Я прохожу между столиками на улицу. Якобы посмотреть, куда ударила молния, а на самом деле взглянуть на небо. К своему сожалению, вижу, как за колокольней уже пробивается сквозь тучи первый кусочек голубого.
– Пойду за машиной, – говорю я, снова присоединяясь к вашей жене и дочке. – Ждите меня здесь.
Прежде чем ваша жена успевает что-то возразить, я поднимаю воротник куртки и широкими шагами иду обратно на улицу, а потом дальше, по рыночной площади, где продавцы кое-как убрали внутрь, под защиту палаток, выставленный снаружи товар.
Снова смотрю на небо. Голубого становится еще больше, за колокольней собираются белые, освещенные солнцем облака. Я уже недалеко от улицы, ведущей к воротам крепостного вала, когда оборачиваюсь и еще раз смотрю вверх, на колокольню.
Кажется, будто я уже видел ее раньше, – это не обман памяти, нет, и правда раньше видел. Шпиль колокольни сверху обрезан. Собственно, это не совсем шпиль, где-то на трех четвертях высоты заканчивается старая часть и начинается нечто новое – точнее, бывшее новым, по моим оценкам, более шестидесяти лет назад. Шпиль колокольни достроен. Не отреставрирован. достроен. В архитектурном стиле, который за эти шестьдесят лет устарел еще сильнее, чем стиль самой церкви.
И вдруг я понимаю: не буквально, не фразу за фразой, но я намерен отыскать это дома – что и сделаю через несколько дней.
«Спитфайр» нырнул вниз и на бреющем полете низко прошел над крышами домов. Из бортовых пушек он разбрызгивал тонкие полоски огня. Потом самолет что-то уронил – что-то, с такого расстояния похожее на молочный бидон. Дети видели, как этот бидон крутится… А в следующую секунду он задел шпиль колокольни. Огненный шар. Град камней. В поисках укрытия дети бросились в подъезд.
Через несколько минут, когда они вышли на улицу, шпиля не было. Только опаленный каркас на том месте, где он еще совсем недавно так горделиво утыкался в небо. Тонкий дымок вился кверху, словно дым от положенной в пепельницу и забытой там сигареты.
Мы не будем обсуждать здесь стиль вашего текста. Я вижу, как вы подходите к делу. Я смотрю вверх, на шпиль колокольни, и чувствую себя сейчас буквально в вашей шкуре, точнее сказать, идущим по вашим следам. Когда-то вы тоже здесь стояли. В точности как и я, вы смотрели вверх на расстрелянную и после войны достроенную колокольню. Вы дали волю своей фантазии. Потом вы решили эту колокольню использовать.
Как знать, не станет ли в отдаленном или близком будущем церковь в Х. местом остановки в «литературной прогулке». По следам писателя М. Участники этой литературной прогулки будут одеты в серые и зеленые куртки. Прогулочные куртки. Они не так молоды. Они по большей части утратили свое значение для общества. На литературные прогулки записываются только те, у кого слишком много свободного времени.
Экскурсовод укажет на колокольню.
– Это расстрелянный шпиль колокольни из «Года освобождения», – скажет он. – Да, я вижу, что вы качаете головой, вы совершенно правы, в книге эта колокольня стоит на востоке Нидерландов, в той части, которую освободили уже в сорок четвертом году, но на проникновенную сцену из «Года освобождения» писателя вдохновила именно она. Он просто перенес ее. Это художественная вольность автора. Он берет церковь – колокольню, шпиль – и куда-то ее передвигает, на то место в своей книге, где может использовать ее лучше всего.
Не проходит и четверти часа, как я останавливаю машину перед террасой. Между тем небо прояснилось. Сердце у меня колотится. Я выхожу и во второй раз за день обвожу взглядом стоящие на террасе столики, но нигде не вижу вашей жены и дочки. Большинство велосипедов по-прежнему припарковано возле палатки с картошкой фри. Целые семьи сидят с кульками на скамейках перед палаткой. На одной из этих скамеек ваша жена как раз протягивает дочери салфетку, чтобы стереть с губ майонез.
– Вот опять и сухо, – говорю я, подходя к ним ленивой походкой, руки в карманах.
– Моя дочь и правда устала, – говорит ваша жена. – Если это вас не слишком затруднит, мы бы с удовольствием воспользовались вашим предложением.
