Сердце Отчизны - Шиль Софья Николаевна 2 стр.


Лирические картины «Сердце отчизны» – это крик отчаяния, слезы, боль и светлая радость надежды. Книга была написана в Севастополе, где Софья Николаевна, одинокая, тяжело больная, голодная, без средств к существованию и почти ослепшая, переживала, пожалуй, один из самых тяжелых периодов, когда казалось, что жизнь кончена, что никогда уже не будет сил подняться, вздохнуть полной грудью, увидеть солнечный свет.

И вдруг, как в капле воды, в сознании одна за одной стали возникать замечательные картины, дающие силы и вдохновляющие к жизни: «Будучи в больнице в моей маленькой комнате с плотно закрытыми ставнями, с повязкой на глазах я часами ходила взад и вперед, натыкаясь на столик и стулья. В отчаянье и тоске лились слезы в бессонные ночи и дни, омывая солью мои больные глаза. В этом исступлении отчаяния я думала, что уже никогда больше не увижу Москвы, не увижу Кремля, златоглавого храма, тех мест, где было столько пережито, столько воспринято и отдано душою. Москва чудилась мне в темноте, меня окружавшей; она во всех подробностях вставала в памяти, ей навстречу воскресала вся нежность, вся любовь, как живой, далекой, доброй матери. И вдруг стали слагаться отдельные картины: одна, другая, третья, – каждая сама по себе, цельная и яркая, будто я их видела здоровыми глазами и слышала, и ощущала всеми чувствами тела. Я взяла какие-то листки бумаги и, плача солеными слезами последнего горя, стала ощупью, не видя, писать строчку за строчкой, как будто кто-то мне диктовал, – Сердце отчизны… с эпиграфом католической молитвы, которую чертят на надгробных памятниках: De profundis clamavi ”Из глубины взываем…”[39] Надгробное рыдание, над которым понемножку вырастала живая поросль картиной жизни, московской прежней жизни, – и каждая будто утешала меня, внедряя мир и какую-то неожиданную и необъяснимую радость».[40]

С тех пор прошло 96 лет. Последняя книга С.Н. Шиль вернулась в Россию. Норвежский профессор просьбу русской писательницы исполнил.

***

Текст публикуется с сохранением авторской орфографии и пунктуации. Опечатки, описки, орфографические, грамматические и пунктуационные ошибки исправлены; используемое автором написание месяцев, должностей, званий, учреждений и т. п. с прописной буквы исправлено на строчную; спорадически встречающиеся в тексте устаревшие грамматические формы и буквы заменены на современные. В подстрочных примечаниях помещены пояснения к тексту, перевод иностранных слов, библиографические отсылки и комментарии составителя.

Т.П. Лённгрен

Университет Тромсё UIT –

Норвежский арктический университет

De profundis clamavi…

I. Из великой скорби моей

Из глубины тоски моей вызываю твой образ, моя Москва, – ты великая, простая, щедрая, сердце отчизны!

Силою урагана оторваны мы от тебя, нежно-любимая, и стала ты для нас, как недоступная дальняя планета.

Не под твоим синим небом суждено было мне пережить грозные дни. Не на твой клубок дней и ночей намотать тоненькую ниточку моей жизни.

Только когда оторвут нас от наших корней, познаем мы, по острой боли, чем мы питались.

Если не суждено моим земным глазам увидеть тебя, моя Москва, пусть дойдет до тебя голос моей любви. Пусть отзовутся те, кто как я скорбели о тебе, и те, кто в неведеньи своем еще равнодушны к тебе, – величавая, многодумная, святая Москва, сердце отчизны!

II. Зарево в ночи

Глубокая зима. Глубокая ночь.

Там, в высотах, царит жестокий холод. Но земля укутана теплым одеялом туч, она спит в мягкой тьме.

Среди раздолья сумеречных снегов рисуются черные силуэты домишек слободки. Даже ночью заметно, что ненадолго строены они, – только чтоб как-нибудь обойтись. Там видно будет, – там пойдет другое, прочное, вековечное – настоящее.

Только и есть огней, что в трактирах. Залегли спать. Фонари вдоль шоссе старозаветные, и где есть еще свет в приземистых окошках, он тоже захолустный, деревенский. Это избяная Русь подступила к Городу, тянется к нему.

