По ту сторону рифта - Питер Уоттс 2 стр.


Мне стало тошно.

Я делил плоть с мыслящим раком.

Порой игра в прятки – не лучший выход.

Помню, как увидел себя вывернутым наизнанку в псарне, – химера, склеенная сотней швов, совершающая причастие над несколькими собаками. Алые усики извиваются на полу. Наполовину сформированные ростки торчат из боков: псы и твари, доселе невиданные в этом мире, случайные морфологии, полузабытые частичками единого целого.

Я помню Чайлдса, прежде чем стал им, – он запекал меня живьем. Помню, как я жался внутри Палмера, перепуганный до смерти: а что, если языки пламени прямо сейчас бросятся на меня? Что, если этот мир научился стрелять без предупреждения?

Помню, как видел себя, бредущего по снегу нетвердой походкой в оболочке Беннингса, движимого одними лишь инстинктами. Шишковатое, непонятное месиво прицепилось к его руке, словно незрелый паразит, – больше снаружи, чем внутри; парочка фрагментов уцелела после какой-то предыдущей бойни и теперь, искалеченные, бездумные, они хватали все, что могли, и таким образом себя разоблачили. Вокруг него сновали в темноте люди: в руках – красные осветительные патроны, за спиной – синие огоньки, лица – бихроматические и прекрасные. Я помню Беннингса, омытого пламенем, – под ночным небом он выл раненым зверем.

Помню Норриса – его предало собственное, идеально скопированное, дефектное сердце. Палмера, умершего ради того, чтобы другая часть меня осталась в живых. Пылающего Виндоуса, все еще человека, жертву превентивных мер.

Имена не имеют значения. В отличие от биомассы. Растраченной, испорченной понапрасну. Столько нового опыта, столько свежей мудрости уничтожено этим миром мыслящих опухолей.

Зачем было откапывать меня? Зачем вырезать изо льда, нести через пустыню, возвращать к жизни? Только для того, чтобы напасть в ту же секунду, как я проснусь?

Если целью было уничтожение, почему меня не убили прямо на месте?

Инкапсулированные души. Опухоли. Прячутся в костных полостях, зацикленные на себе.

Я знал, что они не смогут прятаться вечно; эта чудовищная анатомия всего лишь замедлила причастие, но не остановила его. Я расту с каждой минутой. Я чувствовал, как множатся мои клетки вокруг двигательной проводки Палмера, вынюхивают путь наверх в миллионе крошечных течений. Я чувствовал, как проникаю в темную мыслящую массу позади глаз Блэра.

Воображение, конечно. Там все работает на рефлексах – бессознательно и невосприимчиво к микронастройке. И все же часть меня хотела прекратить процесс, пока была такая возможность. Я привык инкорпорировать души, а не сожительствовать с ними. Это… это дробление не имело прецедентов. Я ассимилировал тысячи более сильных миров, но ни один из них не был таким странным. Что случится, если я встречу искру в опухоли? Кто кого поглотит?

К тому времени я уже был тремя людьми. Мир пока не заметил, хотя и начал что-то подозревать. Даже опухоли в оболочках, которые я захватил, не знали, как я близок к ним. И я был благодарен за это: у Творения свои правила – неважно, какую форму принимаешь, некоторые вещи остаются неизменными. Неважно, распространяется душа по всей оболочке или же гноится в гротескной изоляции, – все равно она питается электричеством. Человеческие воспоминания приобретали очертания медленно, им требовалось время на то, чтобы пройти через фильтры, отделявшие шум от сигнала; продуманные всплески статики, пусть даже совершенно беспорядочные, очищали кэш-память прежде, чем ее содержимое поступало на долговременное хранение. По крайней мере этого хватало, чтобы заставить опухоли забыть о том, как порой нечто иное двигало их руками и ногами.

Сперва я брал управление на себя, только когда оболочки закрывали глаза, и их прожекторы бестолково выхватывали серии нереальных образов, шаблонов, беспрерывно перетекающих друг в друга, подобно гиперактивной биомассе, которая не может остановиться на одной конкретной форме. Сны, подсказал мне один прожектор, и чуть позже – Кошмары. Во время этих таинственных периодов, когда люди лежали без движения, изолированные друг от друга, – вот тогда я мог без страха показаться наружу.

