Шрезель
Он говорил страстно, с надрывом, но иногда замолкал и тяжело смотрел в одну точку, прямо перед собой, куда-то мимо Костенко. Руки у него были маленькие, толстые, удивительно женственные, только с обгрызенными ногтями. Он беспрерывно курил, но не гасил окурки в пепельнице, и они дымились, как благовония в храме.
– Понимаете, – вдруг снова взорвался Шрезель, – так мне трудно вспоминать! Предлагайте какой-нибудь вопрос, тогда у меня пойдет ниточка. Я люблю наводящие вопросы. Вы помогите мне вопросами, тогда я смогу понять, что вас интересует. Как человек серый, я самостоятельно мыслить не умею, только по подсказке, – он усмехнулся и повторил: – Только по подсказке… Но я просто не могу себе представить его в роли грабителя.
– Почему?
– Ну, теория квадратного подбородка, дегенеративного черепа и низкого лба, я это имею в виду. Ламброзо и его школа. Назаренко был красивым парнем, с умным лицом… И глаза у него хорошие…
– Тут возможны накладки. Ламброзо у нас не в ходу.
– Напрасно. По-моему, его теория очень любопытна. На Западе он в моде.
Костенко был по-прежнему зол – он трудно отходил после посещения исполкома. Поэтому он сказал:
– В таком случае я вынужден вас арестовать прямо сейчас. Как говорится, превентивно…
Шрезель засмеялся.
– За что?
– За Ламброзо. Он, знаете, как определяет грабителя-рецидивиста?
– Не помню.
– Могу напомнить, только не обижайтесь. Растительность, поднимающаяся по щекам вплотную к глазам, выступающая вперед нижняя челюсть, толстые пальцы, крючковатый нос, обгрызенные ногти. Возьмите зеркало, внимательно смотрите на свое лицо, а я повторю ваш «словесный портрет» еще раз.
– Неужели я такая образина? – спросил Шрезель, но к зеркалу, стоявшему на низком столике около приемника, невольно обернулся. Он внимательно оглядел себя и переспросил: – Разве у меня нижняя челюсть выступает?
– Должен вас огорчить…
– О, погодите, у него внизу, вот здесь, – Шрезель открыл рот и показал два передних зуба, – были золотые коронки! Ура! Пошла ниточка! Вы мне помогли… Я могу фантазировать, если мне помогают! Еще вспомнил: он очень любил, как он определял, «вертеть динамо». Брал такси, катался по городу, потом останавливался у проходного двора, говорил, что выходит на минуточку, и убегал. То же он проделывал в ресторанах, он очень любил рестораны, он еще меня научил заказывать свекольник и рыбу по-монастырски.
– Что, вместе с ним убегали?
– Да что вы… Неужели я похож на тех, кто «вертит динамо»?
– А откуда вам известно про его штуки?
– Говорили в институте…
– Чего ж вы ему тогда холку не намылили?
– Не пойман – не вор.
– Тоже верно.
– Да, вот еще что… У него была прекрасная память. Изумительная память. У него даже записной книжки не было. Один раз услышит телефон – и навечно.
– А почему тогда его выгнали из института?
– Так он же не ходил на лекции. Знаете, может быть, он так хорошо запоминал только телефоны. Иногда бывает: прекрасная память на все, кроме, например, формул. Это от лености ума. Ум ведь надо все время тренировать, иначе его можно погубить. Это, кстати, и ко мне относится: я часто впадаю в какую-то духовную спячку – ничего не интересует, все мимо, мимо… Хочется сидеть, а еще лучше – лежать и не двигаться… У вас так не бывает? Да, кстати, у него был какой-то друг, по специальности физкультурный тренер. Кажется, бегун. Кажется. Точно я боюсь вам сказать.
– А из какого общества?
– Я был далек от спорта.
– Как звали тренера, не помните?
– Нет, что вы… Я только помню, что он его часто ждал после занятий. Такой высокий худой парень. И еще, кстати, он очень боялся темноты. Да, да, я именно поэтому и удивился, что он стал грабителем…
– Они днем грабили, – сказал Костенко, – сволочи.
– У вас, наверное, очень интересная работа, простите, не знаю, как вас величать…
– Владислав Николаевич.
– Очень красивое созвучие имени и отчества. Я своего сына назвал Иваном. Иван Шрезель.
Костенко улыбнулся:
– Благозвучно. Ему бы на сцепу с таким именем.
Шрезель замолчал и снова начал тяжело смотреть в точку, прямо перед собой, куда-то мимо Костенко.
