Утром он долго не мог сообразить, что с ним. Голова трещала, во рту было горько, руки тряслись. Он поехал на стадион, но вести занятия не мог, потому что очень мутило. Его строго предупредили, а занятия перенесли на другой день. Сударь уехал за город, туда, где раньше у них была дача, и лег в высокую траву.
«Ненавижу все! – пронеслось в мозгу. – Все и всех ненавижу. Они у меня отняли то, что было моим. За это они должны поплатиться».
Сударь лежал в траве, смотрел в небо и продолжал думать: «А кто они? Люди. И те, которые наверху, и те, кто внизу. Все они виноваты в том, что случилось со мной». Сударь вспоминал, что с потерей отца он лишился всего, к чему привык с детства. А привык он к шоферам, которые возили его с девушками за город; к паюсной икре и дорогим коньякам, которые обычно пил отец; к лучшим портным и к деньгам, которые были у него всегда. Впервые отец дал ему денег, когда он учился в пятом классе. Мальчик попросил отца в воскресенье помочь ему с арифметической задачей – у него никак не сходился ответ. Отец достал из заднего кармана галифе пачку денег и сказал: «Пусть тебе наймут репетитора». Потом он научился понимать – что можно было просить у отца, а что – нельзя. Он понял, например, что нельзя просить отца пойти с ним в зоопарк или в Парк культуры. Он завидовал тем ребятам, которые ходили с родителями в кино и театры – он был этого лишен. Он не мог просить отца сыграть с ним в «морской бой», в «слова» или в шахматы. Но зато – став взрослее, он себя успокаивал этим, – он всегда мог попросить у отца машину, деньги, путевку на юг. Но он помнил, и сейчас до ужаса ясно видел, как отец, вернувшись с работы под утро, бледный, с белыми глазами, бил мать нагайкой, а потом запирал ее в уборной и приводил к себе молчаливых пьяных женщин. Сударь помнил, как отец, загнав его в угол, избил до полусмерти. Сударь на всю жизнь запомнил страшное лицо отца, его синюю шею и железные кулаки, поросшие белыми торчащими волосинками. Сударь тогда мечтал о том, чтобы отец умер, а им бы дали пенсию и оставили машину, дачу и шофера. Но отец не успел умереть. Его расстреляли вместе с Берия.
…Вернувшись в Москву вечером, Сударь проткнул шилом несколько баллонов у машин, которые стояли в их дворе. Он смотрел из окна, как владельцы, чертыхаясь, клеили баллоны и ругали милицию, которая не может навести порядка. Он стоял у окна, тихо смеялся и чувствовал себя отомщенным – хоть в малости.
С работы его прогнали через полгода за пьянство. Тогда он начал отгонять машины от автомагазина на Бакунинской до берегов Черного моря тем, которые сами не умели водить. Ему за это неплохо платили, и неделю он ни о чем не думал, а только вел машину и пел песни. А потом и это кончилось: с него взяли в милиции подписку об устройстве на работу. Сударь начал работать снабженцем на текстильной фабрике. Именно здесь он и познакомился с человеком, который называл себя Прохором. Здесь он впервые попробовал, что такое наркотик; здесь он впервые – в холодном, яростном полубреду – услышал «программу» Прохора: как и кому надо мстить.
Чита пришел к Сударю вместе с Надей.
– Слушай, – сказал он, пока Надя варила на кухне макароны, – хочешь, я тебе мою Надьку на ночь оставлю, а?
– Хочу.
– Такая, знаешь, женщина…
– Ничего бабец.
– Только пистолет у меня забери.
Сударь ответил:
– Не-е. Ты у меня на крючке с этим пистолетом. Хочешь, в милицию позвоню? Обыск, кандалы, пять лет тюрьмы – и с пламенным приветом! Надька и так ко мне в кровать прыгнет.
– Сволочь ты…
– Ну-ну!
– Тогда четвертак дай. Я спать не могу – страшно. Может захмелюсь – усну…
– Ничего, потом отоспишься. А деньги – их зарабатывать надо, а не клянчить.
– Как?
– Умно. Хочешь пятьсот рублей получить?
– Пятьдесят?
– Пятьсот. Пять тысяч по-старому.
– Конечно, хочу.
– Ну и ладно. Завтра получишь.
– Только слушай, Сударь… Может, ты что-нибудь не то придумал?
– То! Я всегда то, что надо, придумываю.
– На преступление не пойду.
– Ой, какой передовой! Может, в народную дружину записался? А? Мы тебе рекомендацию справим, характеристику дадим… Добровольцем-комсомольцем на целину не хочешь? А? Что молчишь? Ты не молчи, ты мне отвечай…
– Я на преступление не пойду, – повторил Чита. – Сколько б ты мне ни сулил.