Однако скоро ночные видения иссякли. Все глаза постоянно оставались открытыми, прикованными к теням и другим оболочкам. Когда-то рассредоточенные по лагерю ростки начали собираться вместе, забыв об одиночестве. Я даже понадеялся, что они наконец-то стряхнут загадочное окаменение и примут причастие.

Нет. Они просто перестали доверять всему, чего не могли увидеть.

Они обернулись друг против друга.

Мои конечности немеют; внешние части души поддаются холоду, и мысли замедляют свой бег. Вес огнемета оттягивает ремни, выводит меня из равновесия – постепенно, по чуть-чуть… Я недолго был Чайлдсом, и почти половина тканей еще не ассимилирована. У меня в запасе есть час-два, а потом я выжгу себе могилу во льдах. До этого мне нужно успеть обратить достаточно клеток, чтобы оболочка не кристаллизировалась. Я концентрируюсь на выработке антифриза.

Здесь почти спокойно. Столько всего воспринято, и так мало времени это осмыслить. Скрываться в оболочках непросто – нужна огромная концентрация, мне еще везло, когда под надзором неусыпных глаз удавалось причаститься хотя бы для обмена памятью, а о том, чтобы воссоединить душу, вообще речи не шло. Теперь же осталось лишь подготовиться к забвению, и мысли занимают лишь уроки, которые я не усвоил.

Например, тест крови, придуманный МакРиди. Его детектор тварей, разоблачитель самозванцев, выдающих себя за человека. Он не так хорош, как считает мир, но тот факт, что он вообще работает, нарушает фундаментальные законы биологии. Это – ядро загадки. Это – ответ на все тайны. Я бы уже все понял, будь я хоть чуточку больше. Я бы уже познал мир, если бы тот не жаждал меня убить.

Тест МакРиди.

Или он попросту невозможен, или я во всем ошибался.

Они не сменили форму. Не приняли причастие. Их страх и взаимное недоверие росли, но они не хотели соединить души. Они искали врага вне себя.

И я дал им то, что они хотели найти.

Оставил ложные подсказки в рудиментарном компьютере их лагеря: примитивные иконки с анимацией, обманчивые цифры и прогнозы, сдобренные достаточным количеством истины, чтобы убедить мир в их правдивости. Неважно, что машина оказалась слишком простой для таких вычислений, или что у нее не хватало данных для проведения подобных расчетов. Из всей биомассы об этом мог знать только Блэр, а он уже был моим.

Я оставил ложные следы, уничтожил настоящие, а потом, обеспечив себе алиби, дал Блэру выпустить пар. Пока они спали, я позволил ему прокрасться ночью к транспорту и разнести его на части. Только изредка подергивал за вожжи, чтобы он не разбил необходимые запчасти. Разрешил ему побесноваться в радиорубке, смотрел его глазами и глазами других на то, как Блэр бушует и крушит все подряд. Слушал его шумные тирады о том, что весь мир в опасности, о карантине, и он все орал и орал, что большинство из вас не знает, что тут происходит, но готов спорить, некоторые точно в курсе…

Он был уверен в каждом слове. Я видел это в его прожекторе. Самые лучшие подделки всегда считают себя подлинниками.

Когда необходимый урон был нанесен, я дал Блэру пасть под контратакой МакРиди. Я-Норрис предложил сарай для инструментов в качестве тюрьмы. Я-Палмер забил окна и помог с хлипкими укреплениями, которые должны были меня удержать. Я наблюдал за тем, как мир запер меня для твоего же блага, Блэр, а потом оставил одного. Когда никто не смотрел, я превращался и выскальзывал наружу, собирая нужные запчасти с изувеченных машин. Приносил их обратно в нору под сарайчиком и по частям готовил побег. Даже вызвался добровольцем, чтобы кормить заключенного, и, пока мир не смотрел, ходил к себе, нагрузившись продовольствием, нужным для сложных метаморфоз. Я поглотил треть запасов еды за три дня и, так и не вырвавшись из плена собственных предубеждений, удивлялся изнурительной диете, которая держала эти ростки прикованными к одной оболочке. Мне не раз улыбалась удача: мир был слишком занят, чтобы беспокоиться о запасах еды.