– Очень мне с ним трудно, – вздохнул он, – жена погибла прошлым летом. Я чудом уцелел, а Ляля погибла во время маршрута по Вилюю. В детский садик я его пристроил, но воспитательница – не мать. Да, погодите, снова ниточка: у него была мать!
– Она умерла.
– Знаете, просто чудесная была женщина. Тихая такая, добрая… Прекрасно готовила. Она умела делать гречневую кашу в духовке – крупинка от крупинки отдельно лежала Я сам – немножечко гастроном. Люблю на досуге покашеварить. Наверное, истинное призвание – это кухня… Я только на кухне, у плиты, по-настоящему воодушевляюсь, только там я смел в решениях, только когда варю борщок – я чувствую себя личностью… Мы на этой почве очень подружились с его матушкой…
– Вы у них часто бывали?
– Довольно часто. Меня прикрепили к нему помогать учиться. Комсомольская нагрузка. По-моему, это все чепуха. Помогать учиться – это почти то же, что помогать человеку дышать или ходить. Здоровому, конечно. Больному не зазорно.
– Смекалистый был парень?
– Да. Очень. Но я же говорил вам – леность ума. Отсутствие тренинга. И еще: очень любил и, главное, умел со вкусом одеваться. Это он привил мне любовь к одежде. Он мне даже галстук-бабочку подарил.
– А деньги откуда?
– На галстук-бабочку?
– Нет. На красивую одежду?
– Во-первых, мать. Она была хорошая портниха и помногу зарабатывала. А вообще, очень был элегантный парень. Такой, знаете ли, красавец. Шрамик у него на лбу есть. Витька Кодицкий ему лоб разбил кирпичом. Он его вообще убить хотел.
– За что?
– Никто не знает. До сих пор.
– Вы адрес Кодицкого помните?
– Конечно.
– Давайте-ка я запишу.
Кодицкий
– Я этого человека, по правде говоря, ненавижу, а поэтому вам нет смысла со мной говорить. Объективности во мне быть не может.
– А в чем д-дело? – поинтересовался Садчиков.
– В нас с ним.
– Вы мне мож-жете рассказать?
– Нет.
– Нам сейчас дороги даже самые к-крохотные крупицы сведений о нем.
– Это ясно.
– Так что нам нужна ваша помощь.
– Я же говорю – я тут необъективен.
– А что вы можете рассказать о нем – даже необъективно?
– Какой смысл в необъективных сведениях? Мне он кажется уродом, а на самом деле это не так. Я его считаю кретином, а он далеко не глуп. Я его считаю подлецом, а он был где-то просто совершенно обыкновенным, только слабовольным и самовлюбленным человеком. Я его ненавижу как преступника морального. Даже как убийцу – косвенного. А он про это ничего не знает… Так что – какой смысл?
– З-знаете, будет даже бесчестно с в-вашей стороны не рассказать мне все. Либо вы не должны б-были мне говорить того, что сказали только что, либ-бо уж договаривайте. Тогда он был убийцей косвенным, а сейчас он убийца прямой. С наганом в кармане, ясно это в-вам? Он сейчас ходит по городу с оружием!
– Вы будете протоколировать то, что я скажу?
– Вы не х-хотите этого?
– Я требую, чтобы этого не было.
– Обещаю вам.
– Так вот. У меня была невеста. В общем, где-то жена. Я уехал на практику. У меня был ключ от ее комнаты. И когда я вернулся на неделю раньше срока и вошел в комнату, я увидел в кровати вместе с ней его. Ясно вам?.. Это случилось в ночь перед моим возвращением. Приехали наши ребята и устроили у нее вечеринку. Пили, смеялись, шутили. А он ей мешал водку с вином. А когда все разошлись, он остался у нее. Он нарочно напоил ее.
Я тихо ушел из квартиры – они не слышали меня – и ждал его в подъезде где-то часа четыре. Я начал бить его, я бы его убил. Но он убежал. А она потом вышла замуж за одного моего приятеля. Он любил ее еще со школы… Ей ничего не оставалось делать, потому что тогда не разрешали абортов. И родила мальчика. От него, от этого негодяя. Понимаете? А ведь она была честным человеком. Честный же человек, совершивший подлость, ищет искупления. А она вольно или невольно – мне где-то очень трудно судить об этом – совершила три подлости: с ним, со мной и с моим другом, который ничего не знает до сих пор. И вот в прошлом году, летом, она нашла искупление во время маршрута георазведки по горному Вилюю.
– Понятно. Я, конечно, н-нигде не буду записывать этого. Но мне нужно ее имя.
– Зачем?
– Для будущего. И за п-прошлое.
