– Точно, Макс, это чистая удача. Обыкновенное везение, вот и все!
Мы идем по рю де Риволи под аркадой. Где-то здесь есть книжный магазин, в витрине которого выставлена и моя книга. Это маленькое уютное помещение, и в окне полно книжек, обернутых в прозрачный целлофан. Мне хочется, чтобы Макс взглянул на мою книгу в витрине. Хочется увидеть, какое впечатление это на него произведет.
А, вот он, этот магазинчик! Мы оба наклоняемся, чтобы прочесть названия. Так, «Камасутра», «Под юбкой», «Моя жизнь и любовь», «Там внизу»… Где же моя книга? Она обычно стояла на верхней полке, рядом со странной книжкой о бичевании.
Макс разглядывает иллюстрации на обложках, и ему, кажется, безразлично, есть на витрине моя книга или нет.
– Подождите минутку, Макс. Я зайду внутрь.
Я порывисто отворяю дверь. Привлекательная молодая француженка здоровается со мной, а я бросаю быстрый, отчаянный взгляд на полки и спрашиваю, есть ли у них «Тропик Рака». Француженка кивает и показывает мне книгу. Я чувствую облегчение. Интересуюсь, хорошо ли продается книга. Читала ли ее она сама? К сожалению, женщина не читает по-английски. Я топчусь на месте, надеясь услышать побольше о моей книге. Спрашиваю, почему она обернута в целлофан. Она объясняет почему. Но мне этого мало. Наконец я заявляю, что книга не подходит для такого магазина, как этот, она не из таких, которые у них продаются.
Продавщица смотрит на меня удивленно. Кажется, начинает сомневаться, в самом ли деле я автор этой книги, как я ей сообщил. С ней трудно вступить в контакт. Ни черта она не знает ни о моей книге, ни о какой-либо другой в этой лавке. Истинная француженка… Ладно, пора уходить. Я только теперь соображаю, что я небритый, что брюки у меня неглаженые и совершенно не подходят к пиджаку. Дверь открывается, и в помещение входит бледный, изысканно одетый молодой англичанин. Он выглядит сбитым с толку. Я выскальзываю на улицу, пока он не успел закрыть дверь.
– Слушайте, Макс, моя книга есть, там их полно, целый ряд. Продаются, словно горячие пончики. Каждый спрашивает мою книгу. Так она мне сказала.
– Я же говорил вам, Миллер, что вы добьетесь успеха.
Он, кажется, вполне убежден, этот Макс. Слишком легко убедился, чтобы это меня устроило. Я чувствую, что должен поговорить о своей книге, пусть даже с Максом. Я предлагаю ему выпить кофе в баре. Макс о чем-то задумался. Меня это беспокоит, я не хочу, чтобы он думал сейчас о чем-то еще, а не о моей книге.
– Я подумал, Миллер, – внезапно заявляет он, – что вам надо бы написать книгу о моих злоключениях.
Опять он погрузился в собственные заботы. Я спешу переключить его на другое.
– Видите ли, Макс, я мог бы написать книгу о вас, но я не хочу. Сейчас мне хочется писать о себе. Вы понимаете?
Макс понимает. Он знает, что я должен написать о многом. И говорит, что я исследователь. Под этим определением он, без сомнения, разумеет, что я исследую жизнь. Да, это так – исследователь жизни. Я должен постоянно двигаться, везде бывать, тратить время, делать вид, что развлекаюсь, а на самом деле изучать жизнь, изучать людей. Макс начинает проникаться этой идеей. Писателем быть нелегко. Круглосуточная работа.
Макс задумывается. Разница между писательской и его жизнью – всего лишь разница между одним видом несчастья и другим. И он снова погружается в размышления о своих заботах, о том, что у него бессонница, что в мозгу у него механизм, который никогда не останавливается.
– А у писателя, как я полагаю, есть свои ночные кошмары, – вдруг произносит он.
«Свои ночные кошмары»! Я немедленно записываю эти слова на конверте.
– Вы это записали? – удивляется Макс. – Зачем? Что особенно хорошего я сказал?
– Это было великолепно, Макс. Для меня такая мысль дороже денег.
Макс смотрит на меня со смущенной улыбкой. Быть может, я его разыгрываю?
– Да, Макс, – повторяю я. – Такое замечание стоит целого состояния.
