Уважаемый господин М. - Кох Герман 6 стр.


Но, как я уже сказал, вы знаете это лучше, чем я.

Учитель истории Ландзаат изо всех сил старался мимикой и жестами показать, что в его отношении к Лауре изменилось что-то существенное. Что он пришел сюда не для того, чтобы снова к ней приставать.

– Лаура, – быстро сказал он, когда мы приблизились настолько, что он мог видеть выражение ее лица. – Лаура, пожалуйста! Дай мне… дай мне высказаться. Дай мне сначала сказать, что я должен сказать.

Он раскинул руки, показывая ладони. «Видишь, я безоружен» – означает этот жест в некоторых культурах. Здесь, у нас, он должен был выразить прежде всего невинность и беспомощность: он не сделает попытки прикоснуться к ней, тем более обнять.

Лаура шмыгнула носом; это прозвучало как всхлип. Я быстро скосил на нее глаза, но увидел, что она не плачет. Ее взгляд был холоден – если это вообще возможно, то холоднее полярного ветра, который сдувал мелкую снежную пыль с мостовой перед домом.

– Что тебе здесь нужно? – спросила она.

Она сначала указала на дом, а потом сделала более широкий жест рукой; жест, который должен был охватить весь окружавший нас белый пейзаж. Наш пейзаж. На меня историк не взглянул еще ни разу.

– Я… я пришел проститься, Лаура, – сказал господин Ландзаат. – Я пришел сказать, что для меня тоже все кончено. Я хотел прийти, чтобы сказать это. У тебя больше не будет со мной мороки.

Я разглядывал его лицо. Он явно не в машине ждал нас все это время у садовой ограды. Его щеки, которые для разнообразия были выбриты, приобрели серый цвет. Под глазами – точнее, под темно-синими кругами – выскочили красные и фиолетовые сосудики. Он пытался улыбаться, но холод, наверное, пробирал его до самых зубов – его длинных зубов, которые едва показывались между посиневшими губами, потому что он сразу снова закрывал рот.

– Я… – Он указал на кремовый «фольксваген-жук». – Я скоро уеду. Я еду в Париж. К друзьям.

– Да? – сказала Лаура.

Теперь историк обхватил себя обеими руками и стал тереть бока, не снимая черных рукавиц.

– Я скоро уеду, – повторил он и бросил взгляд на дверь. – Только я думаю… может быть, можно погреться в доме. Я просто хочу тебе объяснить. Чтобы мы разошлись, как нормальные… как взрослые люди. Если ты позволишь, Лаура.

Теперь он впервые устремил взгляд на меня. Я не мог видеть собственных глаз, но знал, как смотрю. «Ты пришел сюда по доброй воле, – говорил мой взгляд. – Теперь тебе лучше всего по доброй воле отсюда убраться».

«Подобру-поздорову», – добавил я глазами, – но историк уже на меня не смотрел.

– Лаура? – сказал он тихо. – Лаура?

Лаура несколько раз притопнула сапожками по снегу.

– Только недолго, – сказала она наконец.

И вот мы пошли в дом. И вот историк снял куртку и рукавицы и стал греться у печки. Перед печкой лежала наша постель – наша неприбранная постель. Своими башмаками он почти касался матраса. У тебя больше не будет со мной мороки, сказал он Лауре – и все-таки стоял здесь. Он вошел. Вошел во что-то, что раньше принадлежало только нам.

– У нас почти ничего нет! – крикнула Лаура из кухоньки. – Мы как раз ходили за продуктами, но единственный магазин оказался закрыт. И если я сейчас сварю кофе, завтра у нас не будет ничего.

– Пустяки! – крикнул в ответ господин Ландзаат. – Довольно стакана воды.

Он потер руки, сложил их ковшиком и подул в них.

– Ох, как холодно, – сказал он.

Теперь я услышал звяканье бутылок, доносящееся из кухни.

– И вот еще… – раздался голос Лауры. – Смотри-ка, что это? Коренвин[1]. В бутылке еще что-то есть. Хочешь? Стопочку коренвина?

«Нет, – мысленно произнес я. – Никакого коренвина». Но Лаура меня не услышала.

– Ну как тут скажешь «нет»! – крикнул господин Ландзаат. – Мне, конечно, еще надо ехать, но стопочку-то можно.

И тогда он повернулся ко мне лицом – и подмигнул. Подмигнул, обнажая в улыбке свои длинные зубы. Полностью, до самых посиневших десен.