Молчаливо приникла морозная ночь к снеговым раздольям. Великая, святая тишина окрест.

Слева строго чернеют леса. Это Сокольники. Там реют древние тени для того, у кого отверсты очи и уши. Там дальним отзвуком горят в сосновых чащах крики сокольничих с хорошим соколом на гордо протянутой руке, и слышится топот коней и шум охоты тишайшего царя.

О, далекие, минувшие, отстраданные времена!

Новое бурно проносится над призраками былого. Мчится огневой змей с шипом и свистом мимо изумрудов, в вышине семафоров. Победоносно прорезывает молчанье зимы и ночи сигналами рожков и воплями паровозов. Новая жизнь летит и гремит средь дремоты. Где та душа, что не взволнуется, не кинется ей навстречу?

Справа на дымке низкого неба едва очерчены задумчивые рощи Останкина. Воспоминанье тихо уводит в недавнее барское прошлое, к атласным голубым камзолам и надменным улыбкам. Как легкая паутина над позолотою поблекшего портрета, там теперь лежит смирение конца и забвенья.

Так, между воспоминаниями и могилами, дремлет слобода в сугробах свежего снега.

А вдали небесное зарево стоит, как маяк в безграничности моря. Кругом черная ночь, а маяк давно возжжен, и горит, горит, – и пылать ему и разгораться еще долгие века.

Великий красный пламень ночного Города, божественная кузница народа, горнило его мысли и грёз, где греются сердца и воспламеняются роскошно и ярко, чтоб унести в далекие пустыни свой горящий уголек и зажечь новые костры.

Там дремлет только старый и больной. Там каждый миг, будто в саду сказки, расцветают волшебные цветы. Там явные и тайные бури неумолимо вздымаются из недр бытия, грохотом и плеском своим веселят воздух, как будто гудит бездонное, неугомонное море.

Красное тусклое зарево на темном небе, знак и весть другим планетам, что на земле есть человек, что силы его перекипают через жизненные грани, что он могуч и молод, царь земли.

Небесное зарево ночей, огонь, поднимающийся с жертвенника великого народа, – пылай, пламеней всею горячностью наших сердец!

III. Кровавые башни Софии

Где тихая, светлая река раскинулась под излучиной холмистой горы, среди огородов, стоят белые стены и могучие белые башни с красными зубцами. Жутко, варварски сочетается этот кровавый цвет с белизной.

За стенами – червонного золота главы, башни и башенки, древняя церковная твердыня. Во дни оны знала она ужас битв и осады.

Вот в этой тяжелой башне смертельно скорбела ты, царевна София, великих страстей женщина. Ты умела править своей страной, умела понимать новизну, умела выбрать себе не плохого человека помощником и другом.

Не боялась ты новизны, сестра Петра, не боялась любить жизнь и власть и билась за нее с ничтожной мачехой, не предчувствуя, что вырастет свирепый орел и растерзает твоего князя и тебя, красавица и умница София.

Эти башни молчат о том, какую муку вынесла ты, как царица и женщина, когда напротив твоего окна закачались на виселицах стрельцы, чтоб заставить тебя содрогнуться и помертветь. Как проклинала ты брата, как билась головою о плиты, как молила Бога небесных воинств отомстить за тебя! Ах, эти башни до сих пор плачут кровяными слезами, София! Их зубцы кровью реют по утренним и вечерним зорям, – не отмыть той крови, не покрыть ее никакой белизной.

Эта башня стала твоим склепом, где ты похоронила все: жизнь, любовь, жажду власти, тоску, неизвестность о судьбе друга. В полярной тьме Мезени думал он о тебе, вспоминая тебя в красоте царского убора в кремлевских твоих покоях, вспоминал свой ратный стан, и многое, многое другое, пока стыла ледяная ночь над Мезенью, пока ты умирала здесь.

Века плывут над твоею темницею, София, но твоя скорбь наложила печать ужаса на эти затворы, и ничто не снимет ее, ни всемогущее время, до самого дня Страшного Суда, когда Саваоф призовет к ответу Петра. Тогда поднимутся весы возмездия, и чаша с грузом Петровых грехов опустится вниз. Но кто знает, где остановится твоя, с казнью Хованского, с гонением Аввакума, со всеми твоими страстями, победами, кознями и падениями, умница София?

