– Моя старуха!
Затем он снова убирает фотографию и разражается бранью:
– Подлая война: черт ее побери…
– Тебе хорошо говорить, – вставляю я, – у тебя – сынишка и жена.
– Правильно, – подтверждает он, – и мне надо думать о том, как их прокормить.
Мы смеемся:
– За этим дело не станет, Кат: если понадобится, ты просто реквизируешь, что тебе нужно.
Мюллер голоден, и полученные ответы не удовлетворяют его. Он внезапно прерывает сладкие мечты Хайе Вестхуса, который медленно избивает своего недруга.
– Хайе, а что бы стал делать ты, если бы сейчас наступил мир?
– На месте Хайе я бы хорошенько всыпал тебе по заднице, чтобы ты вообще не заводил здесь этих разговорчиков, – говорю я. – С чего это ты вдруг?
– С чего на крыше коровье дерьмо? – лаконично отвечает Мюллер и снова обращается к Хайе Вестхусу со своим вопросом.
Хайе трудно ответить с ходу. На его веснушчатом лице написано недоумение:
– Это когда уже не будет войны, так, что ли?
– Ну да. Какой ты у нас сообразительный!
– Так ведь после войны, наверно, опять будут бабы, верно? – Хайе облизывается.
– Будут и бабы.
– Вот житуха-то будет, забодай меня комар! – говорит Хайе, и лицо его оттаивает. – Тогда я подобрал бы себе крепкую бабенку, этакого, знаете ли, драгуна в юбке, чтоб было бы за что подержаться, и без долгих разговоров – в постельку. Нет, вы только подумайте, настоящая перина, да еще на пружинном матраце! Эх, ребята, да я целую неделю штанов бы не надевал!
Все молчат. Слишком уж великолепна эта картина. Мороз пробегает у нас по коже. Наконец Мюллер собирается с духом и спрашивает:
– А потом?
Хайе молчит. Затем он несколько нерешительно заявляет:
– Если бы я был унтер-офицером, я бы еще остался на сверхсрочную.
– Хайе, ты просто не в своем уме, – говорю я.
Ничуть не обижаясь, он отвечает мне вопросом:
– А ты когда-нибудь резал торф? Поди попробуй.
С этими словами он достает из-за голенища ложку и запускает ее в котелок Альберта.
– И все-таки это, наверно, не хуже, чем рыть окопы в Шампани, – отвечаю я.
Хайе жует и ухмыляется:
– Зато дольше. Да и отлынивать там нельзя.
– Но послушай, Хайе, чудак, дома-то ведь все-таки лучше!
– Как сказать, – говорит он и задумывается с открытым ртом.
На его лице написано, о чем он сейчас думает. Жалкая лачуга на болоте, тяжелая работа в знойной степи с раннего утра и до вечера, скудный заработок, грязная одежда поденщика…
– В мирное время на действительной можно жить припеваючи, – говорит он, – каждый день тебе засыпают твой корм, а не то можешь устроить скандал; у тебя есть своя постель, каждую неделю чистое белье, как у господ; ты унтер-офицер, служишь свою службу, обмундирован с иголочки; по вечерам ты вольная птица и идешь себе в пивную.
Хайе чрезвычайно гордится своей идеей. Он просто влюблен в нее.
– А отслужил свои двенадцать лет – получай аттестат на пенсию и иди в сельские жандармы. Тогда можешь хоть целый день гулять.
От этих грез о будущем его бросает в пот.
– Ты только подумай, как тебя будут угощать! Здесь рюмка коньяку, там пол-литра. С жандармом небось каждый захочет дружить.
– Да ты ведь никогда не станешь унтером, Хайе, – вставляет Кат.
Хайе смущенно смотрит на него и умолкает. Наверно, он думает сейчас о ясных осенних вечерах, о воскресеньях в степи, звоне деревенских колоколов, о ночах, проведенных с батрачками, о гречишных пирогах с салом, о сельском трактире, где можно целыми часами беспечно болтать с друзьями…
Его воображение не в силах так быстро управиться с нахлынувшими на него картинами, поэтому он только раздраженно ворчит:
– И чего вы вечно лезете с вашими дурацкими расспросами?
Он натягивает на себя рубашку и застегивает куртку.
– А ты бы что сделал, Тьяден? – спрашивает Кропп.
