Свободное падение. Шпиль. Пирамида (сборник) - Уильям Голдинг 6 стр.


Школа была гуманная и просвещенная. Зачем наказывать мальчика, если его можно заставить осознать вину? Директор старательно объяснил жестокость и бесчестность моих поступков. Он не спрашивал, делал я это или нет, ибо не хотел давать мне шанс соврать. Обрисовал связь между моей страстью к царям Египта и масштабом захлестнувшего меня искушения. О роли Филипа он не догадывался и ничего нового не узнал.

– Потому что тебе нравятся эти картинки, да, Сэмми? Только отнимать их никак не годится. Попробуй их нарисовать. И надо бы вернуть все, что сможешь. Постой-ка… вот, возьми эти.

И он дал мне трех египетских царей. Думаю, ему пришлось изрядно помучиться, чтобы их найти. Директор был славным, заботливым и старательным человеком, который и на милю не приблизился к пониманию детей, вверенных его попечению. Он оставил розги в углу, а мою вину – на моих плечах.

Вот она, искомая точка отсчета?

Нет.

Не здесь.

Но это еще не самое главное, чем удружил мне Филип. Следующим номером шел шедевр одержимости. И хотя его можно считать неумелой демонстрацией, небрежной ученической поделкой, он показал мне Филипа не просто абрисом, а в трех измерениях. Подобно ледяной макушке, которая торчит над водой и свидетельствует о великой пучине. Филип всегда был схож с айсбергом. Он до сих пор бледен, до сих пор погружен в себя, едва различим и опасен для мореплавателей. После истории с сигаретными картинками он какое-то время меня сторонился. Я же стал еще активнее нарываться на драки и не думаю, что более яростное желание подчинять и делать больно доступно для осознания лишь умудренным взрослым. Своим звездным часом я обязан Джонни. Из-за какого-то невразумительного и необузданного гнева на нечто и вовсе неопределенное я набросился на единственный предмет, который, как я отлично знал, не дрогнув примет бой: лицо Джонни. Но когда я заехал ему в нос, он оступился и раскроил себе голову об угол школьного здания. Его мать пошла к директору – Джонни, кстати, изо всех старался меня убедить, что он тут ни при чем, – и на меня вновь свалились неприятности. До сих пор помню чувство вызова и одиночества: человек против общества – вот что я тогда испытывал. В первый, но не в последний раз меня стали избегать. Директор полагал, что соответствующий срок в Ковентри[5] продемонстрировал бы мне ценность социальных контактов и убедил бы отныне не пользоваться людьми взамен подвесной груши.

В этот-то период ко мне вновь пристроился Филип. Он заверил меня в своей дружбе, и мы быстро спелись, потому что других приятелей я растерял. Джонни всегда уважал начальство. Если директор приказывал заткнуть рот, Джонни сидел тихо как мышь. Он любил приключения, но почитал власть. Филип же испытывал к начальству скорее не пиетет, а настороженность. Вот и подкатил ко мне вновь. Не исключено, что среди учителей он даже прослыл преданным другом и тем самым поднял свои акции. Кто знает? Я уж точно был ему признателен.

Умозрительно воссоздавая и оценивая наши отношения в те памятные недели, я прихожу в замешательство. Неужто он и впрямь был прожженным интриганом в столь нежном возрасте? Да возможно ли, что уже в ту пору Филип был таким трусливым, опасным и искушенным?

Когда я прочно к нему приклеился, Филип свернул разговор на религию. Эта тема была для меня не поднятой целиной. Если б я окрестился прямо сейчас, то это было бы крещением с оговоркой. Я проскочил сквозь эту сеть. Но Филип был англиканцем, причем (что совсем уж нехарактерно для тех дней) его родители блюли свою веру строго и преданно. Я лично познакомился с этой невероятной ситуацией с чужих слов, да и мало чего в ней понял. В школе у нас были заведены молитвы и псалмопения, но из них я запомнил только марш, под который мы шагали в классные комнаты, и еще тот случай, когда Минни показала нам разницу между человеком и животным. Раза два к нам заглядывал пастор, однако ничего не случилось. Мне нравилось слушать из Библии – и это чистая правда. Я все принимал в пределах границ читаемого урока. Если б в ту пору какая-то конфессия удосужилась сделать нужное усилие, я бы свалился им в руки как спелая груша.

