На Западном фронте без перемен. Возвращение (сборник) - Ремарк Эрих Мария 7 стр.


– Моя старуха!

Затем он снова убирает фотографию и разражается бранью:

– Подлая война: черт ее побери…

– Тебе хорошо говорить, – вставляю я, – у тебя – сынишка и жена.

– Правильно, – подтверждает он, – и мне надо думать о том, как их прокормить.

Мы смеемся:

– За этим дело не станет, Кат: если понадобится, ты просто реквизируешь, что тебе нужно.

Мюллер голоден, и полученные ответы не удовлетворяют его. Он внезапно прерывает сладкие мечты Хайе Вестхуса, который медленно избивает своего недруга.

– Хайе, а что бы стал делать ты, если бы сейчас наступил мир?

– На месте Хайе я бы хорошенько всыпал тебе по заднице, чтобы ты вообще не заводил здесь этих разговорчиков, – говорю я. – С чего это ты вдруг?

– С чего на крыше коровье дерьмо? – лаконично отвечает Мюллер и снова обращается к Хайе Вестхусу со своим вопросом.

Хайе трудно ответить с ходу. На его веснушчатом лице написано недоумение:

– Это когда уже не будет войны, так, что ли?

– Ну да. Какой ты у нас сообразительный!

– Так ведь после войны, наверно, опять будут бабы, верно? – Хайе облизывается.

– Будут и бабы.

– Вот житуха-то будет, забодай меня комар! – говорит Хайе, и лицо его оттаивает. – Тогда я подобрал бы себе крепкую бабенку, этакого, знаете ли, драгуна в юбке, чтоб было бы за что подержаться, и без долгих разговоров – в постельку. Нет, вы только подумайте, настоящая перина, да еще на пружинном матраце! Эх, ребята, да я целую неделю штанов бы не надевал!

Все молчат. Слишком уж великолепна эта картина. Мороз пробегает у нас по коже. Наконец Мюллер собирается с духом и спрашивает:

– А потом?

Хайе молчит. Затем он несколько нерешительно заявляет:

– Если бы я был унтер-офицером, я бы еще остался на сверхсрочную.

– Хайе, ты просто не в своем уме, – говорю я.

Ничуть не обижаясь, он отвечает мне вопросом:

– А ты когда-нибудь резал торф? Поди попробуй.

С этими словами он достает из-за голенища ложку и запускает ее в котелок Альберта.

– И все-таки это, наверно, не хуже, чем рыть окопы в Шампани, – отвечаю я.

Хайе жует и ухмыляется:

– Зато дольше. Да и отлынивать там нельзя.

– Но послушай, Хайе, чудак, дома-то ведь все-таки лучше!

– Как сказать, – говорит он и задумывается с открытым ртом.

На его лице написано, о чем он сейчас думает. Жалкая лачуга на болоте, тяжелая работа в знойной степи с раннего утра и до вечера, скудный заработок, грязная одежда поденщика…

– В мирное время на действительной можно жить припеваючи, – говорит он, – каждый день тебе засыпают твой корм, а не то можешь устроить скандал; у тебя есть своя постель, каждую неделю чистое белье, как у господ; ты унтер-офицер, служишь свою службу, обмундирован с иголочки; по вечерам ты вольная птица и идешь себе в пивную.

Хайе чрезвычайно гордится своей идеей. Он просто влюблен в нее.

– А отслужил свои двенадцать лет – получай аттестат на пенсию и иди в сельские жандармы. Тогда можешь хоть целый день гулять.

От этих грез о будущем его бросает в пот.

– Ты только подумай, как тебя будут угощать! Здесь рюмка коньяку, там пол-литра. С жандармом небось каждый захочет дружить.

– Да ты ведь никогда не станешь унтером, Хайе, – вставляет Кат.

Хайе смущенно смотрит на него и умолкает. Наверно, он думает сейчас о ясных осенних вечерах, о воскресеньях в степи, звоне деревенских колоколов, о ночах, проведенных с батрачками, о гречишных пирогах с салом, о сельском трактире, где можно целыми часами беспечно болтать с друзьями…

Его воображение не в силах так быстро управиться с нахлынувшими на него картинами, поэтому он только раздраженно ворчит:

– И чего вы вечно лезете с вашими дурацкими расспросами?

Он натягивает на себя рубашку и застегивает куртку.