– Ее звали Ляля. Доброе имя, правда? Очень нежное и простое.
Кодицкий долго зашнуровывал ботинок, а потом, продолжая шнуровать, сказал:
– Вот все, что я могу сказать вам. Все остальное будет просто ненавистью. Я бы убил его тогда, но он убежал из дома. Я караулил его неделю, а потом уехал в тайгу. Из-за этого я кончил институт на полтора года позже остальных. Сегодня вы меня застали случайно: я в Москве бываю не больше месяца в году… Сейчас готовлюсь пройти по Вилюю: в прошлый раз у них ничего не вышло, она там погибла, так, может быть, мне повезет.
– Большая экспед-диция? – спросил Садчиков.
Кодицкий кончил шнуровать ботинок и ответил, усмехнувшись:
– Там видно будет.
– Но Шрезеля вы с собой не возьмете?
– Аппарат у вас четко работает…
– Иначе бы за что деньги платить?
– Нет, я не возьму Шрезеля. К нему-то ведь я ничего не имею.
Опознают
Ленька сидел в коридоре управления и уже в сотый раз считал количество трещин на паркетинах. Он сбивался, начинал снова, доходил до полусотни, но цифры мешались у него в голове. Он считал для того, чтобы не думать о том, как завтра в школе, утром, в восемь часов, начнется экзамен на аттестат зрелости по литературе. Но он обманывал себя, высчитывая трещины на паркетинах. Он все время думал об этом солнечном утре, о партах, которые пахли свежей краской, о Льве – торжественном и чопорном, и о малышах, которые обычно преподносят цветы десятиклассникам, смущаясь при этом и наступая друг другу на ноги.
Он вдруг вспомнил, словно увидел кинокадры, тот сентябрьский день, когда отец привел его в школу. Он не помнил себя, он только мог себя представить – маленького, в длинной серой гимнастерке, перетянутой поясом, который все время сползал с живота. Но он точно помнил отца – у него были холодные пальцы, когда он сжимал Ленькину маленькую руку, подводя его к торжественной линейке первоклассников. День тогда был совсем летний, и осень угадывалась только в том, как высверкивали паутинки, попадая в переливы белого солнца.
«Ну, сынка, иди, – сказал отец, – иди и не бойся…»
Отец часто повторял эту фразу: «иди и не бойся». Он всегда был смелым человеком, его отец: и когда его оклеветали в тридцать седьмом, и когда он строил дорогу на Колыме, и на фронте – сначала в штрафбате, а потом в саперных войсках, где он дослужился до майора и получил три ордена, тяжелое ранение и контузию; он всегда был смелым человеком, всегда и всюду – кроме дома. Здесь, когда начинались скандалы, Ленька прятал голову под подушку, чтобы не видеть отца – совсем непохожего на самого себя, жалкого и беспомощного… После скандалов и мать и отец задабривали Леньку, каждый старался утащить его к себе, а сердце у мальчонки разрывалось, потому что нет детей, которые бы любили мать больше отца или наоборот. Пожалуй, никто так не наделен чувством справедливости, как дети.
«Иди и не бойся…» Ленька часто вспоминал слова отца во время домашних скандалов. Укрыв голову подушкой, он плакал, потому что гнетущее чувство страха не покидало его в те часы: ничто так не калечит ребенка, как домашние сцены.
Вчера вечером, когда он сидел с Костенко и Садчиковым, страх, похожий на тот, который он испытывал дома, ушел, и тюрьма не казалась ему такой ужасной, как днем у Льва. Но сейчас снова давешний тяжелый и липкий страх делал его безвольным и обессиленным. Постепенно в нем рождалось чувство сначала непонятной, а потом все более осязаемой и давящей злости. Его стали раздражать шаги проходящих мимо людей, количество этих проклятых трещин на паркете, полумрак, который его окружал, и тишина, царившая вокруг. Потом он вспомнил горьковского Самгина и тот эпизод, который Лев вместе с ними читал в классе вслух. И эти страшные слова: «А мальчик-то был? Может, мальчика-то и не было?» – показались ему сейчас пророческими и неотвратимыми. Сначала тюрьма, потом трудовая колония, лопата и нары, а жизнь – мимо. Прощай, поэзия, институт, длинные редакционные коридоры, о которых он мечтал уже года три, прощай, ночная Москва, вся в серой дымке, таинственная и прекрасная. А через десять лет или сколько там дадут год, два – больше или меньше, разницы в этом никакой, – вернется он обворованным. Юности у него не будет. Было детство, а наступит изломанная, ни во что не верящая и ничего не желающая зрелость.
