От тьмы к свету - Фаррар Фредерик Вильям 5 стр.


– Вы – философ, человек мысли, и вам, конечно, лучше это знать, – сказал Бурр, – тем не менее я должен сказать, что такой образ действий мне не нравится, и не этим путем пошел бы я. Впрочем, к этому возвращаться больше не стану, если вы считаете возможным не смотреть на это дело с особенно серьезной точки зрения. Простите, я ухожу. Долг солдата требует моего присутствия в лагере. Прощайте!

Через несколько времени после ухода Бурра к Сенеке пришел в это же утро еще посетитель – стоик Аннэй Корнут.

– Милости прошу! Корнут во всякое время желанный гость в доме Сенеки, – приветствовал философ коллегу, – но никогда еще посещение твое не было так вовремя, как сегодня. Мне необходимо посоветоваться с тобой под строгим секретом насчет дальнейшего воспитания императора.

– Допустимо ли, чтобы мудрый Сенека, издавший столько прекрасных наставлений по вопросу о воспитании и образовании, нуждался в совете по этому делу? – удивился Корнут.

Но Сенека, вместо всякого ответа, изложил другу те причины, которые несколько минут тому назад приводил Бурру в объяснение своего образа действий. Несмотря на это, Корнут с откровенностью истого стоика беспощадно уничтожил его хитросплетенную ткань софизмов.

– Поступок может быть или хорош, или дурен, – сказал он. – Если он дурен, обелить его не могут никакие оправдательные мотивы, и он остается таковым, к каким бы мы не прибегали изворотам, чтобы одобрить его. Ты говоришь, что цель твоих малодушных уступок – удержать императора от тех позорных и жестоких подвигов, какими омрачили свое царствование Тиверий и Калигула. Но имеется ли возможность достичь этого иначе, как только посредством постоянного внушения императору, что он имеет право делать лишь то, что должен делать. Чтобы сдержать многоголовую гидру порочных побуждений молодого человека, ее необходимо покорить господству разума, а не давать ей волю брать над ним верх.

– Это верно; но по своему положению я обязан смотреть на вещи не только с точки зрения отвлеченных нравственных соображений, но с точки зрения государственного человека, – заметил несколько обиженный Сенека.

– Да, но в таком случае не следует и прикрывать своего образа действий философским учением. Прости, я говорю с тобой откровенно, как стоик со стоиком. Но, может быть, тебе неприятно слышать правду? Я готов в этом случае замолчать. Но если желаешь, чтобы я говорил, – вот тебе мое откровенное мнение: ты заблуждаешься жестоко, мечтая управлять страстями путем потворства им. Позволяя Нерону предаваться одной преступной наклонности, ты надеешься, по твоим словам, спасти его этим от более пагубных уклонений с пути правды и добра. Разве ты не знаешь, что все пороки – одна беспрерывная цепь. Вторая ошибка – это твоя лесть перед учеником и то, что ты вбил ему в голову уверенность в неограниченность его власти.

– Нерон император и в конце концов волен же делать и поступать, как ему заблагорассудится, – сухо заметил Сенека.

– Но, хотя он и император, однако же можно говорить и ему правду, – сказал Корнут. – Я первый осмелился оскорбить его вчера, сказав ему одну правду.

– Каким это образом?

– Твой племянник Лукан, восторгаясь фантастическими стихотворениями Нерона, высказал желание, чтобы Нерон написал четыреста томов… – «Четыреста! – воскликнул я. – Уж не много ли это будет?» – «Отчего много? – сказал Лукан. – Издал же Хризипп, которого вы постоянно так превозносите, четыреста томов». – «Да, – ответил я, – но то были такие сочинения, которые принесли пользу человеку». – Нерон надулся и стал чернее ночи. Все бывшие тут многозначительно посмотрели на меня. Но что же делать: нельзя же философам в угоду императорам превращаться в льстецов. Что стало бы тогда с философией?

– В твоей скромной доле ты счастливее меня, Корнут, – сказал Сенека и тяжело вздохнул. – Но пойми меня: не одобряю я, а только уступаю. Сам же я изнемогаю под гнетом страшной неизвестности, и бывают моменты, когда жизнь кажется мне каким-то хаосом, наполненным одной бессмысленной суетой. Хоть я и порываюсь подняться на более высокую ступень добродетели, но – увы! – человеческие слабости и несовершенства всегда тормозят мои лучшие стремления. Я уже не в силах стать наравне с лучшими, и все, что я могу, – это быть несколько получше дурных.

