Москвичи и черкесы - Е. Хамар-Дабанов 5 стр.


Не за него, а за его состояние отдали Елизавету Григорьевну. Она не знала его почти, да, кажется, чуть ли не была влюблена в молодого человека, которого судьба от нее оторвала. Сначала она не хотела выходить замуж; но домашние убедили ее, представляя, что эта свадьба необходима для счастья всего семейства. Этими доводами бедняжку уговорили. Первые годы брачной жизни домашний их быт шел кое-как; но Илья Денисьевич преждевременно одряхлел. Тут настала трудная эпоха. Муж чем ранее дряхлеет, тем более самолюбие его скрывает это; тогда-то он прикидывается волокитою. Молодая жена сначала не понимает этого. Самолюбие бушует в ней: она подозревает, что покинута, променена на соперницу. Начинаются слезы, ревность, ссоры и замыслы мщения. Если же жена постигнет истину, что, впрочем, не всегда случается, – она делается самым усердным сообщником мужниной тайны, но скрытно от него, – у нее свои виды! Вот они. Всякая женщина притворяется чуждою огня страстей, подавая вид, что выше их; в любовной связи она уверяет любовника, клянется, что увлечена его нравственными добродетелями, дарованиями. Ее прямой расчет, следовательно, скрывать дряхлость мужа; она никогда в ней не сознается. Муж, со своей стороны, на все готов согласиться, лишь бы только лучше скрыть свою тайну, которую он никому ни за что на свете не поверит. Тут заключение брачного мира обыкновенно имеет следующую форму: «Любезная жена! Я тебя искренно люблю и предан тебе, будь в этом уверена: ты полная хозяйка в доме и моем имении, но прошу тебя, не будь так строга ко мне, извиняй кое-как брачные измены, ведь твоя ревность ни к чему не послужит, кроме семейных ссор; мы, мужчины, так сотворены, таковы наши права, наши привычки! Об одном только тебя прошу: не забывай, что я поверяю тебе свою честь». Эта последняя речь в женском лексиконе переводится так: «Ты, жена, можешь иметь любовника, только тщательно скрывай свою связь от мужа, а пуще всего от света!»

Семейный быт Елизаветы Григорьевны и Ильи Денисьевича, лиц, впрочем, весьма обыкновенных, был таков, как выше сказано. Их брачная жизнь дошла до периода только что поясненного; формула наша оказалась в этом случае весьма уместной. Условия ее исполнялись со всевозможной точностью.

Елизавета Григорьевна неоднократно замечала, что ее муж делается одолжительнее после головомоек, которые даны ему при свидетелях, под предлогом ревности. Она взяла это себе на ум.

На другой день после описанного вечера, в десятом часу утра, она сидела за чайным столом со своими тремя детьми, уродцами, черными, нечесаными, неумытыми, которые скоро между собою передрались и расплакались, так что мать их прогнала. Илья Денисьевич вошел, как добрый муж, поздоровался с женою, поцеловал ей ручку и уселся в ожидании чая.

Елизавета Григорьевна, понюхав табаку, сказала очень гневно:

– Послушай, если ты дурачишься и забываешь приличие, так я, по крайней мере, требую, чтобы ты не смел поминать обо мне в местах, где, если б у тебя была совесть, ты б никогда не заглядывал.

Пошли прения, ссоры, и когда Елизавета Григорьевна пришла вне себя, то есть притворилась разгневанной, послышались шаги. Это был домашний доктор. Невозможно было явиться более кстати. Доктора в домах – семьяне. Они все видят, все знают, все слышат и удивительно верно отгадывают то, чего им не сказывают. Редко кому рассказывают они важные семейные тайны; зато ссоры, мелочные или смешные происшествия столько же раз в сутки повторяют, сколько получают десятирублевых ассигнаций. Высыпаясь в каретах, они почти всегда видят во сне семейные распри: это случаи для них самые выгодные. Обыкновенно они пропишут жене успокоительное лекарство, чаще всего отварную воду с сахаром, на рецепте сделают незаметный иероглиф; аптекарь, обязанный платить значительный процент врачу, возьмет в двадцать, а иногда в сто раз более ценности медикамента; больная, очень довольная вкусом сладкой воды, прославляет удачное лечение ее притворной болезни, а медик в продолжение дня должен сделать второй визит, узнать о действии лекарства, то есть получить другую ассигнацию. Серьезные болезни – несчастья для медика: во-первых, его слава страждет, когда больной умирает на его руках; во-вторых, доктора, занимающиеся практикой, всегда добродушные люди, привязанные к пациентам. В них чувства не грубеют, как у госпитального лекаря, на которого смерть больного не производит ровно никакого впечатления.

