Византия (сборник) - Ломбар Жан 15 стр.


Атиллий смилостивился, бросив пристальный взгляд на друзей. И этот взгляд как бы с сожалением остановился на Мадехе; бессознательная ревность сдавила его необычайное сердце в мучительном колебании – огорчить вольноотпущенника или уступить дружбе, о которой он умолял. Но в прекрасных глазах Мадеха было столько покорности и любви, что Атиллий не выдержал и, взяв его нежную и надушенную руку, поднес ее к своим губам и сказал:

– Хорошо. Если бы я с самого начала знал, что это твой брат из Сирии, я оставил бы его в покое. Беседуй с ним в мире.

Он пошел в свои покои, несколько раз все-таки обернувшись, а друзья направились в атрий.

Сидя на бронзовой биселлии, они стали беседовать под визги обезьяны, дразнящей то сверкающего павлина, то томного крокодила. Геэль жаловался, что Мадех не попытался ни разу увидеть его, как обещал.

– Вот уже восемь долгих месяцев прошло, – сказал он, – и полная луна восемь раз светила с тех пор. Я ждал тебя, не смея сам прийти к тебе. Один раз я увидел тебя и позвал, но ты не заметил меня и не слышал.

Геэль стал говорить ему о торжествах в храме Солнца, когда он, Мадех, ехал на коне рядом с императорской семьей, улыбаясь молодой девушке, и не замечал, как в двух шагах от него брат его, Геэль, надрывался, призывая его. Мадех смутился:

– О да, я был прекрасен и радостен тогда, и она прекрасна, она, моя Атиллия!

Он остановился, подумав, что сказал слишком много. Геэль поразился:

– Тебя это удручает? Я не буду больше говорить об этом. Но ведь я же имею право спросить, что делал ты эти восемь месяцев, в течение которых я был лишен тебя! Знай, что не было ни одного дня, когда бы я не подумал о моем брате Мадехе! А ты ни разу не вспомнил обо мне! Скажи же почему?

По непонятной причине Мадех безмолвствовал. Наконец, медленно и с тайным страданием, сквозившим в его словах, он произнес:

– Разве я мог думать о тебе в эти месяцы, проведенные с Атиллием, который слишком любит меня, и с Атиллией, которая приводит меня в отчаяние? К тому же в этом дворце душа не может свободно искать другую душу.

Сердце Геэля сжалось. Мадех казался ему объятым скрытой болезнью, которая изнуряла его тело, расширяла глаза, делала неровной кожу лица, подернутого легкими складками, обостряла его голос и отяжеляла движения, прежде такие пластичные. Страшная мысль пронеслась в голове Геэля, и он с ужасом заметил:

– Тебя убивает Атиллий, он убивает тебя! О, несчастье! Гнусность! – И христианское целомудрие возмущалось за Мадеха, подчиненного Атиллию. Крейстос один лишь может спасти от зла, потому что он ведет к совершенству, отвлекая от зверя и греха. И он уже собирался сказать об этом Мадеху, но тот воскликнул:

– О, если б ты знал, как я скучаю в Риме среди этого шума, торжеств и постоянного пира!.. Он тоже скучает… и мы оба страдаем, и сердце мое тает вдали от свободы и покоя… я чувствую, что я уже не тот, каким был прежде… чувствую, что такое существование не может продолжаться среди окружающей меня пустоты; мне недостает чего-то иного, что не исходит от Атиллия, но отвечает каким-то моим новым желаниям, которых я не знаю и нить которых я ищу. Я скажу тебе об этом в тот день, когда прояснится мой мозг, окруженный теперь мраком, несмотря на то, что я жрец Солнца, света и жизни.

Геэль дал ему высказаться, стараясь понять источник всех бед, но он не мог найти его, настолько безнадежно погружался Мадех в мистический лабиринт своей страдающей души. Он понял, однако, что бесконечно усталый Мадех тайно страдает от Атиллия и от Атиллии и что в нем неожиданно и безотчетно, – как бы в состоянии сомнамбулизма – проявилось чувство мужчины, зрелость, протестующая против подчинения его тела, властная потребность развития природных сил, ростка, на котором пока лишь выросли неестественные цветы. И когда Геэль, в утешение, обрисовал ему свою личную жизнь, полную лишений и страданий, хотя и не душевных, но не менее тяжких, Мадех ответил ему, сжимая его в объятиях, со слезами, точно пророчествуя:

– Ах, брат, жить далеко от Рима, далеко от города, и быть свободным, свободным, как ты! Что значат твои лишения! У меня есть все, и я скучаю и отчаиваюсь и хотел бы умереть, не имея возможности свободно дышать. Все говорит мне, что мир страдает от избытка радостей, наслаждений, благовоний, музыки и сладострастия. Мстит изначальный бог, непоколебимо царящий в небытии, из которого нам не надо было уходить. Мое страдание – это страдание мира!