И за всеми этими думами Ленька все время видел лица Костенко и Садчикова, которые кормили его колбасой, поили газированной водой и улыбались, будто они его друзья, а ведь именно они посадят его в тюрьму, именно они искалечат его жизнь, лишат его всего того, что ему дорого и без чего он не может. Что им его стихи, его поэзия и его мечты? Что им?..
Работники скупки и домовой лавки, которые были ограблены восьмого и двенадцатого мая, пришли в управление для того, чтобы опознать одного из грабителей. В кабинете у Садчикова посадили трех парней, приглашенных студентов-практикантов из университета. Студенты все время улыбались и весело переглядывались – это была их первая практика. Садчиков сказал:
– Вы это, х-хлопцы, бросьте. Мы сейчас приведем т-того парня, так ему не до улыбок. Ясно? Вы его так сраз-зу под монастырь подведете. Так что давайте без шуток, пожалуйста…
Леньку посадили между двумя парнями – высокими, в легких теннисках. Четвертого, выпускника МГУ – Сашу Савельева, устроили чуть поодаль. Садчиков оглядел их всех и попросил Костенко:
– Зови кассира из лавки.
Женщина вошла и остановилась у двери. Она испуганно посмотрела на четырех сидевших вдоль стены, а потом, как на спасителя, на Садчикова, усевшегося на подоконнике так, чтобы не было видно его лица.
– Вы здесь н-никого не узнаете? – спросил он. – Из тех, что у вас б-были?
Женщина осторожно скосила глаза, быстро пробежала взглядом по лицам четырех ребят и отрицательно покачала головой.
– Никого, – тихо сказала она.
– Никого? – переспросил Костенко.
Она снова покачала головой.
– Не слышу, – сказал Садчиков.
– Не узнаю, – сказала женщина.
– Спасибо. Вы с-свободны.
Костенко пригласил оценщика из скупки. Он вошел, огляделся, осторожно поклонился Саше Савельеву, который сидел чуть поодаль, потом перевел взгляд на Садчикова и спросил:
– Эти?
– Я вас хотел спросить…
– Ах, негодяи паршивые! – начал он, разглядывая трех, сидевших у стены. – Ах, паразиты поганые! Нет на вас креста, мерзавцы!
– Тише, тише, – сказал Костенко, – давайте без эмоций.
Оценщик еще раз внимательно осмотрел всех, а потом сказал:
– Из этой троицы никого.
– А этот? – показал Костенко на Савельева.
– Этот? В синей рубашке?
– Да…
Оценщик быстро взглянул на Садчикова, потом так же быстро на Костенко, словно желая выяснить, какой ответ их устроит, ничего по их глазам не понял и неопределенно протянул:
– Да… Лицо, прямо скажем…
– Какое? – спросил Садчиков.
– Вы же сказали – без эмоций…
– Я вас спрашиваю: он или нет?
– Как вам сказать…
– Ладно, спасибо, – сказал Костенко, – больше ничего не надо.
Девушка, которая выписывала в скупке чеки, оглядев всех, сразу же сказала:
– Здесь никого нет.
Садчиков облегченно вздохнул.
– Спасибо, ребята, – сказал Костенко. – А тебя, Савельев надо в камеру. Лицо-то у тебя, «прямо скажем», а?
Ленька разлепил губы и спросил:
– Можно попить?
– Валяй, – ответил Садчиков. – Что, п-перетрусил?
– Нет. Теперь все равно.
– Глупость говоришь.
– Может быть… Только я так думаю…
– Глупость, – повторил Садчиков. – Сиди т-тут, я сейчас.
– Ты куда? – спросил Костенко.
– Да так… – ответил Садчиков. – Скоро вернусь.
Самсонов сидел у комиссара и плакал. Весь обмякший, жалкий и – это было сразу видно – тяжелобольной. Только поэтому комиссар сдерживался, чтобы не сказать ему всего того, что сказать бы следовало. «Не можете вместе жить – разойдитесь к черту! Себя мучаете и парня губите! Когда дома непорядок, дети в первую очередь гибнут. Хочешь видимость семьи сохранить, чтобы парня не травмировать, – уезжай к черту в свои леса! Наведывайся два раза в год: и жена твоя будет довольна, и дома тихо. А если она начнет здесь флирты там всякие с тити-мити, возьми парня к себе, в институт всегда успеет, а руками на стройке помахать тоже полезно. Для поэтов особенно. А так – вы грызетесь, а нам потом ребят в тюрьму сажай, да? Мы плохие, а вы хорошие и добренькие? Плачете, к сердцу нашему взываете, да? А оно у меня что, каменное, сердце-то? Или, может, нет?»