Его мозг начинает работать. Он всегда думал, объясняет Макс, что писатель первым делом должен собрать побольше фактов.
– Ничего подобного, Макс! Ничего подобного! Чем меньше у тебя фактов, тем лучше. Самое лучшее вообще не иметь никаких фактов, вам ясно?
Максу совершенно не ясно, однако ему хочется, чтобы его убедили. В мозгу у него жужжит что-то магическое.
– Я и сам всегда так думал, – произносит он медленно, словно обращаясь к самому себе. – Книга должна идти от сердца. Она должна трогать…
Это замечательно, думаю я, как быстро человек все схватывает. У меня на глазах меньше чем за минуту Макс сделал важное открытие. Надо же, совсем недавно мы с Борисом провели целый день, рассуждая об этом, выясняя значение «живого слова». Слово вырывается вместе с дыханием так просто – через открытый рот, но оно бесспорно вдохновлено Богом. Макс тоже понимает это – на свой лад. Что факты сами по себе ничто. За фактами должен быть человек, и человек должен быть с Богом и говорить как Господь всемогущий.
А что, если показать Максу мою книгу и дать ему прочесть несколько страниц в моем присутствии? Любопытно, поймет ли он. А Борис! Может, стоило бы представить Макса Борису. Опять-таки любопытно, какое впечатление Макс произведет на него. Это несомненно внесло бы некоторое разнообразие в мою жизнь. Скажем, прийти вдвоем на обед – вполне подходящий вариант. Я объясняю Максу, когда мы подходим к дому Бориса, что Борис – мой близкий друг, писатель, как и я.
– Не могу утверждать, что он сделает что-то для вас, но я хотел бы, чтобы вы с ним познакомились.
Макса легко уговорить… почему бы и нет? К тому же Борис – еврей, это упростит дело. Хочется послушать, как они будут разговаривать на идише. Хочется увидеть, как Макс разрыдается перед Борисом. И увидеть, как заплачет Борис, тоже хочется. Возможно, Борис поселит Макса на какое-то время у себя – в закутке над лестницей. Забавно было бы поглядеть, как они станут жить вместе. Макс мог бы гладить одежду, бегать по разным поручениям и даже готовить. Да мало ли что еще он мог бы делать, оправдывая кормежку. Я изо всех сил стараюсь не выглядеть слишком восторженным.
– Странный он парень, этот Борис, – объясняю я Максу, но Макс вовсе не кажется сильно обеспокоенным.
Собственно говоря, не стоит вдаваться в подробные объяснения. Свести их вместе, а там будь что будет…
Борис выходит к двери в роскошной домашней куртке. Выглядит он неважно: очень бледный и болезненный, вид отрешенный, словно он глубоко погружен в себя. Но как только я упоминаю имя Макса, лицо Бориса светлеет. Он уже слышал о Максе.
Мне кажется, Борис благодарен мне за то, что я привел к нему Макса. Он весь – тепло и приязнь. Мы проходим в кабинет, где Борис сразу плюхается на диван и набрасывает теплое одеяло на свое хрупкое тело. Теперь в комнате два еврея, лицом к лицу, и оба знают, что такое страдание. Нет нужды ходить вокруг да около. Обращайтесь к страданию… и погружайтесь в него! Два типа страдания – я с восторгом любуюсь контрастом, который они являют. Борис полулежит на диване, самый элегантный из апостолов страдания, каких я встречал. Он словно воплощенная в человеческом облике Библия, на каждой странице которой запечатлены страдание, нищета, скорбь, муки, боль, отчаяние и падение рода человеческого. Макс устроился на краешке кресла, на его плешивой голове вмятина на темени, как будто само страдание рухнуло на него, как кузнечный молот. Макс силен, как бык. Но он не обладает силой Бориса. Он знает только физическое страдание – голод, клопов, жесткие скамейки, безработицу, унижения. В данную минуту он сосредоточен на том, как вытянуть из Бориса несколько франков. Он ерзает на краешке кресла и немного нервничает, потому что мы не даем ему возможности перейти к делу. Он жаждет поведать свою историю от начала до конца. Он ищет повода начать свою повесть. Борис между тем возлежит с комфортом на своем ложе скорби. Он хочет, чтобы Макс не спешил. Он понимает, что Макс пришел пострадать для него.
