Москва и москвичи. Репортажи из прошлого - Гиляровский Владимир Алексеевич 12 стр.


Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака на крыльцо. Ветер бросил мне снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с пола чистый половичок, как башлыком укутал им голову и бодро выступил в путь. И скажу теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк.

* * *

Стемнело, а я все шел и шел. Дорога большая, обсаженная еще при «матушке-Екатерине» березами; сбиться нельзя. Иногда нога уходила до колен в навитые по колее гребни снега.

Метель кончилась. Идти стало легче. Снег скрипел под ногами. Темь, тишина, одиночество. Половик спас меня – ни разу не пришлось оттирать ушей и щек.

Вот вдали огоньки… Темные контуры домов… Я чувствовал такую усталость, что, не будь этой деревни, кажется, упал бы и замерз. Предвкушая возможность вытянуться на лавке или хоть на полу в теплой избе, захожу в избу… в одну… в другую… в третью… Везде заперто, и в ответ на просьбу о ночлеге слышу ругательства… Захожу в четвертую – дверь оказалась незапертой. Коптит светец. Баба накрывает на стол. В переднем углу сидит седой старик, рядом бородатый мужик и мальчонка. Вошел и, помня уже раз испытанный когда-то урок, помолился на образа.

– Пустите переночевать Христа ради.

– Дверь-то не заперла, лешая! – зыкнул на бабу бородатый.

– Не прогневайся, не пущаем… Иди себе с богом, откуда пришел… Иди уж!.. – затараторила баба.

– Замерз ведь я… Из Ярославля пешком иду.

– У меня этакий наслезник топор из-под лавки спер…

– Я ведь не вор какой… – пробовал защищаться я, снимая с шеи и стряхивая украденный половик.

Хозяйка несла из печи чашку со щами. Пахло грибами и капустой. Ломти хлеба лежали на столе.

– Фокыч, пущай он поисть, а там и уходит… А, Фокыч? – обратилась баба к рыжему.

– Садись, поешь уж. Только ночевать не пущу, – сказал рыжий, а старик указал мне место на скамье, где сесть.

Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара грибных щей. Едим молча. Еще подлили. Тепло. Приветливо потрескивает, слегка дымя, лучина в светце, падая мелкими головешками в лохань с водой. Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову… Тепло им, как и мне. Хозяйка то и дело вставляет в железо высокого светца новую лучину… Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кошка вскочила на лавку и начала тереться о стенку.

– Топор-то у меня стащил… И заперто было… Сидим это… перед Рождеством дело… Поужинали… Вдруг стучит. Если бы знали, что бродяга, в жисть не отперли бы. «Кто это?» – спрашиваю. А он из-за двери-то: «Нет ли продажного холста?»

А холстина-то была у нас. Отпираю. Входит так, мужичонка.

«Тебе, – спрашиваю, – холста?», а он:

«Милостиньку ради Христа! Пустите ночевать да обогреться».

Вижу, человек хороший… Ночевал… А утром, глядь, нету… Ни его нет, ни топора нет. Вот и пущай вашего брата!..

Кошка играла цепочкой стенных часов-ходиков, которые не шли.

Чтобы сколько-нибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах.

– Давно стоят? – спрашиваю хозяина.

– С лета. Упали как-то, ну, и стали. А ты понимаешь в часах-то?

– Малость смыслю. У себя дома всегда часы сам чиню.

– Ну, паря. А ты бы наши-то посмотрел…

– Что же, я, пожалуй, посмотрю… Отвертка есть?

– Стамеска махонькая есть.

Подал стамеску. Хозяйка убрала со стола. С сердечным трепетом я снял со стены ходики и с серьезной физиономией осмотрел их и принялся за работу. Кое-что развинтил.

– Темновато при лучине-то… Уж я лучше утром…

Хозяйка подала платок, в который я собрал части часов.