Тьяден думает только об одном:
– Стал бы следить за Химмельштосом, чтобы не упустить его.
Дай Тьядену волю, он, пожалуй, посадил бы Химмельштоса в клетку, чтобы каждое утро нападать на него с дубинкой. Сейчас он опять размечтался и говорит, обращаясь к Кроппу:
– На твоем месте я постарался бы стать лейтенантом. Тогда бы ты мог гонять его, пока у него задница не взопреет.
– А ты, Детеринг? – продолжает допытываться Мюллер. С его любовью задавать вопросы ему бы только ребят учить.
Детеринг не охотник до разговоров. Но на этот вопрос он отвечает. Он смотрит в небо и произносит всего лишь одну фразу:
– Я подоспел бы как раз к уборке.
С этими словами он встает и уходит.
Его одолевают заботы. Хозяйство приходится вести жене. К тому же у него еще забрали двух лошадей. Каждый день он читает доходящие до нас газеты: уж нет ли дождя в его родных краях в Ольденбурге? А то они не успеют убрать сено.
В этот момент появляется Химмельштос. Он направляется прямо к нам. Лицо Тьядена покрывается пятнами. Он растягивается во весь рост на траве и от волнения закрывает глаза.
Химмельштос ведет себя несколько нерешительно, он замедляет шаги. Но затем все-таки подходит к нам. Никто даже и не думает встать. Кропп с интересом разглядывает его.
Теперь он стоит перед нами и ждет. Видя, что все молчат, он пускает пробный шар:
– Ну как дела?
Проходит несколько секунд; Химмельштос явно не знает, как ему следует себя вести. С каким удовольствием он заставил бы нас сейчас сделать хорошую пробежку! Однако он, как видно, уже понял, что фронт – это не казармы! Он делает еще одну попытку, обращаясь на этот раз не ко всем сразу, а только к одному из нас; он надеется, что так скорее получит ответ. Ближе всех к нему сидит Кропп. Его-то Химмельштос и решает удостоить своим вниманием:
– Тоже здесь?
Но Альберт отнюдь не собирается напрашиваться к нему в друзья.
– Немножко подольше, чем вы, – кратко отвечает он.
Рыжие усы Химмельштоса подрагивают.
– Вы, кажется, меня не узнаете?
Тьяден открывает глаза:
– Нет, почему же?
Теперь Химмельштос поворачивается к нему:
– Ведь это Тьяден, не так ли?
Тьяден поднимает голову:
– А хочешь, я тебе скажу, кто ты?
Химмельштос обескуражен:
– С каких это пор мы с вами на «ты»? Мы, по-моему, еще в канаве вместе не валялись.
Он никак не может найти выход из создавшегося положения. Столь открытой вражды он от нас не ожидал. Но пока что он держит ухо востро, – наверно, ему уже успели наболтать про выстрелы в спину.
Слова Химмельштоса о канаве настолько разъярили Тьядена, что он даже стал остроумным:
– Нет, ты там один валялся.
Теперь и Химмельштос тоже кипит от злости. Однако Тьяден поспешно опережает его; ему не терпится высказать до конца свою мысль.
– Так сказать тебе, кто ты? Ты гад паршивый, вот ты кто! Я уж давно хотел тебе это сказать.
В его сонных свиных глазках светится торжество – он много месяцев ждал той минуты, когда швырнет этого «гада» в лицо своему недругу.
Химмельштоса тоже прорвало:
– Ах ты, щенок, грязная торфяная крыса! Встать, руки по швам, когда с вами разговаривает начальник!
Тьяден делает величественный жест:
– Вольно, Химмельштос. Кру-гом!
Химмельштос бушует. Это уже не человек – это оживший устав строевой службы, негодующий на нарушителей. Сам кайзер не счел бы себя более оскорбленным, чем он. Он рявкает:
– Тьяден, я приказываю вам по долгу службы: встать!
– Еще что прикажете? – спрашивает Тьяден.
– Вы будете выполнять мой приказ или нет?
Тьяден отвечает не повышая голоса и, сам того не зная, заканчивает свою речь популярнейшей цитатой из немецкого классика[2]. Одновременно он оголяет свой тыл.
Химмельштос срывается с места, словно его ветром подхватило:
– Вы пойдете под трибунал!
Мы видим, как он убегает по направлению к ротной канцелярии.