Книга II

I

Под ярко-синим небом турмы конницы, под предводительством декуриона с копьем и луком в руке, с развевающимися знаменами, с громом криков и топотом коней мчались в лагерь преторианцев. Было более ста турм, каждая из тридцати двух всадников, по восьми в ряд, под общим предводительством их примицерия Атиллия, в шлеме и панцире, в развевающейся багряной хламиде и с обнаженным мечом. Они выступили из квартала Высокой Тропы, чтобы развернуться вдали от терм Диоклетиана, огромный квадрат которых примыкал к старой, еще уцелевшей стене Тарквиния. Каждый из отрядов принадлежал к какой-нибудь народности, подчиненной Риму, или к союзной или к латинской, и праздные зеваки различали их. Италики, эпироты, дорийцы, фригийцы, каппадокийцы, германцы, кельты, бретонцы, иберы, мавры, нумидийцы, либийцы, египтяне, эфиопы, индийцы, персы, скифы, македоняне, эсклавоны, драки, сарматы, – представители всех покоренных народов были в числе смелых всадников, которые, как живая мускулатура империи, держали ее судьбу на острие своих мечей.

Жгучее лето покрывало сверкающими блестками сосны и кипарисы римской Кампании и разбросанные порознь виллы с окрашенными в желтый цвет портиками. Всадники сияли золотыми панцирями и золотыми шлемами, одни с копьями или короткими топорами, другие с широкими кинжалами из чеканной бронзы. Лошади грызли серебряные удила, соединенные с роговой уздой с украшениями из слоновой кости. Но особенно блестящи были катафрактарии, с головы до ног облеченные в золотую кольчугу, обтягивавшую их тело и придававшую им вид гибких змей-рептилий. На шее у них были ожерелья из драгоценных камней, а на пальцах и в ушах кольца.

Во главе каждого отряда энеаторы играли на длинных медных трубах, изогнутых на конце; их звуки резали воздух, настоящая воинская ярость потрясала окрестность.

За конницей следовала пехота: три легиона из десяти тысяч человек, разделенные на когорты по шестисот, а когорты – на манипулы по двести человек. Солдаты шли быстрым шагом, их ноги походили на громадные ножницы, то открывавшиеся, то закрывавшиеся. Впереди шли разведчики; сбоку – центурионы, с виноградными лозами в руках; развевались знамена, различные для каждой когорты, а тридцать трибунов всех трех легионов передавали команды движений, подаваемые консулами. Последние имели смешной вид: внезапно возведенные в это важное звание Элагабалом, – хотя только еще недавно они вышли из подозрительных мест, – они обливались потом, тучные, неуверенные на своих безумно-порывистых конях; а трибуны втихомолку издевались над ними.

И грозный гул музыки врезался в топот этих тысяч людей; трубы, рожки и букцины яростно ревели. Но вот отряды конницы, а за ними и пехотинцы скрылись в лагере преторианцев, и скоро в окрестностях не стало видно ничего, кроме сосен и кипарисов, сверкающих яркими блестками, и разбросанных порознь вилл, с окрашенными в желтый цвет портиками.

Атиллий сошел с лошади; вокруг него турмы входили в свои помещения. Лагерные слуги уводили лошадей в конюшни, крытые копнами сена; другие помогали военачальникам разоружаться. Одни из воинов соединяли свои копья в связки, другие шли к водоемам; щиты, сложенные на земле, бросали отблески на сваи, а перед палатками железные шлемы сверкали, точно металлические блюда.

Аристомах и Антиохан присоединились к Атиллию. Они медленно обошли лагерь, обнесенный широким рвом и земляным валом, с частоколом. Между собой они не говорили, точно хранили какую-то тайну.