Но Филип даже в том свежем возрасте начал объективно приглядываться к своим родителям и сделал определенные выводы. Отважиться на решительный шаг он не посмел, однако замер на самом краю, рассудив, что все это глупости. Хотя и не совсем. Загвоздка была в викарии. Филипу приходилось посещать какие-то занятия – вроде бы насчет подготовки к конфирмации[6]. А может, он был еще слишком юн? Собственно, пастор, чудаковатый, одинокий старик, не имел к этому никакого отношения. Поговаривали, что он пишет некую книгу, а жил он во внушительном доме при церкви, на пару с почти столь же дряхлой экономкой.

Чем на тот момент была для нас религия? Для меня ничем, а для Филипа – источником раздражения и досады. Лучше всех, пожалуй, устроился Джонни Спрэгг благодаря своему бездумному соглашательству и непотревоженности ума. Он знал, чего ждать от мисс Мейси, принимавшей жесткие меры к тому, чтобы мы усвоили все нам положенное. Да уж, мы знали свое место: запуганные до полусмерти и прибитые молниями, стоило только на секундочку отвлечься. Она была справедлива, но свирепа. Тощая, седовласая женщина, мисс Мейси все держала под полным контролем. Как-то раз, после обеда в погожий денек, когда за окном синело небо с громадами белых облаков, читала она нам урок. Раз уж мы не осмеливались делать ничего другого, глаза класса были прикованы к мисс Мейси – у всех, кроме Джонни. Он поддался своей главенствующей страсти. Среди облаков показался «мотылек» и принялся выписывать «горки», петли, спирали, вовсю нанизывая высокие небеса над Кентом. С ним был и Джонни. Он летел. Я понимал, что сейчас произойдет, и украдкой даже попытался его предостеречь, но мой шепот утонул в свисте ветра в расчалках и мерном рыке мотора. Мы знали, что мисс Мейси засекла нарушителя, потому что в атмосфере повисло еще больше благоговейного ужаса. Она продолжала говорить как ни в чем не бывало. Джонни вошел в штопор.

Мисс Мейси закончила изложение.

– Итак, дети, вы не забыли, отчего я рассказала вам эти три притчи? О чем они нам говорят? Филип Арнольд? Можешь ответить?

– Да, мисс.

– Дженни?

– Да, мисс.

– Сэмми Маунтджой? Сюзан? Маргарет? Роналд Уэйкс?

– Мисс. Мисс. Мисс. Мисс.

А Джонни заходил в пике на мертвую петлю. Он сидел и копил под своим стулом ту мощь, что вознесет его в небо. В летчицком шлемофоне, уверенный в себе, тонко чувствующий руль направления и штурвал, обдуваемый могучим ветром и запахом машинного масла, вездесущим, как жареная рыба с картошкой. Джонни медленно взял штурвал на себя, титаническая длань взметнула его ввысь, и он перевернулся вверх ногами на вершине петли, покамест никчемная черная земля с легкостью тени неслась куда-то вбок.

– Джонни Спрэгг!

Аварийная посадка.

– Марш сюда.

Джонни с громыханием вылез из-за парты платить по счетам. Полеты – дело недешевое: три фунта на двухместнике и по тридцать шиллингов в одиночку за каждый час.

– Так почему я рассказала вам эти три притчи?

Джонни держал руки за спиной, уронив подбородок на грудь.

– На меня смотри, когда я к тебе обращаюсь!

Подбородок чуток приподнялся.

– Почему я рассказала вам эти три притчи?

Мы еле разобрали его ответное бормотание. «Мотылек» убрался прочь.

– Незнаюмисс…

Мисс Мейси хлещет Джонни по обеим щекам, меняя руки. За каждым словом – пощечина.

– Бог…

Бац!

– …есть…

Бац!

– …любовь!

Бац! Бац! Бац!

Мы знали, чего ждать от мисс Мейси.