Сурово охраняют крестом Вышнего темные ряды гигантов-святых на непроницаемой стене иконостаса.

Но выйди на паперть, и нежное небо первого апреля с улыбкою скажет тебе, что вечно будет весна.

Торопливо проходят по просохшим мосткам монахини, черные молчаливые загадки, с четками в бледных пальчиках.

Сегодня Вербная Суббота, – великие и столь хлопотливые в монастыре дни.

Купеческие памятники окружены магазинами цветов. Тут все пахучее – розовое, желтое, белое, лиловое. Их слишком много, но над ними черные кружева лип с набухшими почками, и голубая воздушность ранней весны. Пусть их красуются!

Здесь есть любимые могилы, ими освящена монастырская ограда, ими она просветлена до своих кровавых зубцов, и выше, до самых звезд.

Скромный могильный холмик рядом с мраморами отца и брата. Сего дня монашенка вдела живую вербочку за теплящуюся лампадку, и вербочке хорошо подле огонька; смиренно вянет она в свежем воздухе, опираясь о крест, где такое простое имя: Владимир – Соловьев. Розовая Остробрамская Мадонна под лампадкой смотрит на московскую травку и видит, что она такая же, как в Риме, как везде, – молодая, зеленая. Травка тянется от оттаявшей земли к небу – любимый символ того, чье тело зарыто здесь, но душа, наверное, где-то живет, всепобедна и светла. Каким величием благости веет над простым холмом! Ты не пройдешь мимо него.

В стороне, в тесноте – укромный уголок, где чудаки поставили вместо креста каменный гриб с затейливой надписью.

Студенты и курсистки приносят сюда синие букетики первоцвета и конфузливо вешают гирлянды мещанских бумажных розочек.

Тут царит ласковая нежность, тут косточки Чехова, любимого, так и не дождавшегося, так и не заглянувшего в обетованное. Бедный, съеденный недугом, – на него не пахнуло могучим весенним ветром, когда раскрылось зимнее окно! Слишком поспешно он ушел, не приобщился к нашим дням. Пусть же приласкает его тот синий букетик студента и взгляд девушки, та чистая святость, которая прозрачным облачком реет над этим клочком русской земли.

Есть еще одно, – холодное, голое и неприютное, как всякая новизна, – кладбище за монастырскими стенами. Глупый бюст, карикатура умершей актрисы, не отпугнет того, кто при чудесном свете рампы видел современный образ царицы Ирины. Трагические темные глаза, и голос Цирцеи, подобный звуку виолончели, и прекрасная простота, и творческий огонь, и детская преданность своему Театру, – и тоска о счастье и скорбь женщины, – все зарыто здесь, для вечного, для холодного покоя. Спи, Маргарита, моя мечтательница, темноглазая трагическая царица!

Как нежно небо апреля! Как медленно уплывает золотой корабль солнца к закату! Как воздушна голубизна над могилами!

IV. Кисти черемухи и гроздья рябины

Конечно, это – горы для воробья, ничто!.. Но житель равнин рад обласкать пышным именем и холмы, откуда виден Город, сердце отчизны.

Бездонный прозрачный сапфир, чистое бестуманное небо материка опрокинуто над густыми деревьями, над рекой.

Когда видишь невесту под венцом, невольно волнуешься. И здесь тоже все разневестилось к маю.

Взгляни, как синеет небо сквозь белое кружево черемухи! Высокие кусты стоят в одеждах невест. Черемуха нынче вся в инее, в хлопьях душистого пьяного снега, в вуалях новобрачной. Воздушны и нежны белые цветочные кисти, как сердце девушки в церкви; нетронута их белизна, как игра холодной метели. Будто исполинский свадебный букет стоит дерево, купается в своем душистом, миндальном, прохладном запахе. Снежные кисти среди зелени веток дрожат и блистают непорочностью девственниц. Ими написала Весна пречистую белую легенду о торжественном начале жизни. Золото солнца, сапфир небес и белая прозрачная пена мгновенных цветов – это ликованье Весны над великим Городом!