Из верхней части лагеря была видна преторианская гвардия, ее кони были без седел, с недоуздком; палатки стояли правильными рядами, по одной на десять человек. Префекты с мечами под скрещенными руками обошли эту часть лагеря вдоль и поперек, вплоть до свободного форума, где в каменной постройке хранились знамена, жертвенники богов и изображение божественного Антонина, перед которым горели серебряные лампады.

На окраине лагеря, на мраморных пьедесталах возвышались статуи молодого цезаря – Алексиана. Сын Маммеи, в одежде мужа, стоял, вытянув руки, с непокрытой головой, в гордой позе будущего императора. Солдаты окружали эти изваяния, но при появлении Атиллия с его товарищами разбежались. По едва заметным жестам, по уклончивым словам офицеров и солдат Атиллий угадывал назревающий заговор против императора. И главным образом его тревожило это спокойствие армии, отсутствие доказательств, которых он жадно искал. С некоторого времени он чувствовал охлаждение мира к Элагабалу, медленное угасание веры в Черный Камень, и под влиянием внушенных с детства понятий он спрашивал себя, не будут ли боги мстить за то, что они были на время повержены сирийским конусом?

И он пожалел о тихой роскоши Эмесса, о днях, проведенных с Мадехом во дворце, куда не достигал никакой шум извне. И, бросившись безвозвратно в сексуальную революцию римского мира, достигнет ли он, провозвестник новой религии, когда-нибудь всемирного распространения любви, андрогина, символа первичной силы, неведомого бога, высшего, чем хаос и время, апостолом которых он был? Несмотря на пример Элагабала и его приближенных, и самого Атиллия, мир возвращался к сексуальной раздельности: женщину любили как женщину, мужчину как мужчину, и соблазнительный опыт любви, ставшей символом культа жизни, постепенно умирал. Естественная любовь восставала везде, вопия о том, что ею пренебрегали, и угрожая всякому, кто будет противиться ее расцвету, приостановленному на миг искусственной любовью.

Но эта форма любви – была ли она только искусственным настроением чувств, только фантазией сердца? Атиллий углублялся в себя и делал вывод, что он апостол этой любви, потому что действительно чувствует ее в себе, хранит ее, мучительно истекающую кровью, в своем сердце, терзаемом этой любовью, еще не вырванной из него. Разве его чувство к Мадеху, эта одинокая, бешеная и умиленная привязанность, которая превращала прекрасного и толстого сирийца в подобие одной из пышных женщин, надушенных и купающихся в молоке и светлом масле, разве это не было настоящей любовью? Так думал Атиллий и упорно в своих мечтах вызывал видение мужской близости, которая, пройдя через века, приведет к созданию человечества, объединяющего оба пола в одном индивидууме, в андрогине восточных мифов.

Разумеется, это не голубые и розовые цветы первой любви к женщине, это черный цветок с черной чашечкой и лепестками, тень которого отуманивала его мозг, как очертание фаллоса. Но этот черный цвет был цветом высшего божества, непрестанно бросавшего во время и пространство те формы жизни, которые горят другими красками. Эти формы разнообразны, они имеют пол и другие особенности, но само божество неизменно и остается неподвижным – как ночь, как тень или небытие. И это ощущение черного хранило черное племя, некогда повелевавшее Азией и Европой, в черном лике бога, с руками, распростертыми на эфиопском Т, живом символе, извращенном новыми представлениями человечества, отрицающего андрогина, из которого оно произошло, и твердо желающего увековечить разделение полов.

Антиохан и Аристомах бросали по сторонам долгие взгляды, стараясь уловить невидимый заговор. Армия, как огромный зверь, съежилась на земле: солдаты приветствовали их, центурионы и трибуны поспешно уступали им дорогу, всадники отводили лошадей в сторону. И они могли только заметить, что вокруг статуи Элагабала, на перекрестках лагерных дорог, было пустынно, и они мрачно истолковали это, как начало падения его империи.

Они остановились у Декуманских ворот, построенных против Преторианских ворот, и Антиохан, полный, мускулистый человек с быстрыми движениями, начал уверять, что в настоящее время нет никакой опасности… Вдруг толпы солдат с жестами и криками ворвались в лагерь: гастарии смешались с велитами, легкая конница с тяжелой, всех было более тысячи. Атиллий, Аристомах и Антиохан уже хотели звать трибунов, когда другие солдаты привели двух человек, поднимавших руки к небу: седобородого старца в широкой шляпе и молодого человека с непокрытой головой, – оба с бесстрашным видом.