Итак, религия пусть и бессистемно, но вошла в наши индивидуальные жизни. Думаю, мы с Джонни смирились с ней как с неизбежной составляющей загадочного порядка вещей, всецело нам неподвластного. Правда, мы еще не сталкивались с викарием Филипа…

Он был бледным, напористым, искренним и святым. Пастор самоустранился от сонмища страхов и разочарований, впав в чудачества, так что за приходскими делами все больше и больше приглядывал отец Ансельм. Народ развесив уши внимал его захватывающим и пугающим проповедям. Свои рассуждения он приспосабливал к уровню аудитории. И словил Филипа. Проскользнул сквозь выставленное им охранение и принялся угрожать его знанию людей, его себялюбию. Он вытаскивал свою паству к главному алтарю и ронял ее на колени, даже не впадая в присущий валлийцам ораторский раж. Отец Ансельм оперировал конкретикой. Например, демонстрировал потир. Рассказывал про «Куин Мэри» или еще какой-нибудь грандиозный инженерный проект, над которым в тот момент шла работа. Вещал о богатстве. Вытягивал вперед серебряную чашу. У кого-нибудь найдется шестипенсовик, дети? Серебряный шестипенсовик?

И наклонял чашу. Внемлите, дети: вот о чем думают цари египетские. Потир-то вызолочен чистым золотом.

Филип был пронзен до самых пят. Ага, стало быть, в этом что-то есть. Они истолковали суть данного вопроса с тем же утилитарным пиететом, который задействовали во всех прочих делах. Позолотили его. В даровитом, извращенном уме Филипа религия отряхнулась от лжи и ответов в духе «Вы спрашиваете, откуда берутся дети? Их находят в капусте», став величественной силой. Но викарию этого было мало. Оглушив Филипа потиром, он прикончил его алтарем.

Вы, дети, этого не видите, но там живет Сила, сотворившая Вселенную и служащая вам опорой. К счастью, вы не можете ее видеть, как не дано было видеть и Моисею, хоть он об этом и просил. Если б пелена спала с ваших глаз, вас бы разнесло в клочки. Так вознесем же молитву, смиренно преклонив колена.

А теперь ступайте, голубчики. Захватите с собой мысль об этой Силе – возвышающей, утешающей, любящей и карающей, об оке недремлющем и опекающем без устали.

Филип ушел на прободенных ногах. Он не сумел объяснить мне, в чем дело, но теперь-то я знаю. Если все это правда, если это не очередная порция лапши, по-отечески навешиваемой на уши, то на какое будущее мог рассчитывать Филип? К чему тогда его интриги и дипломатия? А расчетливое манипулирование людьми? Что, если и впрямь существует иная шкала ценностей, на которой цель не оправдывает средства? Филип не умел это выразить, однако мог передать свое настоятельное, отчаянное желание узнать. Для меня золото всегда было символом, а не металлом. Я с восторгом выковыривал его из школы – смирна и чистое золото, златой телец – ах, как жаль, что его стерли в прах! – золотое руно, Златовласка, Златовласка, распусти свои… золотое яблоко, о, золотое яблоко!.. Их свет заливал мое духовное око, и я ничегошеньки не видел в Филиповом потире, кроме новой порции мифов и легенд. Однако сейчас я был изолирован и пребывал в Ковентри. По этой-то причине Филип вновь ко мне пристроился. Орудуя своей окаянной проницательностью, он взвесил и обмерил мое одиночество, мою озлобленность и вызывающую самонадеянность. Уже тогда он умел выбрать для дела верный момент и правильного человека.

Ибо как можно апробировать истинность заявлений отца Ансельма? Разумеется, здесь годился единственный метод: тот самый, что придуман для неосвещенных домов. Я бы звонил в дверь и убегал. Филип же занимал бы наблюдательную позицию и по результирующему отклику выносил суждение, есть ли кто в доме. Но перед этим меня нужно было довести до кондиции посредством моего одиночества и крайностей характера. Для начала он заработал себе мою благодарность. И мы пошли с ним вдоль канала. На перемене, пока дежурный учитель глядел в сторону, Филип завел разговор. Ведь он мой единственный друг. А остальные… да на черта они сдались, правда, Сэмми? Ну. Я как Большой Хью[7], мне на всех плевать. Даже на директора. Вон его окошко. Хочешь, расшибу?

– Заливаешь?

– Сказал расшибу, значит, расшибу.

– Серьезно?

Да я б и полицмейстеру окошко вынес, ясно?

Тут-то Филип и подверстал церковь к разговору. Стояла осень, темнело. Самое время для отчаянного дельца.

