата3 и допустить образование одного целого государства, которое восстает против меня и требует Рима, которого я не могу уступить, не обретя себе врага в церкви, не потеряв навсегда влияние Франции на Апеннинский полуостров? И довольны ли карбонарии? Могу ли я надеяться, что новый Орсини4 не поднимет на меня руки?

Император понурил голову, затем продолжил:

– Да, это были великие ошибки, и гибельные их последствия тяготеют теперь надо мной! Впрочем, – продолжил он, немного поразмыслив и повеселев, – хорошо, что это критическое положение составляет последствие моих ошибок: человеческие ошибки можно исправить и обратить во благо человеческой воли и человеческим рассудком. Но рука вечной судьбы неотвратима и неумолима. Смерть моего сына, – промолвил он с увлажнившимися глазами, – будет, конечно, ударом судьбы, который теперь еще только угрожает… Поэтому я постараюсь исправить, насколько возможно, свои ошибки, чтобы умолить судьбу. Надобно что-нибудь предпринять в немецком вопросе и показать тем миру и особенно Франции, что мое могущество не уменьшилось и что великие европейские перевороты не смогут совершиться без соответствующего усиления Франции, необходимого для сохранения равновесия.

Наполеон сел в кресло и закурил одну из тех больших сигар из лучшего гаванского табака, которые специально изготавливались для него в Гаване.

Следя взорами за легкими синими облачками, разливавшими аромат по комнате, император тихо проговорил:

– Мне советуют великие комбинации и коалиции, чтобы переиграть результаты 1866 года. В интересах ли Франции, в интересах ли моей династии предпринимать столь опасную игру и вмешиваться в события, которые совершаются по великим законам национальной жизни народов? Кому я принесу пользу… кто будет мне благодарен? Нет, предоставим событиям идти своим путем. Возникновение объединенной Германии никак не умалит величия и привлекательности Франции, надо только положить на другую чашу весов надлежащую гирю. Гиря эта Люксембург… Французская Бельгия… нейтральное прирейнское государство, – шептал он. – При дальнейших шагах Германии к объединению я буду предусмотрительнее и загодя обеспечу себе вознаграждение! Но согласятся ли в Берлине на присоединение Люксембурга? Не на столько же они глупы, чтобы поссориться со мной из-за этого вопроса! – вскричал Наполеон, вскочив. – В Берлине достигли многого и могут дать мне что-нибудь… особенно теперь, когда организация моей армии значительно продвинулась вперед.

Он взял лежавшее на столе письмо и несколько минут внимательно смотрел на красивый, твердый почерк, которым оно было написано.

– Королева София – самый умный политик нашего времени, – сказал император наконец. – Как понимает и схватывает она тончайшие оттенки мысли, со всей хитростью женщины и ясностью мужчины! Она сомневается, что вопрос разрешится мирно, и опасается столкновения.

Государь задумался на несколько мгновений и потом позвонил.

– Прошу маркиза де Мутье, – сказал он вошедшему камердинеру.

Вошел министр. Наполеон, приподнявшись, приветствовал его легким наклоном головы, указал на стоявший напротив стул и уселся в свое кресло, между тем как маркиз открыл портфель и вынул из него несколько бумаг.

– У вас веселый вид, мой дорогой министр, – сказал император с улыбкой, поглаживая усы, – хорошие известия принесли вы мне?

– Государь, – отвечал маркиз, глянув на вынутую из портфеля бумагу, – переговоры в Гааге идут превосходно; Боден сообщает, что тамошнее правительство решилось добиться во что бы то ни стало отделения Лимбурга и Люксембурга от Германии и освободиться от постоянной угрозы, представляемой для него прусскими войсками в люксембургской крепости. Все переговоры об уничтожении этой связи с Германией после распада Немецкого Союза остались тщетными, и король вполне готов уступить великое герцогство Франции. Но для этого, как я указывал еще в конце минувшего месяца, должно начать переговоры с Пруссией. Посол прибавляет, – продолжал маркиз, – что население великого герцогства вообще склонно к присоединению к Франции и с радостью встретит ту минуту, когда ей суждено будет составить часть великой французской нации.

Довольная улыбка заиграла на губах императора. Поглаживая усы, он спросил:

– Говорили о цене?

– Не подробно, – отвечал министр. – Ее определят отдельные переговоры.

– Вопрос не имеет никакого значения, – сказал император, – не нужно придавать ему особой важности. Во всяком случае, в Голландии должны знать, что важнейшая и существеннейшая выгода дела лежит в будущем. Фландрская область…

– Там вполне понимают настоящее и будущее значение вопроса, – прервал маркиз, заглянув в сообщение, которое держал в руке. – И посланник удивляется, найдя такое согласие в подробностях.

Император с улыбкой кивнул головой.

– Одной из причин признали несогласие всего народа, – продолжал министр.

– Само собой, – сказал император, затянувшись сигарой и выпустив дым большим облаком. – Но, дорогой маркиз, – продолжал он, останавливая проницательный взгляд на министре, – вы полагаете, что в Берлине дадут свое согласие, и мы не встретим там никаких затруднений?