В кинофильме, поставленном по «Расплате», есть сцена, когда мы с Лаурой, держась за руки, идем по пляжу. Мы разулись. На Лауре юбка, я до колен подвернул штанины джинсов.
– И как теперь? – спрашивает Лаура.
– Как понять «и как теперь»? – спрашиваю я.
Набегающая волна докатывается до наших босых ног. Пляж пуст, но по всему видно, что дело происходит летом. Почему вы тогда согласились перенести действие из зимы в лето? Ведь так не хватает чего-то существенного: погодных условий. Учитель истории Ландзаат был вынужден провести ночь в Терхофстеде исключительно из-за сильного снегопада. Там не было гостиницы, ему пришлось спать у нас на чердаке. Мы лежали внизу, на матрасе у печки. Мы всю ночь не сомкнули глаз. Мы лежали, прижавшись друг к другу, единственный раз остались одетыми. Мы должны быть готовы ко всему, наставляли мы самих себя.
В этом пункте фильм отступает от вашей книги. То, что действие происходит летом, делает нас, как ни крути, более виновными. Да, это все тот же назойливый учитель, но он свободен ехать дальше, к друзьям в Париж. Вина господина Ландзаата в фильме тоже больше, чем в реальности. Зритель в зале достаточно осведомлен. О том, что случилось на самом деле, писали во всех газетах, говорили по телевизору и радио. Учитель истории исчез бесследно. «Почему он не уходит? – спрашивает себя зритель. – Почему бы ему не оставить этих парня и девушку в покое?»
Время от времени мы слышали, как у нас над головой скрипит кровать. Тогда мы замирали. Без сомнения, историк тоже мало спал той ночью. Один раз он встал, мы слышали его шаги по дощатому полу, потом он спустился по лестнице. Лаура еще крепче прижалась ко мне. Мы услышали деревянную дверцу туалета и почти сразу – журчание струи. Оно раздавалось совсем рядом. «Как будто он лил через нас», – скажет потом Лаура. Как бы то ни было, а такого лучше не слышать.
Наутро мы проснулись от звуков, доносившихся из кухоньки. Мы продолжали лежать, натянув одеяло так, что неукрытыми оставались только наши головы, пока господин Ландзаат не просунул в дверь свою.
– Кофе готов, – сказал он. – Хотите яичницы?
За завтраком мы почти не разговаривали. Печку еще надо было растопить, так что мы с Лаурой завернулись в одеяла. Я видел, что Лаура, как и я сам, изо всех сил старается не смотреть, как длинные зубы историка разделываются с яичницей.
– Ну, попробуем еще раз, – сказал он и встал, чтобы надеть куртку.
Но за ночь снега навалило еще больше. При виде «жука», засыпанного толстым слоем снега, нам сразу стало ясно, что все надежды на скорый отъезд господина Ландзаата призрачны. Но мы попытались еще раз. Надев перчатки, мы кое-как смели снег со стекол и капота. Лопатой, которую я достал из сарайчика, мы откопали колеса, но теперь машина не хотела заводиться. Уже при первой попытке стартер заглох, и стало тихо.
Через запорошенное лобовое стекло нам с Лаурой было плохо видно лицо историка. Мы смотрели друг на друга. От дыхания изо рта Лауры вырывались белые облачка. Потом она крепко зажмурилась. Снег больше не шел – ровный слой облаков, напоминающий цветом влажную бумагу, казалось, висел у нас над головой, как низкий потолок. Кажется, прошло минут десять, прежде чем дверца открылась и господин Ландзаат вышел из машины.
– Здесь, я полагаю, нет гаража, – сказал он. – Но не знаете ли вы где-нибудь тут в окрестностях какой-нибудь городок или деревню, где мне могли бы помочь?
Хорошо помню, как он там стоял. Его долговязую фигуру в снегу. Он приехал без приглашения. Он допил наш коренвин и доел последние яйца. Посреди ночи пустил в унитаз громко журчащую струю мочи. Но мы были юными. Если бы он сразу уехал, мы бы через час о нем забыли. Летом он знал бы дорогу. Зимой – нет.
– В Ретраншементе ничего такого не найти – сказал я. – Боюсь, что тогда нам надо в Слейс.
Я сказал «нам» недолго думая. Потом искоса взглянул на Лауру, но она сняла перчатки и дышала на замерзшие пальцы.