Я смотрел не на его лицо, а только на рот и зубы. Сам я, будь у меня такие зубы, сводил бы улыбки к минимуму. В мыслях я увидел, как господин Ландзаат откусывает кончик морковки. Потом представил себе, как он берет двумя пальцами буковый орешек. Вонзит он в орешек свои зубы или припасет его на долгую зиму?

Есть два вида учителей. Первые ведут себя как взрослые. Они хотят, чтобы к ним обращались на «вы», не терпят в своем кабинете возражений и глупых шуток, не умеешь себя вести – постой-ка часок в коридоре или отправляйся с запиской к директору. Во всем они подчеркивают неравенство между собой и своими учениками. Единственное, чего они требуют, – это уважение. Обычно они его и получают.

Учителя другого вида прежде всего боятся. От страха присаживаются на корточки. Для забавы дергают парней за волосы, играют с ними в футбол на школьной площадке, носят брюки и обувь, весьма отдаленно напоминающие наши; они в первую очередь хотят считаться симпатичными. Иногда мы, ученики, ненадолго им подыгрываем. Преимущественно из жалости. Мы делаем вид, что действительно считаем такого боязливого учителя симпатичным, мы держим его в заблуждении, что он пользуется нашей симпатией. Но между тем такой боязливый учитель пробуждает в нас звериный инстинкт. Животные могут почуять страх за многие километры. Симпатичный учитель – слабая особь в стаде. Мы терпеливо ждем подходящего случая. Минуты растерянности, когда симпатичный учитель спотыкается или поворачивается к нам спиной. И тогда мы все вместе бросаемся на него и рвем на куски.

Как авторитарные, так и боязливые учителя – это человеческая посредственность. Слова «средняя школа» говорят сами за себя. Только с виду там учат различным дисциплинам, в действительности же все сводится лишь к тому, чтобы шесть лет терпеть удушающую посредственность. Нигде нельзя почувствовать посредственность сильнее, чем в средней школе. Это атмосфера, проникающая повсюду, как запах из кастрюли с супом, которая слишком долго простояла на медленном огне. Кто-то убавил газ, а потом о кастрюле забыл.

– Ну как, еще терпите этот холод? – спросил господин Ландзаат.

Он пытался говорить весело. Он из кожи вон лез, чтобы понравиться, чтобы сделать вид, будто все в прошлом: отчаянные попытки заговорить с Лаурой на велопарковке, вздохи в телефонной трубке, торчание под окном ее спальни. Что было – быльем поросло, хотел он сказать. Не надо меня больше бояться.

Но он все еще стоял, грея руки у печки. Он стоял слишком близко к нашей постели. Он не должен был приходить.

Прежде чем я успел ему ответить, в комнату вошла Лаура с бутылкой коренвина и тремя стаканами. Это были не какие-нибудь стопочки, а стаканы для воды. Она сдвинула в сторону грязные тарелки, с которых мы утром ели яичницу со шпиком, и поставила стаканы на стол.

– Сколько сюда наливать? – спросила она, откручивая с бутылки колпачок.

– Не слишком много, – сказал я.

– Ха, выглядит недурно, – сказал господин Ландзаат.

Потирая руки, он отошел от печки и сел за стол. Лаура зажгла две свечки и поставила их на подоконник. На улице, похоже, стало чуть темнее, чем несколько минут назад: снова пошел снег.

– Ну, за здоровье! – сказал господин Ландзаат и поднял свой стакан.

Но поскольку ни Лаура, ни я даже не собирались пить вместе с ним, то он быстро поднес стакан к губам и сделал большой глоток.

– Ах, – сказал он, – вот что мне было нужно.

Он бросил взгляд на грязные тарелки:

– Что, классно в таком домике без родителей? Делать все, что хочется?

Лаура нахмурилась. Она вертела стакан своими красивыми длинными пальцами, но не сделала еще ни глотка.

– Зачем ты пришел? – спросила она тихо, не глядя на историка.

Господин Ландзаат снова поднес стакан к губам, но, не отпив, поставил его обратно. Потом он чуть подался вперед и положил руку на стол, рядом с Лауриными пальцами вокруг стакана. От моего движения в стуле что-то хрустнуло.

– Лаура, – сказал он, – я пришел сказать тебе, что сожалею. Не о том, что… мы, не о нас двоих, этого мне не жаль, но что… потом. Я не так… я вел себя как школяр. Я не должен был тебе названивать. Но я просто не мог принять, что все прошло. Теперь могу.