Пока Макс говорит, я озираюсь в поисках выпивки. Я решил получать полное удовольствие от этой встречи. Обычно Борис сразу спрашивает: «Что будешь пить?», но сегодня, занятый Максом, он и думать забыл о выпивке.
Я трезв, как стеклышко, и слушать в сотый раз повесть Макса у меня нет желания. Боюсь, что он смертельно надоест Борису со своими «фактами». Кроме того, Борис не любитель длинных историй. Все, что ему требуется, это короткая фраза, иногда и просто единственное слово. Я боюсь, что изложение Макса слишком скучно. Он уже снова в Вене, толкует о чистых столовых. Я знаю, что через некоторое время нам предстоит перебраться в Базель, из Базеля в Париж, потом речь пойдет о парижской жизни, о голоде, несчастьях, нищете, а далее последует новая генеральная репетиция. Я же хочу, чтобы он сразу кинулся в омут, в стоячую воду, в голодную тоску, в неприкрашенную клоповную депрессию, когда все люки закрыты и нет пожарной лестницы, нет друзей, нет sortie[9]. Нет, Борис не станет слушать дальше; ему нужно нечто драматичное, нечто жизненно гротескное и ужасающе прекрасное и правдивое. Макс смертельно надоест Борису, я это предвижу.
Но я ошибся. Борис хочет выслушать всю историю, от начала до конца. Я полагаю, что у него сегодня такое настроение – порой он проявляет неистощимое терпение. Тем временем он наверняка продолжает свой внутренний монолог. Вероятно, обдумывает собственные проблемы, пока Макс говорит. Это для него отдых. Я пристально вглядываюсь в него. Слушает ли он? Мне кажется, что слушает. Иногда улыбается.
Макс обливается потом. Он не уверен, производит его рассказ впечатление или нет.
Борис слушает Макса так, словно находится в опере. Даже лучше, чем в опере, – вот так, на диване, под теплым одеялом. Макс снимает пиджак; капли пота стекают у него по лицу. Я вижу, что в свое повествование он вкладывает все сердце и всю душу. Я сижу на краю дивана, время от времени бросая взгляд то на одного, то на другого. Дверь в сад открыта, и солнечный свет образует ореол вокруг головы Бориса. Макс сидит лицом к саду. Послеполуденный зной проникает в прохладный кабинет; он облекает в теплую, пушистую ауру слова Макса. Борис выглядит так уютно, что я не могу отказаться от искушения прилечь на диван рядом с ним. Я лежу и наслаждаюсь, слушая знакомую повесть скорби. Рядом со мной полка с книгами; я пробегаю по ним глазами, пока Макс плетет свое словесное кружево. Лежа вот так и слушая его рассказ со всеми подробностями, я могу лучше судить о впечатлении. Я улавливаю нюансы, которых прежде не замечал. Слова Макса, названия книг, теплый воздух, струящийся из сада, то, как сидит Макс на краешке кресла, – все это производит сильное и острое действие.
Комната, как обычно, в полном беспорядке. Огромный стол завален книгами и рукописями, карандашными заметками, письмами, на которые следовало ответить еще месяц назад. Комната производит такое впечатление, будто ее только что опечатали; писатель, обитавший в ней, скоропостижно умер, и не разрешается ничего трогать. Любопытно, что сказал бы Макс, если бы я сообщил ему, что этот вот человек, Борис, который лежит перед ним на диване, на самом деле умер. В точности то же думает и сам Борис – что он умер. Именно поэтому он и слушает так, будто находится в опере. Макс тоже должен будет умереть, каждой частью и клеточкой своего тела, если он хочет выдержать все это… На верхней полке стоят рядом три книги; их будто нарочно разместили в таком порядке: Библия, собственная книга Бориса и «Переписка Ницше с Брандесом». Только накануне вечером Борис читал мне из Евангелия от Луки. Он уверяет, что мы недостаточно часто обращаемся к Евангелию. Потом он читал последнее письмо Ницше – «распятого». Долгие десять лет он был похоронен в гробнице собственной плоти, а мир пел ему хвалу…
