Поленька - Санжаровский Анатолий Никифорович 6 стр.


Сбитые с толку криушане терялись в догадках. Чего это Головок в полную озорует волю, а батюшка видеть видит – уж не про то речь, чтоб за волоса да под небеса! – но самой малой укороты не даст, хвоста не обрежет. И не ведала ни одна живая душа, что дед держал на крючке самого батюшку, сонноглазого, пухлого. Сказывают, в молодые лета с батюшкой приключилась лихорадка. Кости-то все повытрясла, а мякоть осталась, вот он и пухлый.

Поначалу за неделю, за две под большой какой редкий праздник, а там уже и просто под какое воскресенье батюшка огородными задками правился в условленный сумеречный час в баньку к старику выкупа́ть Никиту. Помолившись на угол, батюшка доставал из потайного кармана теплый штоф водки. Батюшка величивал её на свой образец: и душегрейка, и чем тебя я огорчила, и продажный разум, и дешёвая, и огонь да вода, и пожиже воды, и крякун, и распоясная, и подвздошная, и заунывная, и плясовая, и горемычная, и клин в голову, и мир Европы, и пользительная дурь, и что под забор кладёт.

Выкуп сводился к тому, что принесённую водку батюшка сам и выглатывал на счёт прямо из горлышка (играл горниста), но в присутствии деда, и в этом была вся тонкость.

Осенив штоф крестным знамением и прошептав: «Под случай случайно случавшегося случая его и монаси приемлют», – батюшка по праву старшего прикладывался первым. Дед Бойка исправно считал, веря, что в счёте правда не теряется. При счёте десять пунктуальный пастырь трудно отрывался от штофа и, деликатненько разгоняя белой ладошкой перед собой пьяный дух, снова шептал: «Прости, Осподи, душу грешную и всё остальное разом, – и протягивал штоф деду. – Теперь ты измерь градус на крепость!»

Ни в жизнь дед не пил ничего сердитее против кваса, однако штоф брал. Скрестив ноги и картинно подперев бок одной рукой, другой деловито и со страхом подносил штоф к губам, запрокидывал головёнку, но пить не пил, заткнув бутыль свёрнутым в трубку языком и пуская в неё пузыри.

– Ты часом не тонешь? – в нетерпении наводил справку батюшка, взмахами руки отсчитывая, к слову, проворнее деда и в такт нащёлкивая себя оплывшим указательным пальцем по долгой прядке рыжей бороды.

С сосредоточенным, с мученическим выражением на ли-це Голово́к согласно мотал головой.

Наконец штоф благополучно возвращался под батюшкину власть и уже досчитать до десятка – для счёта и у нас голова на плечах – деду Бойке вовсе никак не выходило: с петровской долгогривый не цацкался. Выкушав хлебную слезу на лоб, то есть до капли, духовник тоскливо пихал штоф в тот же карман, откуда и доставал, и, трижды чиркнув ладонью о ладонь от толстого удовольствия, чистосердечно как на духу сознавался уже на подогреве:

– Вот таковского я замесу… На полную посудину нет моих сил смотреть. Сей же мент опрокину в рот.

– Что в рот, то и спасибочко, – вкрадчивым голоском вторил дед, благоговейно, доверчиво внимательно слушая батюшкину исповедь и, осмелев – ты с бородой, да я и сам с усам, – сделал поползновение к отпущению грехов: – Как не охолостить, раз иэх! так и просится на грех!

Головок отчаянно тукнул кулачком по бревну в стенке.

– Я, – разбегался в откровениях батюшка, – не употребляю, однако, до той степени, когда поперёк глаза пальца не вижу иля чтоб из пяти пальцев не видал ни одного, а один в глазах семерил. Не-е… Я почитаю три степени употребления. С воз-держа… с воз-де-ржанием – это когда крадёшься по стенке. С расстановкой, когда двое ведут, а третий ноги переставляет. С расположением, когда лежишь врастяжку. Моей душеньке с расположением угодно-с… Принял змеиную микстурищу и – врастяжечку! Факт, не на миру. А от глаза мирского подальшь где… в родном пепелище… Дело политичное, требует умственного обхождения.

– Во какое вам строгое понятие от Бога дадено! – с завистью младенца восторгался дед, молодея и светясь от радости.