Доктор, старый немец, вошел, поклонился, посмотрел на Елизавету Григорьевну и спросил, что с ней? Видно, она очень расстроена?

– Муж сокрушает. Вообразите, вчера изволил провести вечер в театре за кулисами. Мало того – не о чем было говорить, у него достало духа завести разговор о жене. С кем же? С молодым ветреником.

Доктор начал успокаивать Елизавету Григорьевну, пощупал пульс, потребовал бумаги и чернильницу, прописал рецепт, приказал тотчас же послать в аптеку, принимать лекарство через час по чайной ложке, и никак не держать его в слишком теплом месте, разумеется, не ставить в печку, а то склянка может лопнуть. Говорите после этого, что доктора вообще аллопаты! Нет-с, они гомеопаты, коль скоро велят принимать по чайной ложке лекарство, которое всякий из нас в детстве охотно пивал полными стаканами.

Илья Денисьевич находился в весьма затруднительном положении; душевно желая прослыть волокитой, он должен был из приличия показаться смущенным, немного прогневанным, почти присовещенным. Как водится, он сделал тут прежалкую фигуру.

Вошел официант с завернутою книгой, Илья Денисьевич спросил:

– Что это такое?

– К Елизавете Григорьевне от Николая Петровича Пустогородова, приказали просить другую.

– Подай сюда! – Илья Денисьевич развернул книгу, заметил, что она прожжена, и, пересматривая, сказал: – Какова нынешняя молодежь! Какие невежды! Вот прожег книгу, хоть бы строчку написал в извинение! – завернул ее опять и отдал официанту. Елизавета Григорьевна, не смотря на человека, приказала положить ее к ней в будуар, на стол, и велела сказать, что другую книгу сама читает.

Сметливый доктор, понявший одолжение, которое сделает обоим супругам, если заведет разговор, спросил у Елизаветы Григорьевны, где она провела вечер?

– У бабушки! – отвечала она. – Играла в бостон за вашу дочь Китхен.

Илья Денисьевич воспользовался этим удобным случаем, чтобы встать и поскорее уйти. Доктор последовал его примеру немного погодя, а для Елизаветы Григорьевны начался день светской женщины, то есть во все утро до второго часа – получение и отправление дюжин двух записок, потом принятие и делание визитов. Не приняла, однако ж, она Николашу. Это взбесило его, потому что, не получив ожидаемой книги, он отправился к ней объясниться. Позднее, когда он ехал по городу, он встретился с матерью, которая остановилась, посадила его к себе в карету и вынудила согласиться выйти в отставку и отправиться путешествовать на Восток.

Николаше необходимо было видеть Елизавету Григорьевну. Он начал ломать голову, где она проведет вечер? Но все его предположения были сомнительны. Наконец он решился послать своего камердинера прохаживаться около ее дома и подслушать, куда она поедет. Поручение не совсем приятное, особенно когда на дворе мороз в 25° по Реомюру [8]. Камердинер довольно долго прогуливался около дома, проклиная про себя влюбленных пар и все в мире любовные связи. Очень приятно был он обрадован, когда увидел на дворе фонари их кучеров, запрягавших экипаж; карета выехала со двора, ее подали к крыльцу; вскоре лакей отворил дверцы, посадил Илью Денисьевича и ожидал… Ведь только женихи сажают в карету невест. Мужья делают это со своими женами лишь в первый год женитьбы, а со второго передают эту обязанность лакеям. Впрочем, разве эта одна обязанность им передается? Не берусь решать. Жених, любовник, сажая в карету предмет своего обожания, всегда пожмет рукою локоть, подавит ладонь, и счастливец получает в ответ почти незаметное движение пальцами, которое в светском лексиконе переводится словами: «Она пожала мне руку!» Наконец, явилась Елизавета Григорьевна. Ее посадили. Камердинер Николаши услышал ее голосок: «В Петровский театр!», потом громкий голос лакея: «Пошел в Петровский театр!» Полупьяный бас кучера заревел: «Пошел в Петровский театр!» и карета помчалась. Через четверть часа Николаша у дома своего садился в сани, говоря: «В Петровский театр!»