– Только тот, кто старается метить выше всех, может надеяться достигнуть идеала сколько-нибудь высокого; и к чему громкие слова без твердого намерения осуществлять их на деле, – сказал Корнут и, встав, простился с Сенекой.

Сенека пошел проводить гостя. Но незавидно было чувство, глухо нывшее в то время в глубине души одного из тех людей, которому больше всего завидовали в Риме.

Глава VIII

Окруженный новыми приятелями, праздно проводил Нерон утро среди различных потех. Невзирая на ранний предобеденный час, он был облачен в легкую просторную синтезу – род широкой цветной туники с широкими рукавами – и в сандалиях на ногах. Такая небрежность в костюме молодого императора была лишь следствием чрезмерной склонности к различным удобствам и излишнему самоугождению. Впрочем, волосы его были завиты весьма тщательно, и пальцы унизаны множеством перстней. Подобно и самому императору, окружавшие его приятели, небрежно полулежа на низких ложах, болтали, сплетничали, часто зевали, редко смеялись от души и льстили – льстили ему без конца.

Отон, в то время ему было около 23-х лет, представлял собой весьма характерный продукт римской цивилизации эпохи империи. Без усов и без бороды, он был к тому же плешив и смотрел на свою лысину, которую искусно скрывал под щегольски завитым белокурым париком, как на одну из самых вопиющих несправедливостей неправедных жестоких богов. Ростом Отон был невысок, и ноги у него были кривые; но его большие прекрасные глаза с поволокой и чрезвычайно красивый лоб придавали его лицу выражение необыкновенно приятное, но вместе с тем и очень изнеженное. И в самом деле, изнеженность была выдающейся чертой характера этого фаворита, для которого раздушенные ванны, праздное шатание и небрежное волокитство с тонкими улыбками составляли высшее наслаждение в жизни, и даже его так прославленное самоубийство не было лишено некоторой доли изнеженности. Шестью годами старше императора и несравненно опытнее его в пороках, он не замедлил приобрести над ним очень сильное влияние и этим влиянием вскоре окончательно уничтожил те добрые начала, какие были вложены в сердце Нерона благими наставлениями Сенеки и Бурра. Рядом с Отоном возлежал другой молодой богач – кутила и расточитель – Туллий Сенеций, считавшийся законодателем моды среди римской богатой молодежи. Кружок приятелей дополняли: Петроний, человек необыкновенно образованный и умный, но одновременно страшный циник и очень невоздержанный на язык; Вестин, юноша, испорченный до мозга костей, Квинтиан, известный своею алчностью и, наконец, Тигеллин, в то время только что начинавший свою карьеру, на которой впоследствии стяжал столь громадную известность своей жестокостью, продажностью, предательством и всевозможными пороками.

А между тем все эти представители римской золотой молодежи, очевидно, страшно скучали в обществе друг друга и не знали, что делать, чтобы убить время. Сперва они пробовали было доставить себе развлечение, потешаясь над скоморошеством одного из придворных шутов и злым остроумием редкого по своей миниатюрности карла. Но вскоре такая забава прискучила. Тогда они принялись за строго воспрещавшиеся законом игры в кости, бабки и кубы и при этом приказывали подавать фляги с фалернским вином и плоды. А между тем им все-таки казалось, что время идет черепашьим шагом, как вдруг императора озарила, наконец, счастливая мысль: он предложил приятелям в виде развлечения осмотреть старинные наряды, уборы и драгоценные украшения прежних императриц. Восторженными криками одобрения отвечали приятели на предложение императора.

Любуясь драгоценными украшениями, парчовыми столами, усыпанными жемчугом и богатыми уборами, Нерон заметно повеселел и, выбрав один великолепный камень артистической работы с изображением Венеры Анадиомэны, подал его Отону, прибавив:

– Этот камень будет достойным украшением на шее твоей очаровательной Поппеи. А вот этот редкий опал я подарю тебе, Вестин, хотя ты временами и не стоишь подарка за свои грубости.

– Смелая речь – лучшая похвала властителям могущественным и сильным, – с худо скрываемой иронией проговорил Вестин.