– А ты бы что сделал, Тьяден? – спрашивает Кропп.

Тьяден думает только об одном:

– Стал бы следить за Химмельштосом, чтобы не упустить его.

Дай Тьядену волю, он, пожалуй, посадил бы Химмельштоса в клетку, чтобы каждое утро нападать на него с дубинкой. Сейчас он опять размечтался и говорит, обращаясь к Кроппу:

– На твоем месте я постарался бы стать лейтенантом. Тогда бы ты мог гонять его, пока у него задница не взопреет.

– А ты, Детеринг? – продолжает допытываться Мюллер. С его любовью задавать вопросы ему бы только ребят учить.

Детеринг не охотник до разговоров. Но на этот вопрос он отвечает. Он смотрит в небо и произносит всего лишь одну фразу:

– Я подоспел бы как раз к уборке.

С этими словами он встает и уходит.

Его одолевают заботы. Хозяйство приходится вести жене. К тому же у него еще забрали двух лошадей. Каждый день он читает доходящие до нас газеты: уж нет ли дождя в его родных краях в Ольденбурге? А то они не успеют убрать сено.

В этот момент появляется Химмельштос. Он направляется прямо к нам. Лицо Тьядена покрывается пятнами. Он растягивается во весь рост на траве и от волнения закрывает глаза.

Химмельштос ведет себя несколько нерешительно, он замедляет шаги. Но затем все-таки подходит к нам. Никто даже и не думает встать. Кропп с интересом разглядывает его.

Теперь он стоит перед нами и ждет. Видя, что все молчат, он пускает пробный шар:

– Ну как дела?

Проходит несколько секунд; Химмельштос явно не знает, как ему следует себя вести. С каким удовольствием он заставил бы нас сейчас сделать хорошую пробежку! Однако он, как видно, уже понял, что фронт – это не казармы! Он делает еще одну попытку, обращаясь на этот раз не ко всем сразу, а только к одному из нас; он надеется, что так скорее получит ответ. Ближе всех к нему сидит Кропп. Его-то Химмельштос и решает удостоить своим вниманием:

– Тоже здесь?

Но Альберт отнюдь не собирается напрашиваться к нему в друзья.

– Немножко подольше, чем вы, – кратко отвечает он.

Рыжие усы Химмельштоса подрагивают.

– Вы, кажется, меня не узнаете?

Тьяден открывает глаза:

– Нет, почему же?

Теперь Химмельштос поворачивается к нему:

– Ведь это Тьяден, не так ли?

Тьяден поднимает голову:

– А хочешь, я тебе скажу, кто ты?

Химмельштос обескуражен:

– С каких это пор мы с вами на «ты»? Мы, по-моему, еще в канаве вместе не валялись.

Он никак не может найти выход из создавшегося положения. Столь открытой вражды он от нас не ожидал. Но пока что он держит ухо востро, – наверно, ему уже успели наболтать про выстрелы в спину.

Слова Химмельштоса о канаве настолько разъярили Тьядена, что он даже стал остроумным:

– Нет, ты там один валялся.

Теперь и Химмельштос тоже кипит от злости. Однако Тьяден поспешно опережает его; ему не терпится высказать до конца свою мысль.

– Так сказать тебе, кто ты? Ты гад паршивый, вот ты кто! Я уж давно хотел тебе это сказать.

В его сонных свиных глазках светится торжество – он много месяцев ждал той минуты, когда швырнет этого «гада» в лицо своему недругу.

Химмельштоса тоже прорвало:

– Ах ты, щенок, грязная торфяная крыса! Встать, руки по швам, когда с вами разговаривает начальник!

Тьяден делает величественный жест:

– Вольно, Химмельштос. Кру-гом!

Химмельштос бушует. Это уже не человек – это оживший устав строевой службы, негодующий на нарушителей. Сам кайзер не счел бы себя более оскорбленным, чем он. Он рявкает:

– Тьяден, я приказываю вам по долгу службы: встать!

– Еще что прикажете? – спрашивает Тьяден.

– Вы будете выполнять мой приказ или нет?

Тьяден отвечает не повышая голоса и, сам того не зная, заканчивает свою речь популярнейшей цитатой из немецкого классика[2]. Одновременно он оголяет свой тыл.

Химмельштос срывается с места, словно его ветром подхватило:

– Вы пойдете под трибунал!