Будто переселение муравьев, чернеют людские потоки, устремляясь к царству черемухи, возвращаясь с миндально-горькопьяными легкими букетами.

Такую весну видел на Воробьевых Горах мечтатель Витберг[41], когда отсюда смотрел на Город, и в грезах своих уже строил на высотах небывалый храм. Не суждено ему было воздвигнуть в этих рощах каменную сказку, – перистиль с фресками по стенам, для благочестивых размышлений и уединенного бдения. Он узнал темную гибель, прошел как тень среди жизни, как тень, напрасно искавшая воплощения.

Такую весну на Воробьевых Горах видели двое юношей, когда со слезами детской восторженности глядели отсюда на великую равнину, и соединив руки, поклялись, что жизнь отдадут за ее свободу.

[Шли годы, многое было потеряно ими неузывно, невозвратно, и друг отнял жену у друга[42]; но та детская клятва, несмотря ни на что, крепко связывала их, ей они остались верны до конца на чужбине].[43]

Такую весну видел на Воробьевых Горах одинокий отрок, когда скакал здесь на коне, опьяненный ветром, дыханием черемух и жаждой любви. Он здесь лазал в сад к горячей и смешливой Зине, любил любовницу отца своей бессмертной Первой Любовью. Здесь бродил он по рощам, когда, как драгоценные кораллы, свешивались с веток рябины гроздья красных ягод; здесь крестился огненным крещеньем отвергнутой любви для будущих творческих воплощений.[44]

* * *

Но толпа, которой чужды эти имена, простодушно устремляется сюда, как дитя к матери. Хорошо полежать на мягкой зеленой траве; хорошо сквозь навес деревьев следить за блистающими уплывающими облаками; хорошо взлететь в высоту хотя бы на качелях; хорошо за уютным самоваром закусить и побалагурить; любопытно посмотреть на диковинки театриков, почуять веяние истинного искусства в странной игре марионеток. И белые кисти черемухи, и кораллы красных ягод на высоких рябинах – все близко простому сердцу, любящему свое родное мудростью ребенка.

V. Ночи. І

Ночью стою у моря, у самого его прибоя. Как оно грубо, тяжело-сокрушительно, черно-яростно! Как верно бережет берег от страшного!

Почему же я внезапно здесь на камнях – под мокрым ветром, – в беззвездной облачной тьме?

Потому что нынче, сейчас, явился пришлец с того света, куда нам нет доступа.

Была у нас всегда Россия – вдруг начала тонуть, потонула в небытие. Настала темнота, Россия перестала для нас существовать, – умерла целая планета наша со всей жизнью. Живем на жалком клочке где-то в другом мире; возненавидели свою тюрьму. Стали жестки к синему морю, глухи к нежности его страсти, слепы под светозарной небесностью.

Мы изнемогли, нам некогда, мы отупели.

Явился вдруг пришлец с того света и рассказывал жадным людям: есть где-то на том свете какая-то Россия, кто-то живет, чего-то делает. И непостижимо то, что как будто и нечего про ту Россию рассказать.

Там фронты направо, налево, позади, впереди, как сетка. В этой сетке направо, налево, позади, впереди – режут друг друга, жгут, калечат. Солнце больше не встает, сплошная ночь. Одни вбивают гвоздями в живой лоб красную звезду и терзают прикладами до смерти; другие жгут живым ноги, размалывают живые тела между жерновами. Звериное сумасшествие и оскал с кровавой пеной там, где была Россия.

Там жизнь умерла, там фантасмагория безумства. Здесь тоже жизнь умерла, – вышли из могил покойники, стучат вымершие слова, как кости в мешке, воняет тлением.

Россия сгинула в небесной тьме затмения жизни.

Надо иметь терпенье не человека, а истории, чтоб дождаться жуткой зари над пожарищами и землетрясениями.

Но у человека душа такая тонкая и хрупкая! Что в сравнении с нею хрусталь, одуванчик или снежинка?

Она хватается за тень, в воспоминаньях ищет опоры, из глубины своей дрожа поднимает милые образы, дорогие слова.

Россия наша, Россия! Ты, в ночи и страданьи, спаси нас собою! Ты, белый город любимый, приснись нам, спаси от безумия!

Назад Дальше