Солдаты не обращались с ними грубо, даже относились к ним с некоторым вниманием. Но при этом кричали:

– В преторию! В преторию!

Увидев примицерия и его товарищей, они разбежались, некоторых задержали подоспевшие с копьями преторианцы.

Атиллий не знал этих людей, но ему показалось, что голос молодого человека он где-то уже слышал раньше. Не понимая причины своего смятения, он стал их расспрашивать.

– Меня зовут Магло. Я служитель Крейстоса и его проповедник. Убей меня, влей расплавленный свинец в мои жилы, брось меня зверям, растерзай меня на клочки, но я не перестану прославлять Его и кричать о мерзости разврата!

– А ты? – спросил Атиллий второго, который спокойно сложил руки крестом на своей тунике.

– Мое имя Заль. Я пришел с братом моим Магло, чтобы исповедовать Крейстоса.

– Уйдите! Уйдите! – воскликнул Атиллий. – Вы христиане! Что сделала вам империя? Она дает вам полную свободу, и император принял вашего Бога в свои храмы! Разве этого не довольно?

И он отстранил их, но, подумав, вернул и строго спросил:

– Зачем вы смущаете войско и кто вами руководит? Отвечайте, или я сокрушу вас всей тяжестью законов империи!

Но слова его были проникнуты некоторой снисходительностью, так как трогательное учение христиан, более глубоко проникавшее в тайники его души, чем религия Черного Камня, давно овладело им, хотя он и не признавался себе в этом. И хотя христиане были врагами, он беспокоился о них, он чувствовал себя почти принадлежавшим к ним, благодаря общему отвращению к богам и поискам божественного единства. Его обезоруживала и таинственность их собраний, где, как ему казалось, они также прославляли начало жизни. И он думал на основании долетавших до него слухов о некоторых сближениях в религиозных понятиях, что, быть может, он найдет среди христиан поддержку адептов Черного Камня, которую ему не удалось встретить среди поклонников других богов. Но Магло воскликнул с отчаянием:

– Атиллий, ты пророк греха! Ты научил их разврату Содома! Горе, горе тебе, твоей семье, твоему племени, твоей империи! Содом сожжет твои чресла! Ты был зачат во зле и умрешь чрез зло!

Он пророчествовал в бешенстве, узнав Атиллия, которого он видел на триумфе Элагабала. И с того дня ужас пред этим именем непрестанно витал над Римом, полный злобы, гнева и презрения.

Заль пытался успокоить Магло, так как христиане все еще не пришли к единомыслию в своем отношении к новому культу: одни, памятуя апокалипсис, как гельвет, относились к нему с ужасом, другие, как перс, внушающий свои убеждения всем людям Востока, считали его переходной ступенью от политеизма к христианству. Антиохан схватил Магло за руку и, грубо тряся ее, проговорил:

– Замолчи, старая собака! Скажи нам, чего ты ждал от солдат?!

Тогда Магло упал на колени; из-под покрасневших век потекли обильные слезы, и, охваченный порывом мученичества, умиления, экстаза, нежности, он вознес славу Крейстосу. Антиохан ударил его ногой, и тот упал. Заль благочестиво поднял старца. Поняв, что ничего не добьется, Атиллий велел отпустить их, и они гордо удалились. Магло, поддерживаемый Залем, горько упрекнул его:

– Брат мой, голуби несли мне пальмы мученичества, а грех овладевал тобой. Атиллий слушал, как ты оправдывал его гнусность, потому что вместе с другими верующими ты видишь в Содоме преддверие истинного пути. Но Содом сжигает все и сожжет тебя также, если ты коснешься его.

II

Антиохан и Аристомах приказали отвести задержанных солдат в суд, и так как со всех сторон поднималась тревога, то они распорядились, чтобы особая стража окружила форум; преторианцы поскакали по улицам лагеря среди возрастающего шума. Сходились трибуны всех легионов, а с ними префекты конницы и центурионы первых манипул. Дисциплина требовала немедленного разбирательства, и потому приступили к допросу. Подсудимые ответили, что они задержали обоих христиан за то, что те поносили законы среди солдат. Но это показалось подозрительным военачальникам: простые христиане не могли вызвать такого переполоха, да и потом, почему же до сих пор враждебная к ним армия вдруг проявила снисходительность? Один из солдат ответил:

Назад Дальше