Особых горячих заслуг ни перед творцом, ни перед пастырем не сверкало в Головковом табеле, а смотри, ёлка с палкой, какая честь. При строгом секрете, с глазу на глаз сам владыка с тобой из единой бутыли! Уважил святой отец, уважь и ты. Как не уважить?

Уходя, батюшка всегда говорил одну и ту же фразу, будто на ней его заело:

– Мир божий да пребудет со всеми вами.

Батюшка прямо не говорил, с какой стати наведывался, дед и без того преотлично знал. Едва проводив гостя за ворота на уже пустую под потёмушками позднюю улочку, старик рад-радёшенек подсаживался на низкую скамейку к Никите, тачавшему сапоги при жёлтом свете потрескивавшей керосиновой лампы с надбитым стеклом, с минуту именинником пялился на жениха-сына, лютого до всякой теперь работы.

– Ну что, Борич, попеть кортит?

Никита не отвечал.

Налегая на шило, он всем корпусом резко подавался вперёд, только что не упирался светло-русой головой в отцово плечо – Никита сидел на скамейке верхом, – и тогда старик ясно видел, как на самой макушке волосы вздрагивали и разбегались в стороны золотистым георгином.

– Молчунам работёшка ра-ада, – уветливо, с мягким сердцем выпевал старик. – Ты уж не корми на меня обиду. Оно, Никиш, счастье с несчастьем в однех санках катаются… За старание жалую… Вышла такая моя родительская воля, ёлка с палкой. Сходи в воскресенье к заутрене, чего уж там, сходи. Да не проспи мне, слышь!

Только не поймёт дед наточно, то ли примерещились ему его выбрыки на службе и поповы «выкупы», то ли вьяве всё то навертелось…

5

Если взглянешь, душа,
Я горю и дрожу,
И бесчувствен и нем
Пред тобою стою!

Теперь, когда известно, что за путь выпал Никите к сегодняшней заутрене, под конец которой автор таки успел застать своих героев на прежних местах, просто понять, какой вековой праздник праздновала душа у парня. Праздник был во всём: в каждом взгляде, в каждом звуке, в каждой веснушке; Никите чудилось, праздник вливался ему в душу и из высоких окон яркими солнечными полосами разгорающегося дня.

На Руси не только беда боится одиночества и в одиночку не подсаживается ни в чьи сани, оно и радость в одинарку не живёт, не ходит по людям одна. Думал ли Никиша, что возвращение на клирос хоть на миг сведёт его с этой девушкой из толпы? Он не знал ни её имени пока, ни кто она, ни откуда она. Боже правый, да это ли главное? Главное, она здесь, главное, её можно видеть, можно ласкать взорами, что он и делал; до этой поры он с какой-то безысходной отчаянностью избегал девушек, был с ними всегда замкнутый, напряженный и обязательно пёк рака (краснел).

Полю смущал этот прямой и в то же время хитроватый, с прищуром взгляд; однако она не пряталась, не сводила с него свои большие хорошие глаза – и через большие глаза, и через маленькие любовь одинаково быстро входила в сердца. Полю восхищали в парубке его особенность, его исключительность. На возвышенке он был посреди самой выдающейся вперёд её части, как бы в начале клина, разбивал стоявший полукругом хор на два крыла и одновременно собирал воедино и держал эти крыла; ей казалось, он был тот центр, та набольшая сила, по воле которой всё сейчас вершилось тут, под сводами, что именно вокруг него всё идёт, что единственно им одним всё восхищено, как и она. Среди её сверстников никто у неё не пользовался таким вниманием. Ближе других она знала Горбылёва. Но кто такой Горбыль? Голозадый босяк, как говорит батько. А вот про Него, думала Поля, набожный батечка ничего такого худого-кислого не посмел бы выворотить.

Служба с песнопеньем, с ладаном, с моленьями шла к концу; и он, и она с тревогой подумывали про то, как встретятся, что скажут друг дружке и как скажут. Может, думал он, выйду, а она в сторону и прости-прощай всё. Она же, напротив, была уверена, что он непременно подойдёт к ней сразу после заутрени.

А между тем служба кончилась. Народ выдавливался на улицу, но не уходил. Был воскресный день роздыха. Люди встречали родню, знакомых. Каждому горелось обменяться словом, дело утолковать какое, а может, просто зазвать кого к себе на обед.

На площади перед церковью люди за разговорами лепились в кучки.