– А далеко это? – спросил господин Ландзаат. – Слейс?
– Думаю, километров пять. В нормальных условиях час ходьбы. Теперь, наверное, подольше.
Скорее, чем я успел собраться с мыслями, был заключен молчаливый уговор, что я составлю ему компанию, – во всяком случае, что покажу дорогу.
Лаура уже отвернулась, она обхватила себя руками и, ни слова не говоря, на каждом шагу высоко поднимая ноги над снегом, пошла обратно к двери.
– Или, может быть, вы знаете здесь кого-нибудь, от кого можно позвонить в мастерскую? – спросил господин Ландзаат.
– Нам ведь надо купить продукты, – сказал я историку. – Ничего не осталось. Можем сейчас же отправляться.
Когда действие переносится из зимы в лето, получается совсем другой рассказ. И это отличается от переноса колокольни – в корне.
Ваша жена сидит рядом со мной на пассажирском месте и указывает дорогу («Здесь следующий поворот налево»), ваша дочка на заднем сиденье клонится к двери, в зеркале заднего вида я вижу, как у нее закрываются глаза, еще немножко – и она заснет.
Просто чтобы что-нибудь сказать, я делюсь наблюдениями о пейзаже: какой он широкий, какой обширный и пустой – как будто я почти описываю этот пейзаж. Ваша жена говорит, что это-то вас здесь и привлекло – возможность буквально освободить голову.
И вот мы приехали. Я паркуюсь на дамбе перед белым домом. Там же припаркован «субару». Синий. Дверь находится с задней стороны. Я помогаю с сумками. Она будит вашу дочку. Я несу сумки по вымощенной дорожке. Вижу зеленую водосточную трубу, плющ, окошко туалета или душа, номер дома, оканчивающийся на единицу.
Теперь мы в доме. Гостиная с открытой кухней. Ваша дочка бежит к телевизору и включает его. Ваша жена перекладывает покупки из сумок в холодильник. Потом замирает и смотрит на меня.
«Могла бы предложить мне что-нибудь выпить», – думаю я, но по ее лицу вижу, что у нее нет ни малейшего желания. Может быть, сегодня был трудный день и она устала. И теперь больше всего хочет, чтобы ее оставили одну.
Но я стою столбом. По экрану телевизора двигаются фигурки из мультфильма, пока что без звука. Я делаю шаг в ее сторону и почти сразу вижу, как что-то в ее глазах меняется. «Это сосед снизу, – читаю я в ее взгляде, – но хорошо ли я его знаю?» Дом на отшибе, с дороги совсем не видно и не слышно, что здесь происходит. Это все равно что идти по темной улице вместе с чужими мужчинами. Слишком поздно осознаешь, как ты был глуп.
Я приподнимаю руки – что-то вроде успокаивающего жеста, – но понимаю, что именно успокаивающий жест можно истолковать по-разному. Несомненно, серийный убийца, которого доверчиво впускают в дом, тоже начнет с успокаивающего жеста.
Она закрыла дверцу холодильника и уронила сумку на пол. Смотрит на меня расширенными глазами.
Мне надо что-то сказать или попрощаться и уйти. Но я продолжаю стоять. И все еще ничего не говорю.
Тогда вашу жену зовет ваша дочка.
– Мама! – зовет она. – Мама, ты тоже будешь смотреть телевизор?
Почему вы пишете?
Вот, значит, какая она, жизнь писателя. Он встает, он идет под душ, он вытирается – в точности как все. Но сразу после этого он сталкивается с первой трудностью: завтрак. Он сегодня один, его жена и дочка на даче, он не знает, как сварить кофе. В экстремальных условиях – после кораблекрушения, ядерной катастрофы, землетрясения – он, может быть, и сумел бы выжать это из памяти. Фильтр. Молотый кофе. Кипящая вода. Но сегодня мир не летит в тартарары. Сегодня суббота. Светит солнце. Наискосок напротив его дома есть только что открывшееся кафе с уличной террасой. Он захлопывает за собой дверь и входит в лифт.