Он снова улыбнулся, обнажив свои длинные зубы. Под действием тепла от печки и первого глотка коренвина на его серых щеках появились два маленьких розовых пятнышка. «Как школяр», он сказал. «Я вел себя как школяр». Я не чувствовал себя прямо задетым, потому что не был школяром. Подростком – да, но не школяром. В этом боязливом мужчине, который сравнивал себя со школяром, было прежде всего что-то жалкое.

Лаура смотрела на него молча. Господин Ландзаат снова поднес стакан к губам и залпом выпил оставшееся. Потом он вытер губы тыльной стороной ладони. Губы его были уже не темно-синими, а скорее красными.

– Лаура, я хотел спросить тебя, сможешь ли ты меня простить, – сказал он. – Для того я и пришел. Попросить у тебя прощения.

– Ладно, – сказала Лаура.

Господин Ландзаат глубоко вздохнул. Я увидел, как что-то мелькнуло у него в глазах. Я сделал первый глоток из своего стакана, а потом как-то резковато поставил его обратно на стол. Историк искоса взглянул – не на меня, только на стакан.

– Надеюсь, что скоро, после каникул, мы опять сможем просто сидеть друг против друга в классе, – продолжал он. – Что мы сможем нормально обходиться друг с другом. Как друзья. Что мы сможем остаться друзьями.

– Нет, – сказала Лаура.

Господин Ландзаат уставился на нее.

– Нормально обходиться в классе – ладно, – сказала Лаура. – Это зависит главным образом от тебя. Но я не хочу, чтобы мы были друзьями. Ты мне не друг. И никогда не был.

Я почувствовал, как во мне из глубины поднимается тепло. Оно возникало где-то под животом и перемещалось наверх. Это было не такое тепло, как от печки. Это тепло пришло изнутри. Гордое тепло, которое просилось наружу.

– Лаура, я понимаю, что я… свалял дурака, – сказал господин Ландзаат. – За это я теперь тоже приношу извинения. Я на время потерял ориентиры. Рассудок. Я… я больше не мог думать ни о чем другом. Но раз ты меня простила, мы же можем просто остаться друзьями? Мне бы этого очень хотелось. Может быть, надо, чтобы сначала прошло какое-то время, но потом… я хочу сказать, скоро мы будем несколько раз в неделю видеться в классе. В школе. В коридорах, на лестницах мы будем встречаться. И что-то же было, Лаура. Это тоже не пустяк. Ты мне очень нравишься, для меня это не пустяк. Странно было бы делать вид, что никогда ничего не было.

У меня в голове крутилась одна фраза. Это была фраза из какого-то фильма. «Может быть, ты плохо слушал, дружище. Может быть, ты не слышал, что она сказала». Потом я встану в знак того, что разговор окончен. Самое время завести машину и продолжить путь в Париж.

Но я ничего не сказал. Я точно знал, что лучше ничего не говорить. На последних шагах через дорогу из Ретраншемента к дому я еще несколько раз прошептал, что ей не нужно ни о чем беспокоиться. Что я буду ее защищать. Но Лауре была не нужна никакая защита. Она все делала сама. Господин Ландзаат лежал на спине. Он лежал на спине, как ложится на спину собака, чтобы в знак покорности показать более сильному противнику свое самое уязвимое место.

Должен признаться, что тогда-то у меня впервые и возникла мысль, что такой, как господин Ландзаат, возможно, не заслуживает жизни. Что он, так сказать, не стоит жизни. Раньше на гладиаторских боях публика указывала большим пальцем вниз, если потерпевший поражение вел себя в бою как трус. Так и я тогда мысленно указал Лауре большим пальцем вниз. Добей его, думал я. Совсем. Вот зачем он пришел.

– Я думаю, тебе лучше уйти, – сказала Лаура тихо. – Я в самом деле не хочу.

Господин Ландзаат взял со стола свой пустой стакан, поднес его к губам и снова поставил обратно. Он бросил взгляд на бутылку, а потом посмотрел на Лауру.

– Ты права, – сказал он. – Я сейчас уйду. Может быть, не стоило приходить.

Но он продолжал сидеть.

– Я… – начал он.

Теперь он сам взял бутылку и открутил колпачок.

– А вам добавить? – спросил он.