Макс болтает без умолку. По профессии Макс – гладильщик. Он родился в окрестностях Лемберга, неподалеку от старой крепости. Их тысячи, таких же, как он: мужчины с широкими треугольными лицами и толстой нижней губой, с глазами точно две дырочки, прожженные в одеяле, со слишком длинным носом и крупными ноздрями, мужчины чувственные и меланхоличные. Тысячи печальных еврейских лиц; голова у каждого из этих уроженцев Лемберга глубоко вжата в плечи, скорбь глубоко заклинена между сильно развитыми лопатками. Борис кажется представителем иной расы, такой хрупкий, легкий, изящно гармоничный. Он показывает Максу, как писать по-еврейски; его перо легко скользит по бумаге. Макс держит перо, словно ручку метлы; он рисует буквы вместо того, чтобы выписывать их. А Борис пишет так, как он делает все, – легко, элегантно, четко, решительно. Сложности ему нужны, чтобы двигаться быстро и артистично. Голод, к примеру, для него слишком вульгарен и груб. Только глупые люди беспокоятся о голоде. Должен сказать, что и сад для него чужд. Китайская расписная ширма устроила бы его вполне и, может быть, даже больше. Что касается Макса, то он глубоко расположен к саду. Дайте Максу кресло и прикажите сидеть в саду – он просидит хоть целую неделю, если надо. Для Макса нет ничего лучше еды и сада…
– Даже не знаю, что можно сделать для такого человека, – произносит Борис, обращаясь скорее к самому себе. – Это безнадежный случай.
Макс согласно кивает. Макс – это случай, и он сам понимает это. Но безнадежный… это я не могу проглотить. Нет, никого нельзя считать безнадежным – до тех пор, пока в мире остается хоть немного сочувствия и дружелюбия. Случай безнадежен, это так. Но Макс – человек… нет, этого мне не понять! Для Макса-человека что-то можно сделать. Очередная кормежка, например, чистая рубашка… другая одежда… ванна… бритье. Не станем пытаться решать проблему, сделаем то, что необходимо сделать немедленно. Борис размышляет в том же направлении, но по-другому. Он произносит громко, будто Макса здесь вообще нет:
– Разумеется, можно дать ему денег… но это делу не поможет…
А почему нет, спрашиваю я себя. Почему не деньги? Не пища, одежда, приют? Почему нет? Попробуем начать с самого начала, так сказать, с основных потребностей…
– Разумеется, – говорит Борис, – если бы я встретил его в Маниле, я мог бы что-то сделать для него. Тогда я мог бы дать ему работу…
Манила! Господи Иисусе, для меня это звучит как полная дичь! На кой черт здесь Манила? Это все равно что сказать тонущему человеку: «Ах, какая жалость, какая жалость! Ах, если бы вы позволили мне научить вас плавать!»
Каждый желает исправить мир; никто не хочет помочь соседу. Желают сделать из вас человека, не принимая во внимание вас самого. Все это глупо донельзя. И Борис тоже дурит, спрашивая у Макса, есть ли у него родственники в Америке. Знаю я всю эту чушь. Это первый вопрос, который задают социальные работники. Ваш возраст, ваши имя и адрес, ваше занятие и вероисповедание, а потом этак невинно: ваши ближайшие живые родственники! Как будто вы уже не прошли через это. Как будто вы не повторяли себе тысячу раз: «Я лучше умру! Я скорее умру, чем…» А они сидят такие ласковые, вежливые и выспрашивают о скрываемых именах, о тех тайнах, которых вы стыдитесь, о месте обитания родных, а потом немедленно отправляются туда, звонят в дверь и все выбалтывают, в то время как вы у себя дома дрожите и потеете от унижения.
Макс отвечает на вопрос. Да, у него есть сестра в Нью-Йорке. Он не знает, где она сейчас живет. Ему известно лишь то, что она переехала на Кони-Айленд. У него не было причины уезжать из Америки. Там он зарабатывал хорошие деньги. Он был гладильщиком и членом профсоюза. Но когда наступил экономический спад, он, сидя на скамейке в парке на Юнион-Сквер, вдруг понял, что он ничто, пустое место. Они скачут на своих гордых лошадях и сталкивают тебя с дорожки. За что? За то, что ты безработный? Разве это была его вина? Разве он, Макс, сделал что-то против правительства? Это привело его в ярость, лишило самоуважения. Какое право они имели поднимать на него руку? Какое право они имели обращаться с ним как с червяком?