Первое действие началось, когда Николаша вошел в театр и, остановясь у входа залы, навел свой лорнет на ложу Елизаветы Григорьевны. Она сидела вдвоем с мужем и, казалось, была очень задумчива, даже скучна. «Ага! – подумал Николаша. – Каешься, что со мною поссорилась! Боишься быть покинутой! Я же проучу, помучу ее порядком!»

Входя в залу, Николаша прошел к своему креслу и уселся тихо, поглядывая, смотрит ли на него Елизавета Григорьевна? Но незаметно было, чтобы она обращала внимание в ту сторону.

Занавесь спустилась. Николаша отправился в ложу Елизаветы Григорьевны, где очень сухо был принят ею и мужем. Не обращая на это внимания, он спросил:

– Вы получили книгу? Видели, она прожжена?

– Да, получила, но не развертывала ее; впрочем, муж открывал и сказал мне, что она прожжена.

– Вы меня прощаете?

– Что толку, если б я не простила!

– Вы дадите мне завтра другую часть?

– Нет, не дам! Не умея сберегать, что вам дают, вы лишаетесь доверенности.

– Не стану беспокоить вас просьбами.

Илья Денисьевич вышел из ложи. Николаша спросил Елизавету Григорьевну, что за причина ее грусти, и получил в ответ:

– Я скажу вам правду, вы должны это знать. Вчера у бабушки вы сказали мне, что встретили мужа за кулисами. Это возбудило во мне сильную ревность. Огорченная, я всю ночь не спала и, наконец, опомнилась: с какого права, подумала я, волнует меня измена мужа, когда я сама ему неверна? Этот вопрос успокоил меня, и ревность затихла. Я стала хладнокровно рассуждать и убедилась, что истинно привязана к мужу. Он также любит меня. Я разочла, сколько моя измена его огорчит, упрекала себя в ветрености, по которой нарушила священные обязанности и узы; с угрызением совести, с благодарностью к судьбе, скрывшей от мужа мой проступок, я решилась расстаться с вами.

Илья Денисьевич возвратился. Жена его хладнокровно спросила Николашу:

– Где для вас приятнее быть во время представления, за кулисами или в зале?

– Этого нельзя сравнивать: в зале увлекаешься, прельщаешься, но все это пустой призрак, свет со своим ослепительным обманом. За кулисами темно, грязно, загромождено машинами грубой работы; видишь черную и безобразную изнанку декораций, уродливо нарумяненных актрис и актеров, их мишурное одеяние. Мнится, будто перед тобой масляничные паяцы и шуты. Чтобы вернее объясниться, скажу, что за кулисами весь чар, все волшебство исчезает; видишь предмет своего наслаждения во всей его отвратительной наготе, во всем наглом обмане, в презрительном ничтожестве. Первый раз, когда я увидел закулисный быт, мне сделалось грустно, и зала не развлекала меня более; но я скоро привык и с той поры к тому и другому равнодушен.

– Зачем же вы бываете в театре, если он вас не развлекает?

– Мало ли что делаешь от нечего делать! Ездишь в театр, на бал, на вечера, волочишься.

– Ужели это все делается от нечего делать?

– Помилуйте, да это вся наша бесплодная светская жизнь! К тому же все это – вечное одно и то же.

– Каким образом одно и то же? Желаю, чтобы вы это доказали мне.

– Ничего нет легче. Разительное противоречие между театральной залой и кулисами вы встречаете между блеском женских бальных нарядов и их наготой в уборных, когда они приедут домой уставшие, полусонные. В волокитстве точно так же предмет нашего внимания есть сначала то же, что театральная зала. Когда достигнем желаний, перешли за кулисы в полном смысле слова.

– Скажите, пожалуйста, как вы так молоды и уже так разочарованы; с таким мрачным предубеждением смотрите на жизнь, и где вы набрались подобных мыслей?

– Я, конечно, молод годами, но стар опытностью; рожден с пылкими страстями и предался было им чистосердечно, с полным самозабвением; я даже чувствовал себя в состоянии всем жертвовать для страсти, но преданность моя не была оценена. Раз навсегда я разочаровался, ко всему охладел и на все смотрю без соучастия и озлобления, без любви и без ненависти.

Елизавета Григорьевна расхохоталась, заметив, что озлобленный философ предпочитает однако ж сидеть в ложах и креслах, чем идти за кулисы.

– Я еще буду и за кулисами, – отвечал Николаша, откланиваясь, и вышел в полном смысле взбешенный.

Скоро наш скептик явился в директорской ложе, против яруса, в котором сидела Елизавета Григорьевна.