– Молчи. Ты только молчи и меня не беси, понял? «Не пойду на преступление»! А кто у меня на кровати Милку изнасиловал? Кто? Ей пятнадцать, она несовершеннолетняя, это забыл? А кто со мной часы у пьяного старика в подъезде снял? Это забыл? А кто мне про ящики с водкой сказал? Это тоже забыл? А кто таксиста ключом по голове бил? Я? Или ты? Номер-то я помню: ММТ 98–20! Девятый парк, восьмая колонна, мальчик!. Он тебя узнает, обрадуется! На мои деньги пить, жрать и с бабами шустрить ты мастак, да? Пошел вон отсюда! Ну!
– Что ты взъелся? Я про тебя тоже знаю…
– Я сам про себя ничего не знаю. Давай греби отсюда, греби.
– Дай пожрать-то.
– Не будет тебе здесь жратвы.
– Мне ехать не на чем.
– Пешком топай. Или динамо крути – это твоя специальность.
– Погоди, Саш, давай по-душевному лучше поговорим. Ты сразу не кипятись только. Ты мне объясни все толком.
– «Толком»… Я больше тебя жить хочу, понял? Я глупость не сделаю, не думай. Я семь раз взвешу, один раз отрежу. И если тебя зову, так будь спокоен – значит, все у меня проверено, значит, все как надо будет. Люди трусы. Видят, как жулик в карман лезет, – отвернутся, потому что за свою шкуру дрожат. А если пистолет в рыло – он потечет вовсе, понял? Сколько надо, чтобы взять деньги? Две минуты. И машина у подъезда. С другим номером. Двадцать тысяч на четверых. Шоферу – кусок и нам по пятерке.
– А остальные куда? – быстро подсчитав, спросил Чита.
– В Дом ребенка, – ответил Сударь и засмеялся.
Он продолжал смеяться и тогда, когда ушли Надя и Чита. Смеясь, он подошел к тумбочке, на которой стоял телевизор, открыл дверцы и достал наркотик. После этого он еще несколько минут смеялся, а потом, тяжело вздохнув, лег на тахту и закрыл глаза. Полежав минуты три с закрытыми глазами, он сел к телефону и стал ждать звонка. Ровно в семь к нему позвонили. Перед тем как снять трубку, Сударь вытер вспотевшие ладони о лацкан пиджака и внимательно их осмотрел. Ладони были неестественного цвета.
«Завтра к гомеопату пойду, – подумал Сударь, – пусть пилюли пропишет».
Сударь снял трубку.
– Сань? – спросил глуховатый сильный голос. – Это ты, что ль?
– Да.
– Ну здравствуй. Как чувствуешь себя? Товар ничего?
– Марафет, что ли?
– Ишь пижон-то. Наркотик марафетом называешь… Смотри только слишком не шали.
– Я знаю норму, Прохор.
– Меня повидать не надо еще тебе, а? Не стыдно, а? Если стыдно – ты скажи, я пойму, я добрый. Это вы, молодежь, стыд забыли, а мы, старики, совестливые.
Сударь засмеялся и сказал:
– Стыдно.
– Гуще смейся, а то, слышится мне, притворяешься ты вроде.
– Честно.
– Ну тогда хорошо, миленький, тогда я не волнуюся…
– Не волнуйся.
– У меня за тебя по утрам сердце болит, Сань, все думаю про тебя, думаю… Жалею я тебя…
– Пожалел волк кобылу…
– Ну а когда повидаемся-то, Сань? – тоненько посмеявшись словам Сударя, спросил Прохор.
– Завтра. В девять. У «Форума».
– А это чего такое, «Форум» – то?
– Кино.
– А… А я думал, кинотеатр…
Сударь сказал:
– Шутник ты, Прохор, – и положил трубку.
Назавтра в девять вечера Прохор передал Сударю еще два грамма наркотика и «дал наводку» на скупку по Средне-Самсоньевскому переулку. В тот же вечер Сударь поехал к шоферу Виктору Ганкину, вызвал его тонким свистом и условился о встрече. А потом, купив в магазине две бутылки коньяку, отправился к Чите.
После первого грабежа Чита домой не возвращался, ночуя то у Нади, то у Сударя.
Третьи сутки
По улице Горького
В кабинете у Садчикова Валя Росляков громил кибернетику, взывая к самым высоким идеалам гуманизма и человеколюбия.
– Она сделает мир шахматной доской, эта проклятая кибернетика! Она превратила людей в роботов!