– Ладно! Впрочем, не за твои услуги и дарю я тебе эту драгоценность, а скорее с той целью, чтобы красовалась она на алебастровых руках твоей прелестной Статилии. Собственно же для тебя самым подходящим подарком была бы вот эта, вделанная в янтарь, ехидна: она эмблема твоей коварной злости, а янтарь – твоей лести. А что мне подарить тебе, Сенеций, и тебе, Петроний? У обоих вас по стольку прелестных предметов обожания, что, пожалуй, пришлось бы разом раздать вам все, что здесь есть. Но так и быть: тебе, Сенеций, я дарю эту унизанную жемчугом золотую сетку для волос, а тебе, Петроний, вот чудный агат с вырезанным рукою самой природы изображением Апполона и Муз. Тебе же, Квинтиан, дарю на память вот этот золотой перстень с изображением Гиласа: он придется как раз тебе впору.

Но в эту минуту новая, хотя и менее удачная, выдумка пришла в голову Нерону. Выбрав одну из самых богатых и великолепных одежд и несколько драгоценных вещей, он подозвал к себе вольноотпущенника Поликлэта и приказал эти вещи отнести на половину вдовствующей императрицы в подарок от его имени Агриппине.

– Да смотри, – прибавил он, – не позабудь вернуться ко мне, чтобы передать, что скажет Августа в благодарность.

Нерон и его приятели были уже опять в той зале, где проводили время с самого утра, и снова засели за кости и кубы, когда возвратился Поликлэт, видимо, смущенный. Впрочем, и у самого императора появились к этому времени некоторые опасения за немножко необдуманный поступок. Было что-то вульгарное и неделикатное в таком внимании императора к матери, еще так недавно владевшей безраздельно всеми этими нарядами, уборами и драгоценностями, как своей полной собственностью. Но и в этом незначительном, в сущности, случае Агриппина сделала ошибку, не сумев подавить своего деспотического и гордого нрава настолько, чтобы благосклонно принять глубоко оскорбивший ее самолюбие подарок сына.

– Осталась ли Августа довольна моим подарком? – как-то нерешительно спросил Поликлэта Нерон, отрываясь от игры.

– Я доложу императору об этом, когда он будет один, – отвечал отпущенник.

– Вздор! Все эти люди мои друзья, и если моей матери угодно было быть слишком красноречивой в излиянии своей признательности – они, конечно, ее извинят, – нервно проговорил Нерон.

– Ни благодарности, ни привета не поручила мне Августа передать цезарю.

– Что же так? Это не совсем любезно с ее стороны. Но передай мне в точности, что она сказала.

– Она спросила меня, с кем проводит время император, и я сообщил ей имена здесь присутствующих.

– Какое ей до этого дело? – сердито вскричал император и весь вспыхнул, заметив многозначительный взгляд, каким обменялись Отон и Вестин.

– Затем Августа пожелала узнать, сделал ли император еще какие-нибудь подарки, и на мой ответ – да, спросила: «Кому же?»

– Настоящий допрос! – процедил сквозь зубы Вестин.

– Я ответил, что император пожаловал подарком Отона, Вестина и остальных.

– Напрасно было сообщать столько подробностей, Поликлэт. Однако продолжай.

– Августа при этом презрительно усмехнулась.

– Увы! на нашу долю не выпало счастья пользоваться благосклонным вниманием Августы, – прошепелявил Отон.

– Но что же сказала она о богатой столе и о прочих вещах?

– Августа еле удостоила их взглядом, и как только кончила меня допрашивать, далеко отбросила от себя и парчовую столу и драгоценные камни.

Нерон при этих словах вспыхнул сильнее прежнего и только немного спустя спросил отпущенника, не велела ли ему Августа передать что-либо.

Поликлэт, видимо, колебался продолжать.

– Да говори же! – крикнул нетерпеливо Нерон. – Ты во всяком случае не можешь быть ответственным лицом за ее слова.

– Мне тяжело повторять цезарю слова Августы, – начал Поликлэт, – но я повинуюсь. – «Мой сын, – сказала она, – дарит эти вещи мне, которая подарила ему все, чем он только владеет. Пусть лучше прибережет он эти наряды для себя; они не нужны. Есть вещи, которыми я дорожу гораздо больше». И с этими словами Августа встала и, отбросив ногой лежавшую на полу столу, удалилась из комнаты.

Нерон сидел весь бледный, закусив с досады губы: он был взбешен и поступком Агриппины, и многозначительными усмешками Сенеция и Петрония.

На выручку к нему явился Отон.