Девушка, которая через десять минут наконец появляется на террасе (нет, это происходит иначе, ему пришлось идти за ней внутрь!), явно не имеет понятия, кто перед ней. Она что-то бормочет о молоке, которого нет. Ей нельзя оставлять кафе без присмотра, извиняется она. «Но я же здесь? – говорит он. – Я присмотрю». Но девушка качает головой. «Так не положено», – говорит она. Она работает тут совсем недавно. Только по субботам. Она студентка. «И что же вы изучаете?» – мог бы он спросить. Но он только раздраженно смотрит перед собой. Он кладет руку на перелистываемую ветром газету.
В последнее время они встречаются все чаще – люди, которые его не узнают. В основном молодежь. Целые поколения, которые его больше не читают. Он мог бы проворчать, что во всем виновато качество образования. Ведь в средней школе никакого литературного образования не дается вообще! Но в глубине души он понимает, что беда не в образовании. Это забвение, которое подает ему знак, – манящий палец из свежевырытой могилы. Нечего драматизировать. Многообещающий талант, прорыв в зрелые годы, а в конце концов – забвение. Забвение, которое предшествует окончательному молчанию. Он с этим смирился. Все надо изведать, утешает он себя.
На углу его собственной улицы – от кофе он отказался, кофе без молока на пустой желудок он не переносит – навстречу попадается пара. Не такая уж молодая пара, он бы дал больше пятидесяти. Дети, наверное, уже вылетели из гнезда; прогулка вдвоем, разделенная пустота субботнего утра – всех выходных! Он сразу замечает по их взглядам: смотрят, отводят глаза, еще раз смотрят. Проходя мимо него, они подталкивают друг друга. Пойманные с поличным, улыбаются и кивают ему в знак приветствия. Он отвешивает легкий поклон: да, это я, в самом деле я, – и продолжает свой путь.
Теперь он проходит мимо витрины книжного магазина. Афиша с его лицом все еще приклеена к стеклу. С 15:00 до 16:30 подписывает… Он смотрит на собственное лицо на афише, а потом на собственное лицо, отражаемое стеклом витрины. Найди десять отличий. Лицо на фотографии хотя и моложе отраженного лица, но не бесстыдно моложе. Когда он выступает в библиотеке, то видит это по глазам библиотекарш, которые его встречают. Авансом они считали его кокетливым. Кокетливым настолько, чтобы помещать на обложках своих книг только фотографии, которые ему льстят. Обработанные на компьютере снимки, с которых убраны все прыщи и пятна. Как приятно, читает он мысли библиотекарш, он и в самом деле почти такой же. Ему идет старость.
Не то что Н., думает он. Н., который всегда заставляет так освещать свою помятую физиономию, что кажется, будто это портрет, написанный художником золотого века. Штатгальтер. Римский император. Греческий идол. По всему видно: это фотография писателя, который убежден, будто большинство женщин до сих пор готовы пойти на преступление, лишь бы ощутить на себе его ныне почти восьмидесятилетнее тело. И наверное, он все еще прав, думает М. Он в последний раз бросает взгляд на оба своих лица в витрине и продолжает прогулку.
Есть также писатели его возраста, которые держатся иначе. Они молодятся. Они ходят в кремовых кроссовках. В кедах-конверсах! Они носят ярко-красную куртку и покупают спортивную машину. На этой спортивной машине они ездят из одной библиотеки в другую. Они заботятся о том, чтобы эта спортивная машина стала частью их облика, как куртка и конверсы. «Может, мне и семьдесят восемь, но в душе я моложе любого из вас», – хотят они показать этим прикидом. Все дело в том, чтобы оставаться любознательным, говорят они ста двадцати женщинам средних лет, собравшимся под яркими лампами дневного света в библиотечном зале. Это сохраняет молодость. После выступления женщины средних лет теснятся вокруг столика, за которым он подписывает книги. Услужливо подсказывая писателю, как пишется их имя («Это мне самой. Меня зовут Марианне – с двумя «н» и «е» на конце»), они думают только об одном. Они думают не о запахе затхлости, который, по всей вероятности, поднимется из кремовых конверсов, когда их фантазия осуществится. Это-то они примут как должное, как и непрерывные стоны и вздохи, и вкус красного вина на языке по-прежнему моложавого писателя. Красное вино наутро после празднества, пара глотков на донышке бокала, в котором лежит еще и окурок. Этим языком он выхлебывает их полностью, но все продолжается ужасно долго, – кажется, что никогда не закончится. Назавтра они позвонят своим подругам. «Ни за что не угадаешь, кто вчера остался здесь ночевать…»