– Ты с чего это? – поинтересовался Костенко. – Снова ходил на диспут динозавров с людьми?
– Нет, сидел у наших экспертов…
– Ну, извини.
– Да нет, ничего. А вообще-то черт-те что! Меня, индивида, проклятая кибернетика делает подопытным кроликом.
– А ты не хочешь?
– Не хочу.
– И правильно делаешь. А вот я очень хочу спать.
– Жалкие и ничтожные люди! – сказал Росляков. – Мне жаль тебя, Костенко. Ты не живешь вровень с эпохой.
– Ну, извини.
– Иди к черту! – рассердился Росляков.
– Далеко идти.
– Ничего, наши кибернетики рассчитают тебе точный маршрут…
– Ладно. Тогда подожду… Только при других не надо так про кибернетику… Ей, бедолаге, так доставалось от наших мудрецов… А что касается подопытных кроликов… Ими мы останемся, не развивайся кибернетика, матерь техники двадцатого века…
– А папаша этой матери – человек? Делаем иконы, а потом начинаем уговаривать самих же себя этим иконам поклоняться… Кто информирует кибернетическое устройство о том, что ему – будущему роботу – надлежит исполнить? Человек, Слава, человек, со всеми его слабостями, горестями и пристрастиями…
– Дурашка… Когда будут созданы саморегулирующиеся устройства, они не позволят машине делать то, что будет продиктовано пристрастностью или слабостью… Исходные данные машины не позволят ей творить зло.
– Это ты серьезно?
– Как тебе сказать… Вообще-то – в высшей мере серьезно… Успокаиваю себя…
– Ну вот! Так кто же прав? Да здравствует восемнадцатой век, Слава! Век самостоятельного мышления…
– Именно… Восемнадцатый век мыслил, потому-то девятнадцатый подарил нам электричество, железную дорогу и кинематограф… Тебе, Валя, в черносотенцы надо податься: они ведь тоже боятся нового… Ну, они – понятно, мыслишек не хватает, трусы внутри… Слушай, я тебя лучше уволю из нашей группы, а?
Вошел Садчиков и сказал:
– Давайте, ребята, на ул-лицу. Пожалуй, что на координации здесь останусь я. Это комиссар прав. Буду за связного. Позванивайте ко мне. Две к-копейки есть?
– Я запасся, – сказал Костенко, – в метро наменял.
– Ленька позвонит – я его к вам п-подключу. Этот старичок с бородкой, у-учитель его, гов-ворит, что к устному ему тоже нечего готовиться. Он у них лучший ученик по литературе. Так что, я д-думаю, он с вами погуляет. Карточка карточкой, а когда в лицо знаешь, оно всегда н-надежней.
– Осудят его? – спросил Костенко. – Или все же на поруки передадут?
– Какой судья попадется, – сказал Садчиков. – Раз на раз не приходится.
– Это будет идиотизмом, если парня посадят, – сказал Росляков. – Тюрьма – для преступников, а не для мальчишек.
– Какой он м-мальчишка? – возразил Садчиков. – Сейчас мальчишка кончается лет в тринадцать. Они, черти, образованные. С-смотри, как он стихи читает! Словно ему не семнадцать, а все тридцать пять.
– Ну и хорошо, – сказал Костенко, – жизни больше останется.
– Это как? – не понял Садчиков.
– А так. Чем он раньше все поймет и узнает, тем он больше отдаст – даже по времени. Они сейчас отдавать начинают в семнадцать лет, на заводе, со средним образованием, а мы? Только-только в двадцать три года диплом получали. Потом еще года два – дурни дурнями. Диплом – он красивый, да толку что, если синяков себе еще на морде не набил…
– Жаргон, жаргон, – сказал Садчиков. – «Морда» – это ч-что такое?
Росляков засмеялся и ответил:
– Это лицо по-древнерусски.
– Нет, а правда, – продолжал Костенко, заряжая пистолет, – вон Маша моя… Три года на заводе поработала, а сейчас ее можно с пятого курса без всякого диплома на оперативную работу брать.
– Во дает! – усмехнулся Росляков. – Как жену аттестует, а? Скромность украшает человека, ничего не скажешь.
– Так я ж не о себе.
– Муж и жена, – наставительно сказал Валя, – одна сатана. Будешь спорить?
– Спорить не буду.
– То-то же…
– Нет, не «то-то же», – усмехнулся он. – Я не буду спорить, потому что пословица есть: «Из двух спорящих виноват тот, кто умнее».
– Во дает! – повторил Росляков.