Хайе и Тьяден оглушительно ржут – так умеют хохотать только торфяники. У Хайе от смеха заскакивает челюсть, и он беспомощно мычит открытым ртом. Альберт вправляет ее ударом кулака.
Кат озабочен:
– Если он доложит, тебе несдобровать.
– А ты думаешь, он доложит? – спрашивает Тьяден.
– Обязательно, – говорю я.
– Тебе закатят по меньшей мере пять суток строгого, – заявляет Кат.
Тьядена это ничуть не страшит.
– Пять суток в кутузке – это пять суток отдыха.
– А если в крепость? – допытывается более основательный Мюллер.
– Пока сидишь там, глядишь, и отвоевался.
Тьяден – счастливчик. Он не знает, что такое заботы. В сопровождении Хайе и Леера он удаляется, чтобы не попасться начальству под горячую руку.
Мюллер все еще не закончил свой опрос. Он снова принимается за Кроппа:
– Альберт, ну а если ты и вправду попал бы сейчас домой, что б ты стал тогда делать?
Теперь Кропп наелся и стал от этого уступчивее:
– А сколько человек осталось от нашего класса?
Мы подсчитываем: семь человек из двадцати убиты, четверо – ранены, один – в сумасшедшем доме. Значит, нас набралось бы в лучшем случае двенадцать человек.
– Из них трое – лейтенанты, – говорит Мюллер. – Ты думаешь, они согласились бы, чтобы на них снова орал Канторек?
Мы думаем, что нет; мы тоже не захотели бы, чтобы он орал на нас.
– А как ты представляешь себе, что такое тройное действие в «Вильгельме Телле»? – вдруг вспоминает Кропп и хохочет до слез.
– Какие цели ставил перед собой геттингенский «Союз рощи»? – испытующе спрашивает Мюллер, внезапно переходя на строгий тон.
– Сколько детей было у Карла Смелого? – спокойно парирую я.
– Из вас ничего путного не выйдет, Боймер, – квакает Мюллер.
– Когда была битва при Заме? – интересуется Кропп.
– У вас нет прочных моральных принципов, Кропп, садитесь! Три с минусом! – говорю я, делая пренебрежительный жест рукой.
– Какие государственные задачи Ликург почитал важнейшими? – шипит Мюллер, поправляя воображаемое пенсне.
– Как нужно расставить знаки препинания в предложении: «Мы, немцы, не боимся никого, кроме Бога»? – вопрошаю я.
– Сколько жителей насчитывает Мельбурн? – щебечет в ответ Мюллер.
– Как же вы будете жить, если даже этого не знаете? – спрашиваю я Альберта возмущенным тоном.
Но тот пускает в ход другой козырь:
– В чем заключается явление сцепления?
Мы уже успели основательно позабыть все эти премудрости. Они оказались совершенно бесполезными. Но никто не учил нас в школе, как закуривать под дождем и на ветру или как разжигать костер из сырых дров, никто не объяснял, что удар штыком лучше всего наносить в живот, а не в ребра, потому что в животе штык не застревает.
Мюллер задумчиво говорит:
– А что толку? Ведь нам все равно придется снова сесть на школьную скамью.
Я считаю, что это исключено.
– Может быть, нам разрешат сдавать льготные экзамены?
– Для этого нужна подготовка. И даже если ты их сдашь, что потом? Быть студентом не намного лучше. Если у тебя нет денег, тебе все равно придется зубрить.
– Нет, это, пожалуй, немного получше. Но и там тебе тоже будут вдалбливать всякую чушь.
Кропп настроен совершенно так же, как мы:
– Как можно принимать все это всерьез, если ты побывал здесь, на фронте?
– Но надо же тебе иметь профессию, – возражает Мюллер, точь-в-точь так, как говаривал Канторек.
Альберт вычищает ножом грязь из-под ногтей. Мы удивлены таким щегольством. Но он делает это просто потому, что задумался. Он отбрасывает нож и заявляет:
– В том-то и дело. И Кат, и Детеринг, и Хайе снова вернутся к своей профессии, потому что у них она уже была раньше. И Химмельштос – тоже. А вот у нас ее не было. Как же нам привыкнуть к какому-нибудь делу после всего этого? – Он кивает в сторону фронта.