– Не огорчайся и не волнуйся, Нерон, – сказал он. – Агриппина, вероятно, немножко позабыла в эту минуту, что ты теперь император.

– Уж не думает ли Августа, что наш император все еще в таких годах, когда юноше полагается носить не тогу зрелого мужа, а только окаймленную пурпуровой каймой тогу прэтекста? – прозубоскалил Тигеллин.

Нерон вскочил, словно его кто ужалил, причем опрокинул стол и рассыпал валявшиеся на нем кости и кубы с очками; а затем начал в сильном волнении шагать взад и вперед по зале. Молодой император еще не успел окончательно стряхнуть с себя привычку подчиняться воле матери и пока все еще находился в некотором страхе перед ней, не без ужаса представляя себе, до чего способна дойти эта женщина как в своем честолюбии, так и в своей ненависти.

– Нет, мне такая борьба не по силам, – бормотал он про себя. – С Агриппиной мне не совладать! Как знать, не собирается ли она уже и меня угостить чем-нибудь вроде грибов? Рим мне ненавистен – ненавистна вся моя империя. Я сложу с себя порфиру. Наслаждаться жизнью – вот единственное мое желание, единственное стремление. У меня есть талант к пению, и, даже если все другое мне изменит, я все-таки найду себе средства к существованию, расхаживая с музыкой и пением по улицам Александрии. Вдобавок не предсказал ли мне какой-то из астрологов, что я буду царем не то в Иерусалиме, не то в другой какой-то восточной стране? Здесь же я человек самый несчастный в мире!

И император бросился на ложе. Лицо его горело; глаза сверкали ненавистью и злобой.

– И как только смеет она оскорблять меня такой неслыханной дерзостью? Если бы я послал эти самые подарки Октавии – бедное дитя очутилось бы на седьмом небе от радости; послал бы Актее – кроткие глаза прелестного создания наполнились бы слезами любви. Ну стоит ли быть императором, если моя мать будет и дальше не только господствовать надо мной, но еще и надругаться.

– Разве цезарь не знает, что придает Агриппине столько отваги? – спросил шепотом Нерона Тигеллин.

– Право, не знаю, – ответил Нерон, – разве только что она с самого моего детства привыкла всегда встречать во мне покорного сына.

– Нет, – сказал Тигеллин, – это потому, что Паллас держит ее руку, и потому что…

Он остановился.

– Паллас? Что такое Паллас? – сказал император. – Бывший раб – и больше ничего. Его я не боюсь! Я могу завтра же удалить его – дать ему отставку. Но что ты еще хотел мне сказать?

– Я хотел сказать моему цезарю, что если Агриппина чувствует себя сильной, – шепнул Тигеллин на ухо Нерону, – то вследствие того, что Британник жив.

– Британник! – повторил Нерон, но больше не сказал ни слова, – только лицо его стало мрачнее черной тучи.

Глава IX

Трудно было бы найти в Риме юношу, судьба которого была бы печальнее участи сына Клавдия и достойнее сожаления. Блестящим успехом увенчались коварные происки честолюбивой его мачехи, добившейся того, что Британник, прямой наследник престола после последнего цезаря, был нулем во дворце своих предков. Отведенные для него вместе с немногочисленной его свитой апартаменты находились в самой отдаленной от императорских палат части обширного дворца, и только в очень редких случаях дозволялось Британнику быть гостем на банкетах и празднествах, так часто наполнявших музыкой, пляской и весельем роскошные залы молодого императора. В обращении Агриппины с пасынком обнаруживалась какая-то загадочная нервность. Она, то оттолкнуть его от себя с сурово надменным видом, то привлечь к себе и для этого начинала осыпать его нежностью и ласками, словно желала этим загладить свою вину перед ним. Но для Британника эта нежность и эти ласки мачехи были во сто раз противнее ее суровости и часто, не умея скрывать своих настоящих чувств, он очень ясно выказывал ей это, чем, разумеется, только вредил себе. Точно также и Нерон, хотя и третировавший его по большей части с высоты своего величия, часто однако ж в душе желал бы видеть в нем побольше теплых братских чувств к себе. Единственной отрадой Британника была его дружба с горячо им любимой сестрой, императрицей Октавией, в откровенных беседах с которой он всегда отдыхал душой и у которой находил себе убежище от тех ненавистных шпионов, какими с самого нежного его возраста постоянно старалось окружить его дальновидное честолюбие Агриппины.

Назад Дальше