Ветер доносит какой-то звук – шепот пробивается сквозь неистовствующую бурю. Я отращиваю уши, вытягиваю чашечки полузамороженной ткани с боков головы и поворачиваюсь, как живая антенна, ищу лучший сигнал.

Вот оно, слева: бездна едва светится, и снег несется черными завитушками на фоне слабенького зарева. Я слышу звуки бойни. Я слышу себя. Я не знаю, что за форму принял, что за анатомия способна издавать такие звуки. Но я износил достаточно оболочек на многих планетах, и боль легко узнаю по звуку.

Битва идет не очень хорошо. Битва идет по плану. Настало время отвернуться и погрузиться в сон. Настало время переждать века.

Я иду против ветра. Возвращаюсь к свету.

Я действую не по плану. Но теперь у меня, кажется, есть ответ: возможно, я его получил еще до того, как отправил себя в изгнание. Нелегко такое признать. Даже сейчас я не полностью все понимаю. Как долго я стою здесь, рассказываю историю сам себе, раскладываю улики по местам, пока моя оболочка умирает от низкой температуры? Как долго хожу кругами вокруг столь очевидной и невероятной правды?

Я иду навстречу слабому потрескиванию огня; приглушенный взрыв, раздавшийся в лагере, скорее чувствуется, чем слышится. Снежная пучина светлеет: серый перетекает в желтый, желтый – в красный. Одна яркая вспышка распадается на несколько пятен. Чудом уцелевшая пылающая стена. На холме – дымящийся скелет того, что когда-то было лачугой МакРиди. Треснувшая, тлеющая полусфера отсвечивает желтым в мерцающих огнях: прожектор Чайлдса зовет это радиокуполом.

Лагерь исчез. Остались только пламя и камни.

Без убежища они не выживут. Им осталось недолго. Только не в этих оболочках.

В попытке уничтожить меня они истребили самих себя.

Все могло бы получиться иначе, если бы я никогда не был Норрисом.

Тот оказался слабым звеном: не просто биомасса, которая не способна адаптироваться к окружающей среде, а дефектный росток – росток с выключателем. Мир знал об этом, знал так давно, что совсем забыл. И только когда Норрис свалился на землю, информация о сердечной недостаточности всплыла в разуме Коппера – там я смог ее увидеть. И когда Коппер принялся бить Норриса в грудь, пытаясь вдолбить в него жизнь, загнать ее обратно, я уже знал, чем все закончится. Слишком поздно: Норрис перестал быть Норрисом. Он даже перестал быть мной.

Мне приходилось играть столько ролей, но в каждой почти не имел выбора. Я-Коппер ударил дефибриллятором меня-Норриса, верного Норриса: каждая клетка скрупулезно ассимилирована, каждый элемент неисправного клапана идеально реконструирован. Само совершенство. Я не знал. Как я мог знать? Формы, существующие во мне, миры и морфологии, которые я ассимилировал за несколько эр, – раньше я пользовался ими только для адаптации, а не для укрытия. Отчаянная мимикрия была импровизацией, последней надеждой выстоять перед миром, который нападал на все, что ему незнакомо. Мои клетки ознакомились с правилами и подчинились им – безмозглые, словно прионы.

Итак, я стал Норрисом, а тот самоуничтожился.

Помню, как я утратил себя после аварии. Я знаю, каково это – деградировать: ткани бунтуют, отчаянно пытаюсь возобновить контроль, но статика от засбоившего органа перекрывает весь сигнал. Я – сеть, которая отключается от общей системы; с каждой последующей секундой я становлюсь все меньше. Становлюсь ничем. Из единого превращаюсь в легион.

Я-Коппер видел это. Я все еще не понимаю, почему мир тогда ничего не заметил. Его фрагменты обернулись друг против друга – каждый росток подозревал другого. Они же выискивали признаки заражения. И какой-то комок биомассы должен был обратить внимание на легкое подергивание Норриса, должен был засечь рябь на поверхности – под ней ошалелые, брошенные ткани менялись в инстинктивных попытках успокоиться.

Но заметил ее только я. Я-Чайлдс мог лишь стоять и смотреть. Я-Коппер мог лишь ухудшить ситуацию: если бы я взял управление на себя, заставил оболочку бросить электроды, они бы догадались. Так что пришлось играть роли до конца. Я ударил Норриса в грудь воскресающими пластинами, и плоть под ними разверзлась. Я вовремя закричал, когда захлопнулась пасть с зазубренными клыками из сотен других планет. С откушенными выше кисти руками повалился назад. Люди роились, их смятение перерастало в панику. МакРиди прицелился, и пламя рвануло через замкнутое пространство. Мясо и механизмы заорали в огне.