Мы видим, как он убегает по направлению к ротной канцелярии.

Хайе и Тьяден оглушительно ржут – так умеют хохотать только торфяники. У Хайе от смеха заскакивает челюсть, и он беспомощно мычит открытым ртом. Альберт вправляет ее ударом кулака.

Кат озабочен:

– Если он доложит, тебе несдобровать.

– А ты думаешь, он доложит? – спрашивает Тьяден.

– Обязательно, – говорю я.

– Тебе закатят по меньшей мере пять суток строгого, – заявляет Кат.

Тьядена это ничуть не страшит.

– Пять суток в кутузке – это пять суток отдыха.

– А если в крепость? – допытывается более основательный Мюллер.

– Пока сидишь там, глядишь, и отвоевался.

Тьяден – счастливчик. Он не знает, что такое заботы. В сопровождении Хайе и Леера он удаляется, чтобы не попасться начальству под горячую руку.

Мюллер все еще не закончил свой опрос. Он снова принимается за Кроппа:

– Альберт, ну а если ты и вправду попал бы сейчас домой, что б ты стал тогда делать?

Теперь Кропп наелся и стал от этого уступчивее:

– А сколько человек осталось от нашего класса?

Мы подсчитываем: семь человек из двадцати убиты, четверо – ранены, один – в сумасшедшем доме. Значит, нас набралось бы в лучшем случае двенадцать человек.

– Из них трое – лейтенанты, – говорит Мюллер. – Ты думаешь, они согласились бы, чтобы на них снова орал Канторек?

Мы думаем, что нет; мы тоже не захотели бы, чтобы он орал на нас.

– А как ты представляешь себе, что такое тройное действие в «Вильгельме Телле»? – вдруг вспоминает Кропп и хохочет до слез.

– Какие цели ставил перед собой геттингенский «Союз рощи»? – испытующе спрашивает Мюллер, внезапно переходя на строгий тон.

– Сколько детей было у Карла Смелого? – спокойно парирую я.

– Из вас ничего путного не выйдет, Боймер, – квакает Мюллер.

– Когда была битва при Заме? – интересуется Кропп.

– У вас нет прочных моральных принципов, Кропп, садитесь! Три с минусом! – говорю я, делая пренебрежительный жест рукой.

– Какие государственные задачи Ликург почитал важнейшими? – шипит Мюллер, поправляя воображаемое пенсне.

– Как нужно расставить знаки препинания в предложении: «Мы, немцы, не боимся никого, кроме Бога»? – вопрошаю я.

– Сколько жителей насчитывает Мельбурн? – щебечет в ответ Мюллер.

– Как же вы будете жить, если даже этого не знаете? – спрашиваю я Альберта возмущенным тоном.

Но тот пускает в ход другой козырь:

– В чем заключается явление сцепления?

Мы уже успели основательно позабыть все эти премудрости. Они оказались совершенно бесполезными. Но никто не учил нас в школе, как закуривать под дождем и на ветру или как разжигать костер из сырых дров, никто не объяснял, что удар штыком лучше всего наносить в живот, а не в ребра, потому что в животе штык не застревает.

Мюллер задумчиво говорит:

– А что толку? Ведь нам все равно придется снова сесть на школьную скамью.

Я считаю, что это исключено.

– Может быть, нам разрешат сдавать льготные экзамены?

– Для этого нужна подготовка. И даже если ты их сдашь, что потом? Быть студентом не намного лучше. Если у тебя нет денег, тебе все равно придется зубрить.

– Нет, это, пожалуй, немного получше. Но и там тебе тоже будут вдалбливать всякую чушь.

Кропп настроен совершенно так же, как мы:

– Как можно принимать все это всерьез, если ты побывал здесь, на фронте?

– Но надо же тебе иметь профессию, – возражает Мюллер, точь-в-точь так, как говаривал Канторек.

Альберт вычищает ножом грязь из-под ногтей. Мы удивлены таким щегольством. Но он делает это просто потому, что задумался. Он отбрасывает нож и заявляет:

– В том-то и дело. И Кат, и Детеринг, и Хайе снова вернутся к своей профессии, потому что у них она уже была раньше. И Химмельштос – тоже. А вот у нас ее не было. Как же нам привыкнуть к какому-нибудь делу после всего этого? – Он кивает в сторону фронта.