– Хорошо бы стать рантье, тогда можно было бы жить где-нибудь в лесу, в полном одиночестве, – говорю я, но мне тотчас же становится стыдно за эти чрезмерные претензии.
– Что же с нами будет, когда мы вернемся? – спрашивает Мюллер, и даже ему становится не по себе.
Кропп пожимает плечами:
– Не знаю. Сначала надо остаться в живых, а там видно будет.
В сущности, никто из нас ничего не может сказать.
– Так что же мы стали бы делать? – спрашиваю я.
– У меня ни к чему нет охоты, – устало отвечает Кропп. – Ведь рано или поздно ты умрешь, так не все ли равно, что ты нажил? И вообще я не верю, что мы вернемся.
– Знаешь, Альберт, когда я об этом размышляю, – говорю я через некоторое время, переворачиваясь на спину, – когда я думаю о том, что однажды услышу слово «мир» и это будет правда, мне хочется сделать что-нибудь немыслимое – так опьяняет меня это слово. Что-нибудь такое, чтобы знать, что ты не напрасно валялся здесь в грязи, не напрасно попал в этот переплет. Только я ничего не могу придумать. То, что действительно можно сделать, вся эта процедура приобретения профессии – сначала учеба, потом жалованье и так далее, – от этого меня с души воротит, потому что так было всегда и все это отвратительно. Но ничего другого я не нахожу, ничего другого я не вижу, Альберт.
В эту минуту все кажется мне беспросветным, и меня охватывает отчаяние.
Кропп думает о том же.
– И вообще всем нам будет трудно. Неужели они там, в тылу, никогда не задумываются над этим? Два года подряд стрелять из винтовки и метать гранаты – это нельзя сбросить с себя, как сбрасывают грязное белье…
Мы приходим к заключению, что нечто подобное переживает каждый – не только мы здесь, но и всякий, кто находится в том же положении, где бы он ни был; только одни чувствуют это больше, другие – меньше. Это общая судьба нашего поколения.
Альберт высказывает эту мысль вслух:
– Война сделала нас никчемными людьми.
Он прав. Мы больше не молодежь. Мы уже не собираемся брать жизнь с бою. Мы беглецы. Мы бежим от самих себя. От своей жизни. Нам было восемнадцать лет, и мы только еще начинали любить мир и жизнь; нам пришлось стрелять по ним. Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце. Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса. Мы больше не верим в них. Мы верим в войну.
Канцелярия зашевелилась. Как видно, Химмельштос поднял там всех на ноги. Во главе карательного отряда трусит толстый фельдфебель. Любопытно, что почти все ротные фельдфебели – толстяки.
За ним следует снедаемый жаждой мести Химмельштос. Его сапоги сверкают на солнце.
Мы встаем.
– Где Тьяден? – пыхтит фельдфебель.
Разумеется, никто этого не знает. Глаза Химмельштоса сверкают злобой.
– Вы, конечно, знаете. Только не хотите сказать. Признавайтесь, где он?
Фельдфебель рыскает глазами; Тьядена нигде не видно. Тогда он пытается взяться за дело с другого конца:
– Через десять минут Тьяден должен явиться в канцелярию.
После этого он удаляется. Химмельштос следует в его кильватере.
– У меня предчувствие, что в следующий раз, когда будем рыть окопы, я случайно уроню моток проволоки Химмельштосу на ноги, – говорит Кропп.
– Да и вообще нам с ним будет не скучно, – смеется Мюллер.
Мы осмелились дать отпор какому-то жалкому почтальону и уже гордимся этим.
Я иду в барак и предупреждаю Тьядена, что ему надо исчезнуть.
Затем мы переходим на другое место и, развалясь на травке, снова начинаем играть в карты. Ведь все, что мы умеем, – это играть в карты, сквернословить и воевать. Не очень много для двадцати – слишком много для двадцати лет.
Через полчаса Химмельштос снова наведывается к нам. Никто не обращает на него внимания. Он спрашивает, где Тьяден. Мы пожимаем плечами.
– Вас ведь послали за ним, – настаивает он.
– Что значит «послали»? – спрашивает Кропп.
– Ну, вам приказали…
– Я попросил бы вас выбирать выражения, – говорит Кропп начальственным тоном. – Мы не позволим обращаться к нам не по уставу.
Химмельштос огорошен:
– Кто это обращается к вам не по уставу?
– Вы!
– Я?
– Ну да.