Занавесь поднялась. Николаша стоял уже за кулисой и смотрел в ложу Елизаветы Григорьевны. Заметно было, что он разговаривал с большим жаром; но с кем, не было видно. Только по краю юбки, которая видна была из ложи, можно было подумать, что это было с женщиною. Лорнет Елизаветы Григорьевны не сходил с Николаши; он притворялся, что даже не смотрит в ту сторону. Наконец, и он, и юбка скрылись. Только подошва со шпорой осталась на том месте, где он стоял. Нетрудно было догадаться, что проказник был на коленях, но мгновенно – из-за этой кулисы выбежала молоденькая, хорошенькая актриса, которая начала разыгрывать свою роль. Илья Денисьевич обратил на нее все свое внимание. Елизавета Григорьевна вне себя, готова была уехать, но, не видя более Николашу за кулисами и хорошенькую актрису на сцене, начала лорнетом рассматривать ложи. Глядь – Николаша над директорскою хохочет с четырьмя румяными женщинами. Показывая в эту сторону, она спросила у мужа:

– Пуфинька! У кого в ложе Пустогородов?

Илья Денисьевич по-нашему, а по жениному ласковому выражению пуфинька, угрюмо посмотрел и, зевая, отвечал:

– А кто его знает? Это ложа каких-то актрис.

Всматриваясь внимательнее, он начал, однако ж, оказывать признаки сильного нетерпения.

Посидев у этих женщин, Николаша опять очутился у директора. Занавесь опустилась.

Затем Пустогородов явился опять к Елизавете Григорьевне и сказал пуфиньке:

– Илья Денисьевич! Директор поручил мне просить вас после театра приехать в английский клуб.

– Ах, благодарю; совсем было забыл, что надо мне с ним видеться. Если вам нечего делать, посидите, пожалуйста, здесь с женою, а я к нему схожу на минуту.

– Очень хорошо! – отвечал Николаша самым скептическим голосом, а Илья Денисьевич отправился. Елизавета Григорьевна, внутренне раздраженная, насмешливо сказала Николаше:

– Я вас видела за кулисами.

– Я сказал вам, что туда иду.

– Как я рада, что, наконец, опомнилась! Какому развратному человеку я было вверила себя, какому неблагодарному! Никогда себе этого не прощу. Перед какою актрисою вы становились на колени? Я это видела, не отпирайтесь.

– Послушай, Лиза! Мне отпираться нечего, я тебе был верен всегда; теперь же ты сама мне объявила, что мы расстаемся, стало быть, ты не имеешь более ни малейшего права требовать отчета в моих поступках! Я к тебе истинно привязан и верно не подавал повода называть себя неблагодарным. Если бы ты сегодня прочла мое письмо, ты это увидела бы. Я просил твоего совета, ты мне его не дала; теперь уже поздно. Я стремился покинуть отечество, родных, все для тебя, и по нашему условию ехать в Италию; но решено иначе. Я выхожу в отставку, родители меня отправляют путешествовать на Восток.

– Да, ты мне всегда был верен! А Китхен? Что на это скажешь? Я знаю твое оправдание: ты шутил! Не стыдно ли, шутя, соблазнять беззащитную девушку? Если она дастся в обман и сердцем привяжется к тебе, что ты ей скажешь? Как сметь презирать до такой степени пол, к которому я принадлежу? А меня ты уверяешь, будто привязан ко мне. Если бы ты чувствовал, что говоришь, так уважал и почитал бы меня во всем моем поле.

– Ошибаешься, Лиза! Я не то скажу, а напомню мои всегдашние мольбы к тебе отдалять от себя мужчин, менее стараться им нравиться. Чувство мести, ревности внушило вчера мое поведение с Китхен.

– Стыдись! К кому меня ревновал – к родному брату! Каковы должны быть правила человека, у которого рождаются такие подозрения? Не стараться нравиться мужчинам, ты меня просил? Ужели ты полагаешь, я тебе бы нравилась, и ты продолжал бы за мной ухаживать, если б увидел, что никто меня не замечает? Нет, видя меня покинутою, не обращающею ничьего внимания, ты покинул бы меня. С того же дня я стала бы тебе в тягость, сделалась несносною, надоела бы неблагодарному. Любя тебя, желая сохранить твою привязанность, я стараюсь пленять собою людей, быть окруженной мужчинами; а ты упрекаешь меня этим, ты, которого я одного отличаю среди всей этой ничтожной толпы!

Назад Дальше