Поля поискала глазами тётушку. Тётушка не попадалась. Это было и хорошо, и не очень, потому что переглядушника – может, его Поля искала больше тётушки, только боялась в том сознаться самой себе, – переглядушника тоже нигде не было и ей почему-то вдруг стало стыдно; только теперь она начинала понемногу просекать, какой то был срам – в такую высокую минуту затеять переглядушки с чужаком, который, казалось ей, сейчас вот ржёт где в кружке таких же охальников и на все лопатки выхваляется, как он во время службы амурничал с незнакомой козюлей.

Поля угнула голову в плечи и смято побрела было к тётушке домой, как вдруг какая-то неведомая сила поворотила, заломила ей лицо на сторону. С плеча она увидела, как он махал ей рукой, будто говоря, ну куда же ты, куда, и вприбег боком протирался в выходе сквозь толпу, стремительно разрезая её, точно нитка масло. Не добежал до неё шагов пять, бесшабашно кинул:

– Э! Здорово! А ты из какой дерёвни?

Сказано это было варяжисто-дерзко, совсем в духе прилипчивых криушанских юбочников, внавязку дававших Никите «уроки любви»: «Чем нахрапистее будешь с маняткой, тем надёжней. Начнéшь голубиться – засмеёт и под нижний бюст ещё киселька плеснёт. Напор, напор и ещё раз пан напор – и ты в дамках у мадамы!»

Невесть зачем Никита взял чужой тон и с первых слов своих поймал его фальшь. Густо покраснел, потерялся. Выжал уже негромко, с запинками:

– Так… из… к-ка-кой?..

Слетела с него чужая блёсткая чешуя. Теперь вот в новом его вопросе она развитым женским чутьём угадала в нём его таким, каким он и был во все будни: неуверенный, боязкий, оттого и первой руки скромник. У такого, подумалось ей, наверняка в душе не постоялый двор для девок, однако ответила с вызовом:

– Я з города Собацкого! – Она улыбнулась тому, что хуторочек свой возвела в чин города. – Так шо знай, раз входишь в интерес.

Даже не догадавшись, точнее, даже не осмелившись назваться друг другу, стояли они посреди площади и, потупившись, не знали, о чем и говорить. Плутовато поглядывали на них прохожие, улыбались в кулачок. Молчание становилось невыносимым.

– И что? Так и будем стоять, как на привязи? – досадливо спросила Поля.

– Знаешь…

– Скажешь – буду знать.

– Знаешь, можно посидеть… Да! Посидеть! На качелях! Пойдём покачаемся! А?..

В его голосе была робкая и настойчивая мольба пойти на качели. А в селе, где всяк друг у друга на видах, показаться миру напару ой как много значит. Это значит в открытую заявить, что вы не просто повенчанная, коронованная случаем на малое время парочка – вот-де не было кого другого до пары на доску, так мы и сели, нет, – тут вовсе никакая не случайность и отважится на такой шаг лишь тот, кто твёрдо осознал свои намерения: объявившись вместе, вы наживаете вечную печатку жениха и невесты, а потому случайности бездумной никто из молодых не попустит; и уже само собой разумелось, раз девушка соглашалась, шла на уступку, так уже и парень знал, что её склонность к нему не призрачный дымок, и тогда он уже хоть немного мог рассчитывать на взаимность. Никита очень хотел, чтоб Поля пошла с ним не думая, вот так без затей взяла и пошла, и это был бы лучший знак верной, надёжной симпатии с первой минуты; ему так хотелось этой искренности, этой верности, этой святой казачьей доверчивости, равно живущей как в мужских, так и в женских сердцах, ему так сильно всего этого хотелось, что в какую-то секунду он уверовал, что девичье расположение уже завоёвано и оттого шёл к качелям в скверике если не решительно, то уж во всяком случае не боязливо, и в его голосе теперь была не только просьба, но и проскакивало какое-то тихое повеление, что ли, мол, чего же ты мешкаешь, ну же; и эта повелительность ещё заметней сквозила во взгляде, хотя внимательный глаз мог бы уловить, как она, повелительность, переходила то в мольбу, то в укор, то в досаду, то в упрёк и в тысячу других живописных оттенков, составляющих надежду и тревожную радость впервые влюблённого сердца.