Улегся я на лавке. Дед и мальчишка забрались на полати… Скоро все уснули. Тепло в избе. Я давно так крепко не спал, как на этой узкой скамье с сапогами в головах. Проснулся перед рассветом; еще все спали. Тихо взял из-под головы сапоги, обулся, накинул пальто и потихоньку вышел на улицу. Метель утихла. Небо звездное. Холодище страшенный. Вернулся бы назад, да вспомнил разобранные часы на столе в платочке и зашагал, завернув голову в кабацкий половик…

* * *

Деревня Ковалево. Спрашиваю у бабы с ведром у колодца, как пройти в Подберезное. Так называлось имение Поповых – цель моего стремления.

– А вот направо просекой, прямо и придешь. Только, гляди, дороги лесом нет, оттоле никто не ездит… Прямо к барскому дому подойдешь, недалече.

И пошел я мимо овинов к лесу, пошел просекой, утопал выше колена в снегу; было тихо, не особенно холодно и облачно. Это «недалече» мне показалось так версты в три. От меня валил пар, голова была мокрая, а я шагал и шагал. Вот, наконец, барский дом, с выбитыми рамами, с полуободранной крышей, с заколоченной жердями крест-накрест зияющей парадной дверью под обвалившимся зонтом крыльца. Следов нигде никаких. Налево от дома в почерневшем флигеле из трубы вьется дымок, а от флигеля тропочка в другую сторону от меня. Вхожу в большую избу, топится печь. Около шестка хлопочет старушка, типа пушкинской няни.

– Здравствуйте. Это Подберезное?

– Было оно Подберезное когда-то, да сплыло!

– А где Поповы живут?

– Э-эх! Были Поповы, да сплыли!

Горькую весть узнаю. Оказалось, что братья Поповы получили это имение года два назад в наследство от дяди, переехали сюда вдвоем и сразу закутили вовсю. Придут, бывало, в Ковалево, купят все штофы и полуштофы, что стоят на полках, с разными наливками и настойками – это для баб, а для мужчин ведро водки поставят. На закуску скупят в лавке все крендели, пряники и гуляют. А то в Романов или Ярославль уедут – по неделям пьют. Уедут на своих лошадях, в своих экипажах, пропьют их в городе, а назад на наемных вернутся, в одних пальтишках… Сперва продали все добро из комнат, потом хлеб, скот – и все понемногу; нет денег на вино – корову сведут, диван продадут. Потом строевые деревья из лесу продавали потихоньку от начальства, потом осенью этой из дома продали двери да рамы – разорили все и уехали, а куда – и сами не знаем.

Пришел с бутылкой постного масла ее муж, старик – оба бывшие крепостные этого имения. Он все подтвердил и еще разукрасил, что сказала старушка. Я в свою очередь рассказал, зачем пришел. Сердечно посожалели они меня, накормили пустыми щами, переночевал я у них в теплой избе, а утром, чуть рассвело, напоив горячей водой с хлебом, старик отвел меня по чуть протоптанной им же стежке через глубокий овраг, который выходил на Волгу, в деревню Яковлевское, откуда была дорога в Ковалево. В деревне мы встретили выезжавшего на доброй лошаденке хорошо одетого крестьянина, который разговорился со стариком. Оказалось, что это приказчик местного богача Тихомирова, который шьет полушубки из лучших романовских овец на Москву и Ярославль. Старик рассказал про меня, и приказчик, ехавший в Ярославль, пожалел меня, поругал пьяниц Поповых и предложил довезти меня до Ярославля. Потом повернул лошадь к своему дому, вынес оттуда новый овчинный тулуп.

– Надень, а то замерзнешь.

Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил половик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали – я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй половине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домашними лепешками с картофелем на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только одно слово: «Прощавай!»

После хороших суток, проведенных у стариков в теплой хате, в когда-то красивом имении на гористом берегу Волги – я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хорошие штаны на плохие или сапоги – денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть, заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиница «Столбы». Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомного и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались «будиловцами». Это был уже цвет ярославских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в будиловском трактире.