– Ладно, пошли Читу ловить, – сказал Костенко и подтолкнул плечом Рослякова, – а то у тебя сегодня настроение, как у протоиерея Введенского – только б дискутировать…
Они шли по улице Горького вразвалочку, два модно одетых молодых человека. Шли они не быстро и не медленно, весело о чем-то разговаривали, заигрывали с девушками, разглядывали ребят и подолгу топтались около продавцов книг. Со стороны могло показаться, что два бездельника просто-напросто убивают время. Походка сейчас у них была особенная – шаткая, ленивая, ноги они ставили чуть косолапо, так, как стало модным у пижонов после фильма «Великолепная семерка». Около «Арагви» к ним подключился третий – оперативник из пятидесятого отделения. Костенко оглядел его костюм и спросил:
– Ты что, по моде тридцать девятого года одеваешься? И еще шляпу напялил. Сейчас на улице двадцать градусов, а твоя зеленая панама за километр видна.
– Так я ж для маскировки, – улыбнулся оперативник. – Нас еще в школе учили, что шляпа меняет внешний облик до неузнаваемости…
– Для маскировки пойди и сними ее.
– И брюки поменяй, – предложил Валя, – а то у тебя не брюки, а залп гаубицы. Такие брюки сейчас уже не маскируют, а демаскируют.
– Не обижайся, – сказал Костенко, – он дело говорит. Мы здесь будем бродить, ты нас найдешь. А то сейчас ты как на маскарад вырядился; «мастодонт-62»…
Ленька сидел уже полчаса, а писать сочинение все не начинал. Была вольная тема: «Героизм в советской литературе»; были темы конкретные: «Образ Печорина» и «Фольклорные особенности прозы Гоголя».
Лев Иванович несколько раз проходил мимо Леньки, а потом, после получаса, заметив, что парень до сих пор не взял в руки перо, остановился рядом с ним и тихо спросил:
– Леонид, в чем дело? Вольная тема специально для тебя.
Ленька взял ручку и обмакнул перо в чернильницу.
«Для меня, – зло подумал он, – черта с два! Я не могу писать эту тему. Это будет подлость, если я стану писать ее. Это будет так же подло, если в глаза человеку говорить одно, а за глаза другое. Почему он сказал, что это для меня? Он не должен был так говорить. Даже если он добрый, все равно он не имел права говорить мне это. Надо писать про Печорина. Или взять и написать про самого себя. Про то, что со мной было, и как я шел с убийцами в кассу, и как я молча стоял у окна, вместо того чтобы орать и лезть на них. Вот о чем я должен писать. И напрасно я провожу аналогию между Печориным и собой. Тот был честным человеком, а я самая последняя мелкая и трусливая дрянь».
Но он стал писать про героизм в советской литературе. Он писал быстро, ему было ясно, о чем писать, и он знал, что должен сделать, чтобы не считать себя потом негодяем и двурушником.
Он сдал сочинение первым и сразу же пошел искать автомат – позвонить на Петровку…
– Слушай, Росляков, а опер был прав: без шляпы довольно трудно. Тебе напекло затылок?
– У меня нет затылка, – ответил Костенко с достоинством, – у меня, простите, две макушки на том месте, где у прочих затылок.
– Ну, извини, – сказал Росляков.
– Да нет, ничего, пожалуйста…
– Две макушки – это к чему? К счастью? Умный ты, значит, да?
– Именно. Два затылка свидетельствуют о незаурядности личности…
Они ходили по улице Горького уже часа четыре. Асфальт стал мягким, зной дрожал в воздухе. В мелких брызгах – улицу часто поливали неповоротливые, как броневики, и такие же пузатые автомобили – играла синяя радуга. Улица жила веселой и шумной жизнью. Быстрые студентки; негры; растерянные, сбившиеся в кучу транзитники с вокзалов; продавцы книг, домохозяйки с набитыми сумками, школьники; девушки из магазинов, выбежавшие на перерыв в синеньких, дерзко открытых халатиках; индусы в высоких тюрбанах и с пледами через плечо – вся эта многоликая масса людей шла мимо и рядом, и надо было не только радоваться, глядя на эту шумную и веселую толпу, но все время быть настороже, надо все время приглядываться – нет ли сине-красного шрама на лбу, нет ли большого рта, яркого, словно накрашенного помадой; надо было приглядываться к каждому мужчине среднего роста, который шел в темных очках и в кепке, потому что и Рослякову, и Костенко, и Садчикову казалось, что Чита будет обязательно в темных очках и в кепке, чтобы скрыть шрам на лбу. Им казалось так, потому что они долго сидели и перечитывали все показания о Назаренко, о его трусости и хамстве, о его страсти к ресторанам и к дешевой показухе, о его врожденной интуиции, осторожности и – вместе с тем – наглости.