– Хорошо бы стать рантье, тогда можно было бы жить где-нибудь в лесу, в полном одиночестве, – говорю я, но мне тотчас же становится стыдно за эти чрезмерные претензии.

– Что же с нами будет, когда мы вернемся? – спрашивает Мюллер, и даже ему становится не по себе.

Кропп пожимает плечами:

– Не знаю. Сначала надо остаться в живых, а там видно будет.

В сущности, никто из нас ничего не может сказать.

– Так что же мы стали бы делать? – спрашиваю я.

– У меня ни к чему нет охоты, – устало отвечает Кропп. – Ведь рано или поздно ты умрешь, так не все ли равно, что ты нажил? И вообще я не верю, что мы вернемся.

– Знаешь, Альберт, когда я об этом размышляю, – говорю я через некоторое время, переворачиваясь на спину, – когда я думаю о том, что однажды услышу слово «мир» и это будет правда, мне хочется сделать что-нибудь немыслимое – так опьяняет меня это слово. Что-нибудь такое, чтобы знать, что ты не напрасно валялся здесь в грязи, не напрасно попал в этот переплет. Только я ничего не могу придумать. То, что действительно можно сделать, вся эта процедура приобретения профессии – сначала учеба, потом жалованье и так далее, – от этого меня с души воротит, потому что так было всегда и все это отвратительно. Но ничего другого я не нахожу, ничего другого я не вижу, Альберт.

В эту минуту все кажется мне беспросветным, и меня охватывает отчаяние.

Кропп думает о том же.

– И вообще всем нам будет трудно. Неужели они там, в тылу, никогда не задумываются над этим? Два года подряд стрелять из винтовки и метать гранаты – это нельзя сбросить с себя, как сбрасывают грязное белье…

Мы приходим к заключению, что нечто подобное переживает каждый – не только мы здесь, но и всякий, кто находится в том же положении, где бы он ни был; только одни чувствуют это больше, другие – меньше. Это общая судьба нашего поколения.

Альберт высказывает эту мысль вслух:

– Война сделала нас никчемными людьми.

Он прав. Мы больше не молодежь. Мы уже не собираемся брать жизнь с бою. Мы беглецы. Мы бежим от самих себя. От своей жизни. Нам было восемнадцать лет, и мы только еще начинали любить мир и жизнь; нам пришлось стрелять по ним. Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце. Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса. Мы больше не верим в них. Мы верим в войну.

Канцелярия зашевелилась. Как видно, Химмельштос поднял там всех на ноги. Во главе карательного отряда трусит толстый фельдфебель. Любопытно, что почти все ротные фельдфебели – толстяки.

За ним следует снедаемый жаждой мести Химмельштос. Его сапоги сверкают на солнце.

Мы встаем.

– Где Тьяден? – пыхтит фельдфебель.

Разумеется, никто этого не знает. Глаза Химмельштоса сверкают злобой.

– Вы, конечно, знаете. Только не хотите сказать. Признавайтесь, где он?

Фельдфебель рыскает глазами; Тьядена нигде не видно. Тогда он пытается взяться за дело с другого конца:

– Через десять минут Тьяден должен явиться в канцелярию.

После этого он удаляется. Химмельштос следует в его кильватере.

– У меня предчувствие, что в следующий раз, когда будем рыть окопы, я случайно уроню моток проволоки Химмельштосу на ноги, – говорит Кропп.

– Да и вообще нам с ним будет не скучно, – смеется Мюллер.

Мы осмелились дать отпор какому-то жалкому почтальону и уже гордимся этим.

Я иду в барак и предупреждаю Тьядена, что ему надо исчезнуть.

Затем мы переходим на другое место и, развалясь на травке, снова начинаем играть в карты. Ведь все, что мы умеем, – это играть в карты, сквернословить и воевать. Не очень много для двадцати – слишком много для двадцати лет.

Через полчаса Химмельштос снова наведывается к нам. Никто не обращает на него внимания. Он спрашивает, где Тьяден. Мы пожимаем плечами.

– Вас ведь послали за ним, – настаивает он.

– Что значит «послали»? – спрашивает Кропп.

– Ну, вам приказали…

– Я попросил бы вас выбирать выражения, – говорит Кропп начальственным тоном. – Мы не позволим обращаться к нам не по уставу.

Химмельштос огорошен:

– Кто это обращается к вам не по уставу?

– Вы!

– Я?

– Ну да.

Назад Дальше