* * *

Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны – и тут же наденет рваную сменку. Минуту назад и я также переобувался в валенки… Я примостился в углу, у маленького столика, добрую половину которого занимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове – и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос: где ночевать? У Лондрона больше неудобно проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьянства разбойничьи рожи, что и подступиться не хочется.

Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рассматриваю моего спящего соседа, но мне видна только кудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под головы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу.

* * *

Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями… Вдруг стол качнулся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опухшее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай… Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался встать и опять хлюпнулся.

Потом взглянул на меня и сказал:

– На завод пора, а я, мотри, мал, того… – И стал шарить в карманах… Потом вынул две копейки, кинул их на стол. – Мотри, только один семик… добавь тройчак на шкалик… охмелюсь и пойду! – обратился он ко мне.

– Ладно.

Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного размера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно, уплатил, как и раньше за чай, – вперед. Здесь такой обычай.

– Пей!

– Налей. Руки не годятся, расплещут.

Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками обхватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя.

– Ну вот я и жив! Спасибо, брательник…

– Ешь крендели, закусывай, – предлагаю.

– Не надо. А ты чего не пьешь? – спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку.

– Сыпь! Я не буду.

– Во спасибо!.. А то не прохватило.

На этот раз он сам налил полный стакан, выпил с маху и крякнул:

– Теперь жив.

– Чайку?

– Коли милость твоя, и чайком бы погреться…

– Малай-й! – подозвал он полового. – Прибор к паре и на семик сахару… Да кипяточку, – и подвинул половому свои две копейки, лежавшие на столе.

Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил:

– А ты по какой ударяешь?

– Да по такой же! Вишь, зимогорю…

– Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белильном… Да вчера получка была, загулял… И шапку пропил… Как и дойду, не знаю…

Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья и что сегодня ночевать негде.

– Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит…

– Да я не знаю работы…

– В однорядь выучат… Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу…

Он кое-что рассказал о заводе.

– У меня паспорта нет.

– А у кого он на заводе есть? Там паспортов не любят, рублем дороже в месяц плати… Айда!

Ввалилась торговка. На руке накинута разная трепаная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком.

– Почем картуз? – спрашиваю.

– Гривенник.

– А гривну хошь…

– Добавь семишку, за пятак владай!

Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы зашагали к Волге.

Глава пятая

Обреченные

Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Собака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге.

Вспомню белильный завод так, как он есть. Приходится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в «Русских ведомостях» я поместил очерк из жизни рабочих «Обреченные». Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что «Обреченные» – это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, – словом, написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц – я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена… Печатался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать.

А правда была такая.

Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий.

Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый старик-сторож.

– Фокыч, я новенького привел…

– Ну-к што ж… Веди в контору, там Юханцев, он запишет.

Приходим в контору. За столом пишет высокий рыжий солдатского типа человек. Стали у дверей.

– Тебе что, Ванька?

– Вот новенького привел.

Юханцев оценил меня взглядом.

– Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то?

– Алексей Иванов.

– Давай паспорт.

– У меня нет.

– Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.

А потом ко мне обратился:

– Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!

Третья казарма – длинное, когда-то желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, откуда валил пар… Голоса гудели внутри… Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту ошеломили меня, и я остановился в дверях.

– Лешай, чего распахнул! Небось лошадей воровал, хлевы затворял!

Услыхал я окрик и вошел.

Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.

– Эй, ты, новенький, подходи! – крикнул он мне.

Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сивухи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек.

Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на горячие щи.

– Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, поглядеть любо! – замечает старичонка с козлиной бородкой.

– А тебе завидно, ворона дохлая?

– Не завидно, а все-чки…

Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.

– Таскай со всем!

Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом… Я жадно ел, а другие только вид делали.

– Что это никто каши не ест? – спросил я соседа.

– Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь – и тебя от еды отвалит… Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно.

А я прожил на заводе с лишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло.

Понемногу все отваливались и уходили наверх по широкой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел – только ничего не ел – огромный старик, который сразу, как только я вошел, поразил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с густыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль которой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебряные усы.

Назад Дальше