Опухоль Коппера умерла рядом со мной. После такого очевидного заражения мир все равно не дал бы ей выжить. Я позволил оболочке на полу прикинуться мертвой, пока тело на столе, некогда бывшее мной, крушило все вокруг, извивалось и примеряло случайные шаблоны в отчаянных поисках чего-то огнеустойчивого.

Они самоуничтожились. Они.

Безумное слово по отношению к миру.

Что-то ползет ко мне через развалины – зазубренный, сочащийся пазл из почерневшего мяса и раздробленных, наполовину абсорбированных костей. Горячая зола тлеет на его боках подобно обжигающему взгляду ярких глаз; оно слишком слабо, чтобы потушить огонь. Массы в нем не хватит даже на половину Чайлдса: большая часть уже обуглилась и безвозвратно умерла.

То, что осталось от Чайлдса, почти уснуло; его единственная мысль: «Ублюдок». Но я сам уже стал им. Я сам теперь могу петь эту песенку.

Фрагмент вытягивает ко мне псевдоподию – последний акт причастия. Я чувствую свою боль.

Я был Блэром, я был Коппером, я даже был ошметком собаки, который пережил то первое огненное побоище и спрятался в стене без еды и сил на регенерацию. Потом обожрался неассимилированной плотью – потреблял, а не общался, не причащал; ожил, пришел в себя, восполнился и собрался воедино.

Но все же не до конца. Я едва это помню – столько памяти утеряно, уничтожено, – но думаю, что сеть, восстановленная по частям из разных оболочек, была немного рассинхронизирована даже после того, как я собрал ее в одной соме. Улавливаю полуразложившееся воспоминание собаки, которая вырвалась из общего целого: алчная, изувеченная и полная решимости сохранить индивидуальность. Я помню ярость и разочарование от осознания того, что этот мир испоганил меня до такой степени, что я уже едва мог собраться воедино. Но это неважно. Теперь я был больше, чем Блэр, чем Коппер, чем Собака.

Я был гигантом с бесчисленным набором шаблонов из множества вселенных – не ровня одинокому человечку передо мной.

Но и не ровня динамитной шашке в его руке.

Теперь я – нечто большее, чем просто страх, боль и обугленная воняющая плоть. Оставшееся сознание захлестывает замешательство. Я – блуждающие, разрозненные мысли, сомнения и призрачные теории. Я – понимание, которое пришло слишком поздно и уже забыто.

Но я все еще Чайлдс и, когда ветер немного стихает, вспоминаю, как гадал, кто кого ассимилирует? Снегопад ослабевает, и на ум опять приходит невообразимый тест, который меня разоблачил.

Опухоль тоже помнит. Я вижу это в последних лучах угасающего прожектора. А те, наконец, направлены вовнутрь.

На меня.

Я едва вижу, что они освещают: Паразит. Монстр. Зараза.

Нечто.

Как мало он знает. Даже меньше, чем я.

Я знаю достаточно, ублюдок. Ты – душекрад, говноед. Насильник.

Не понимаю, что это значит. В мыслях чувствуется жестокость, мучительное пронзание плоти, но под этим скрывается что-то еще, чего я не понимаю. Я уже готов спросить, но прожектор Чайлдса наконец-то гаснет. Теперь внутри только я, а снаружи – лишь огонь, лед и тьма.

Я – Чайлдс, и буря закончилась.

В мире, который давал названия взаимозаменяемым фрагментам биомассы, одно имя по-настоящему имело значение: МакРиди.

МакРиди всегда был главным. Само понятие все еще кажется мне абсурдным – быть главным. Почему этот мир так и не понял недальновидность любой иерархии? Одна пуля в жизненно важный центр – и норвежец мертв навсегда. Один удар по голове – и Блэр валится без чувств. Централизация означает уязвимость, и все же миру мало того, что он построил биомассу по столь хрупкому образцу, – он навязал такую модель и метасистемам. МакРиди говорит – остальные подчиняются. Это система со встроенной смертельной точкой.

Назад Дальше