Маркиз де Мутье слегка пожал плечами и, вынув из портфеля другую депешу, отвечал:

– Конечно, Бенедетти не говорил с графом Бисмарком об этом предмете, однако же сообщает, что прусский первый министр выражает при всяком случае свое желание находиться с Францией в самых близких и дружеских отношениях; Бенедетти полагает, что прусское правительство с радостью воспользуется случаем доказать свое желание мира этим действительно важным согласием.

– Надеюсь, Бенедетти не ошибается, – сказал император с легким вздохом. – Дорогой министр, – продолжал он после краткого молчания, наклоняясь к маркизу, – вам известно, как старались в Вене привлечь нас к мысли образовать южный союз с Австрией во главе и тем создать непреодолимый оплот прусским стремлениям?

Маркиз отвечал поклоном.

– Но надобно вам сказать, – продолжал император, – что я не хочу вступать на эту дорогу – истинная сила Европы находится в руках Пруссии и России, и я хочу примкнуть к ним, ибо в союзе с ними перед нами открывается большое будущее. Я и раньше питал такие мысли, думал о восстановлении той могущественной решающей власти в Европе, которую создал Меттерних под именем Священного Союза; власть эта станет еще могущественнее, еще сильнее, когда место Австрии займет Франция. Фридрих-Вильгельм IV понимал меня, но его проницательный ум угас, он умер, великая мысль не осуществилась… Быть может, теперь она воскреснет. Когда мне уступят Люксембург и согласятся на то, что необходимо Франции для обеспечения ее будущего величия, тогда, мой дорогой министр, мои идеи примут определенную форму.

Маркиз поклонился.

– Мне известны идеи вашего величества, – сказал он, – и уже работал над их осуществлением. К сожалению, – прибавил он, опуская глаза, – мне не было дозволено продолжать свою деятельность в этом направлении…

Император протянул руку, которую министр почтительно пожал.

– Вы стали тогда жертвой своей служебной ревности, – сказал Наполеон ласково, – ревности, за которую я вам всегда был и буду благодарен.

– И если, – сказал маркиз, – это согласие не будет дано, то есть если сперва нам будут препятствовать, то необходимо будет проявить решительность и твердость, чтобы получить это согласие. Англия не станет мешать нам, а в Берлине пойдут на уступки, убедившись в серьезности наших намерений. Эйфория войны и упоение победой там поумерились, сложности внутренних отношений северного союза становятся ощутимее, и, конечно, в Берлине не захотят воевать ради такого пустяка. Я знаю Берлин, – прибавил маркиз с улыбкой. – И знаю, как тяжелы там на подъем.

Император смотрел на него с минуту.

– Вы знаете прежний Берлин, – сказал он наконец. – Я думаю, что теперь там быстрее принимают решения и ясно видят конечные последствия серьезного шага. Впрочем, – прибавил Наполеон, поднимая голову, – надобно действовать: поэтому напишите Бодену, чтобы он как можно скорее окончил переговоры о Люксембурге, а главное, хранил их до окончания в глубочайшей тайне – мы должны выступить с фактом уже совершившимся.

Маркиз встал и поклонился, спрятав бумаги в портфель.

Император также поднялся и сделал шаг к своему министру.

– Но в то же время не прекращайте переговоров с Австрией, – напутствовал его он. – Не следует отрезать себе путь отхода, чтобы, встретив препятствие нашим планам с одной стороны, мы могли положить на весы другой груз!

– Не беспокойтесь, государь, – отвечал маркиз. – Герцог Граммон будет продолжать свои беседы с Бейстом: они прекрасно находят общий язык, – прибавил он с едва заметной улыбкой. – И мы в надлежащее время можем обратить эти переговоры в нужную нам сторону, превратить их в основание политического здания или в поучительный материал для наших архивов.

– До свиданья, дорогой маркиз, – сказал Наполеон, милостиво помахав министру рукой, и тот с низким поклоном вышел из кабинета.

– Надобно отправить Бенедетти особую инструкцию, – промолвил император, – чтобы он понял всю важность вопроса и подготовил почву для него.

И он медленно повернулся в ту сторону комнаты, в которой темная портьера скрывала проход, ведущий в комнату его частного секретаря Пьетри. Кабинет опустел.

Через несколько минут отворилась входная дверь, и камердинер императора доложил:

– Ее величество императрица!

Императрица Евгения быстро вошла в кабинет, дверь без шума затворилась за нею.

Судя по осанке этой женщины, нельзя было предположить, что ей сорок один год. Черты ее лица, обрамленного чудесными золотисто-белокурыми волосами, потеряли уже выражение прежней юности, но и старость еще не наложила своей печати на античное лицо, чистые и благородные линии которого, казалось, сопротивлялись влиянию времени.

С невыразимой грацией сидела головка императрицы на длинной, красивой шее; большие глаза неопределенного цвета, хотя и не светившиеся глубоким умом, но выражавшие сильную впечатлительность, оживляли ее правильные, словно из мрамора, изваянные черты.

На императрице было темное шелковое платье, густые, широкие складки которого ложились, сообразно моде, на пышный tulle d’illusion5, который в низших слоях общества заменялся отвратительным и безвкусным кринолином; единственным убором служила брошь из большого изумруда, осыпанного жемчугом.

Назад Дальше