Лаура пожала плечами, я вообще не отреагировал. Добавив нам обоим, он наполнил свой стакан – почти до половины.

Я посмотрел в окно. На улице было совсем темно. В свете единственного фонаря, стоявшего у дороги, было видно, как снег, кружась, все более густыми хлопьями падал на землю. Я думал о советах родителей и других взрослых. В такую погоду лучше не ездить, особенно заложив за воротник. Но мы не были взрослыми. Из нас троих только господин Ландзаат давно перешагнул возраст совершеннолетия. Он мог самостоятельно решить, что для него хорошо.

Для нас – для Лауры и для меня, конечно, тоже, – без всякого сомнения, было бы лучше, если бы он где-нибудь подальше отсюда съехал с дороги и погиб, врезавшись в дерево или пустив машину под откос.

– Если вы еще хотите в Париж… – сказал я.

– «Ты», – сказал он, – говори, пожалуйста, «ты».

Когда историк посмотрел на меня, я увидел, что между делом коренвин добрался до его глаз: что-то в белках, что-то водянистое, в чем отражались огоньки обеих свечей.

– Уже почти темно, – сказал я. – Если вы хотите еще до ночи добраться до Парижа, вам пора бы уезжать.

Господин Ландзаат глубоко вздохнул и отвел от меня глаза.

– Лаура, ты счастлива? – спросил он. – Скажи мне, что ты счастлива с… с ним. Если ты не посмеешь сказать это при нем, я сразу увезу тебя в Париж. Но если ты сейчас скажешь мне, что в самом деле счастлива, то через десять секунд я буду уже на улице. Но я должен видеть твои глаза. Лаура, пожалуйста. Это единственное… последнее, о чем я тебя прошу.

– Убирайся, – сказала Лаура. – Убирайся прочь, идиот.

Я смотрел на бутылку коренвина – это был скорее глиняный кувшин, чем бутылка. Я пытался оценить, можно ли ею проломить чей-нибудь череп.

– Лаура, посмотри на меня, – сказал господин Ландзаат. – Посмотри на меня и скажи.

Я взял бутылку и взвесил ее в руках. Я делал вид, что хочу налить еще коренвина, а сам между тем оценивал вес бутылки.

– Я счастлива, – сказала Лаура. – Я еще никогда не была так счастлива, как с ним. Еще никогда в жизни. Посмотри мне в глаза, придурок! Посмотри же! Посмотри мне в глаза и скажи, что ты видишь.

Мы стояли на улице возле садовой ограды, а господин Ландзаат пытался завести свой «фольксваген». Казалось, прошло несколько минут, но тут из выхлопной трубы с громким выстрелом вылетело белое облачко. Я обнял Лауру обеими руками и прижал к себе. Я прижался щекой к ее щеке, которая все еще была мокрой.

– Милый мой, – прошептала она мне на ухо. – Сокровище мое.

Машина едва заметно для невооруженного глаза сдвинулась с места на несколько сантиметров. Прошло еще какое-то время, прежде чем мы поняли, что задние колеса безнадежно буксуют в свежем снегу. Господин Ландзаат заглушил двигатель и открыл дверцу.

– Совсем никакого сцепления, – сказал он, выйдя из машины.

Он пнул ногой заднее колесо, а потом сделал несколько осторожных шагов в сторону дороги. Почти сразу он поскользнулся – или сделал вид, что поскользнулся.

– Каток, – сказал он.

Я почувствовал под своей курткой руку Лауры, ее пальцы под свитером и футболкой, ее ноготки на моей коже.

– Мне в самом деле очень неприятно, – сказал господин Ландзаат. – Я хотел уехать. Вы видели, что я ушел. Но это не в моей власти. Может быть, здесь есть какая-нибудь гостиница, в этой деревне?

10

За туннелем пейзаж меняется. Не буду пытаться описать этот пейзаж, – думаю, вы видите то же, что и я. Сначала там еще видны портовые краны, трубопроводы и заводские трубы сахарных заводов, мигающие огоньки над опорами высоковольтных линий, но за туннелем все становится более плоским и пустым. Белый дым из башенных градирен атомной электростанции. Вдоль дамбы высокими штабелями составлены красные и синие контейнеры с надписями вроде «Ханджин» и «Чайна шиппинг». Дорожное покрытие состоит из неряшливо придвинутых друг к другу бетонных плит, как будто это только временная дорога, которая уже завтра может лежать где-нибудь в другом месте.

Назад Дальше