Нет, окна бить не надо, сказал Филип, и стал меня вываживать своими «ой, да ладно!», «кишка тонка» и прочее, а я заводился все сильнее, пока он меня не подсек. Еще сумерки не претворились во мрак, как я… «Да, Сэмми, я знаю, ты можешь вздуть любого из нашей школы, но вот такое… не-ет, тут у тебя пороху не хватит… да ладно, Сэмми, забудь, все равно тебе слабо`…». И все это подхихикивая, ужасаясь и хлопая в ладошки от предвкушения обещанной катастрофы.

– Да запросто! Расстегну ширинку и уделаю его вдоль и поперек.

Хи-хи-хи, шлеп, бр-рр, аж сердце выпрыгивает.

И вот через «слабо` – не слабо`» на осенней улице меня наконец-то подписали на осквернение главного алтаря. О улица, хладная в купоросном дыме и медном лязге! Да славится твой бурый пакгаузный профиль с газовым заводом под предвечными небесами! Да славится громаднейший лабаз из всех, притулившийся к кущам и оссуарию, подальше от сверкающего канала!

Пританцовывая и прихлопывая, Филип продвигался в авангарде, а я шел следом в сети ловца человеков. Не могу сказать, что меня знобило, хотя зубы так и норовили клацнуть, если я забывал стискивать челюсти. Пришлось окликнуть Филипа, чтобы он минутку обождал под мостом через канал, где я возмутил водную гладь концентрическими разбегающимися кругами со взбитой пеной. Филип тем временем сбегал вперед и вернулся – ни дать ни взять, щенок на прогулке с хозяином. По дороге я обнаружил, что у меня какие-то нелады с кишками, так что очередную остановку я сделал в темном переулке. Но Филип по-прежнему приплясывал вокруг меня, сверкая белыми коленками в полумраке. Слабо`, слабо` тебе, Сэмми…

Мы пришли к каменной ограде кладбища, угрюмым тисам и крытому входу, через который заносят гробы. Я вновь тормознул и попользовался стенкой, которую до меня орошали собаки, затем Филип лязгнул задвижкой, и мы вошли. Он перемещался на цыпочках, я брел за ним, и перед глазами у меня тьма разворачивала свои странные формы. Нас окружали высокие камни, а когда Филип поднял засов в разверстом зеве притвора, раздался такой звук, словно дверь вела в средневековый замок. Я крадучись скользнул в кромешную тьму, нащупывая Филипа вытянутой вперед рукой – но и сейчас мы не были внутри. Там имелась вторая дверь с мягкой обивкой, и когда Филип ее толкнул, она с нами заговорила:

– Бах.

Все же я двинулся дальше, Филип меня впустил. Что и как делать, я не знал, и отпущенная дверь опять бросила нам в спину:

– Бабах.

Церковь тянулась на мили; сначала появилось чувство, будто я попал в мир из полого камня, сплошных теней, намеков на глянцевые прямоугольники – неясных, как остаточное изображение на сетчатке, – непредсказуемых и пугающих фигур у самого носа. Я превратился в ничтожество со звенящими зубами, дергающейся кожей и волосами, растущими из самовольно расплодившихся мурашек. Филипа проняло не меньше моего. Но, видно, очень уж его заело. Я различал лишь его руки, физиономию и коленки. Физиономия маячила рядом. У нас состоялся яростный и сумасбродный спор в тени внутренней двери у притвора, где на столе высилась горка требников – нам по плечо.

– Я же говорю, слишком темно! Не вижу ни черта!

– Ага! Испугался! Только и умеешь языком чесать.

– Так не видно ж ни зги…

Мы даже попихались: неуклюже, потому что из-за его непредсказуемой женской силы я как-то ослаб. А потом непроглядная тьма рассосалась. Возникли расстояния. Я пушечным ядром врезался в нечто деревянное с зелеными огоньками, которые завертелись вокруг меня, затем разглядел дорожку и скорее догадался, чем понял, что по ней-то и надо идти. По ногам мне сквозило горячим воздухом из металлических решеток в полу. В конце дорожки к небу тянулось скопище тускло-глянцевых прямоугольников, а под ними виднелась махина. Возле алтаря – горящая свеча с дерганым пламенем, словно ее держал маньяк. От тишины звенело в ушах: высокой, кошмарной нотой. Вот ступеньки, чтобы подняться, а вот гладь ткани с белой полосой. Шлепая по лужам горячего воздуха из напольных решеток, я бегом вернулся к Филипу. Мы опять поругались и сцепились. Меня обуял благоговейный трепет от этого места; даже мою речь – и ту приструнило.

Назад Дальше