Его желание непременно на виду у празднующего люда явиться союзом, вдвоем на качелях передалось и Поле, и доверчивая Поля пошла с ним рядом, осмелев его смелостью, удивленная и несколько обрадованная его зыбкой радостью; ей вовсе не хотелось меньшить эту радость, она сама её ждала, не заботясь о молве. Потупив взор, Поля шла медленно и не заметила, как Никита на миг выступил вперёд к лоточнице и тут же протянул Поле большой, на две руки, толстый кулёк с пряниками.

– Это те гостинец…

Щёки у Поли вспыхнули. Никто из парней ещё ничего ей не дарил, она не знала, как поступить с подарком, боялась притрагиваться к пряникам и несла, краснея, кулёк в обеих руках, как носят младенцев неопытные родители, высоко оттопырив локти. У качелей Поля положила кулёк на скамейку, прикрыла его косынкой своей и стала на доску.

Первый ветер в лицо, первый рывок земли навстречу, первый захват душ – удивительное счастье качели! Молодые стеснялись смотреть друг другу в глаза, они смотрели на небушко, каждый высматривал свою звезду, пропавшую под первыми лучами солнца, но несомненную, бесспорную, как неоспорима, как очевидна всякая дорогая сердцу вещь, спрятанная вами дома, и вы в любую минуту можете придти взять её и знаете, что сможете взять; так и они знали наверное, что подкатит вечер и их звёзды приявятся к ним.

На самой вышинке, где Никишин край доски останавливался на какую-то малость, парень с силой приседал, вжимал в доску новую силу, и уже в следующий раз она подбрасывала их ещё выше. Сверху он не видел ничего кроме неё самой, но и потом, летя вниз, невольно подмечал, как тот клочок неба, куда смотрел, стремительно перечёркивали сверкащие на солнце розовые радостные колени, платье, с сухим треском дразнившее ветер, и парень трудно утягивал горячие глаза в сторону.

Неловкость начала знакомства растаяла. Никита освоился, мёртво и жадно смотрел Поле прямо в лицо, смотрел так, как там, в церкви.

– А знаешь, – заговорил белыми губами, – про что я думал, когда увидал тебя с клироса?

– Про шо?

– Будь на то моя воля, взял бы на ладонки на вот эти и унёс бы на край земного берега.

Поля тихо улыбнулась одними глазами:

– Не далече ли?

– Такая власть в тебе надо мной… Как с рельсов сошёл.

– Цэ уже здря. Чего так убиваться? У меня ж е хлопчина.

– Удивительно было б, не будь у такой у хорошки ухаживателя… И я не пень еловый… Валенок я твёрдочелюстный… Что б ты ответила, скажи я про сватов?

Поля обиделась.

– Теперь вот бачу, соскок ты з рельсов. Не во вред хоть бы через раз думал, шо ляпаешь. В первый же дэнь такие насмехи строить? Сто-ой!.. Звать не знаешь как, а про сватив помело точишь. Да ну стой же!

– Да что звать… Узна́ю ещё…

Едва доска сгасла в движении, Поля прыг наземь, сдёрнула с кулька косынку и пожгла прочь.

Никита еле догнал её.

– Ты что, засерчала? – убито пролепетал он, прерывисто дыша.

Поля молчала.

– Может, ты мне что скажешь?

– Чего ж не сказать… Пойду покланяюсь тётке за хлеб-соль, а там и до дому, – резнула холодно.

– Можно, я провожу тебя?

– Богатого спровожають, шоб не упал, а вора, шоб не украл. Ты зачем лабунишься меня провожать?

– Не знаю, – потерянно прошептал Никита. – Так… Мы с тётушкой с твоей в соседях. Я увижу в окно, как ты пойдёшь в Собацкий, выйду. Ладно?

Поля повела плечом.

– А мне-то что… Раз охота… Раз нашла такая линия… Смотри по себе.

Поля и впрямь думала наскоро распроститься с тётушкой, но тут ей повезло как утопленнику. Тётушка снова усадила её за стол, хотя Поля и твердила, что есть вовсе и не тянет.

– Видали, ей не хочется! – разобиженно выговаривала тётушка, доставая из печи тёплый горшок с мясом. – Намедне батюшка эвона безо всякой охотушки целого гуся уложили. А тут одна ножка… Да кисельку на дорожку лизни, размочи молодую требуху. Гораздо ль места надобно? Поищи-ка, вострушка.

Назад Дальше