Заступник земли Русской. Сергий Радонежский и Куликовская битва в русской классике - Шмелев Иван Сергеевич 4 стр.


Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.

Увидев его, Некомат угрюмо спросил:

– Что, Чалого-то загнал?

– Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, – ответил пасынок.

Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:

– Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.

Молодой человек пожал плечами и промолвил:

– Да когда я мог коня загнать?

– А вчерась.

– Много ли вчера я ездил?

– А от обеда да вплоть до вечерка.

– Полно врать-то! – с негодованием воскликнул Кореев.

– Я что? Я человек маленький, – смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. – Одно слово – раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру – ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…

И ворча, он вышел.

– Коня, конечно, жаль, – сказал вотчим по его уходе, – доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…

Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:

– Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя, как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться либо постриг приму… Уйду из усадебки.

– Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад буду.

– Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.

– Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу; ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, – добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, – взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.

Он ушел.

Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.

– Да, – пробормотал он, – еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.

И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.

Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.

В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.

Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, гостем, мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.

Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком; он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича – вдовы княжего боярина – за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она – боярыня, а он – простой гость.

С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.

– Что свеча растаяла, – говорили про нее.

Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только пестуном:

– Пока Андрюша в возраст не придет.

Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:

– Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.

Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.

В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:

– Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.

Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: добро ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой благодатью. Правда, гость успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения – придется и торговлю бросить.

А имение было – золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы; земля хорошая: пажити, леса – все есть, чего хочешь.

Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.

«Кабы помер!» – часто проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.

И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.

В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.

К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.

Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?

Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев; кроме того, если бы удалось «отделаться» преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над «людишками».

Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?

К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.

Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.

Это был старик Матвеич, прозванный Большеруком. В то время когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.

Много пришлось претерпеть Большеруку, но он все покорно сносил.

Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.

Юноша, можно сказать, вырос на его руках; мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия; он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца; он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.

– Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! – говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. – Сироту-то всяк рад обидеть.

Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь; дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Неудивительно поэтому, что Андрей Алексеевич в свою очередь полюбил Большерука как родного, и во всяком случае больше, чем отчима.

Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.

Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, прилегли после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.

Он нехотя спросил:

– Кто там?

– Я… Тише… Впусти-ко меня, – послышался из двери сдержанный голос Большерука.

Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.

Матвеич тихонько вошел в комнату и снова запер двери.

Он был бледен и имел расстроенный вид.

– Случилось что, Матвеич? – спросил Кореев, глядя на взволнованное лицо старика.

Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:

– Случилось такое, что не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.

Юноша смотрел на него с недоумением.

– Злодеи? – пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.

– Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут, и твою хлеб-соль едят. Послушай-кась, что я тебе скажу… Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Стало близко к полудню. Приходит в это время сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: гони их обедать. Тот сейчас и запищал: кончай работу, иди на обед…

Вестимо, холопишки радешенки. Живой рукой к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я еще спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самой загороди, в конце то ись. Знаешь там, где малинник поднялся. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят. Поприслушался. Твой вотчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать…

Ну, тут-то вот и услышал! Вотчим-то твой говорит, и в голосе словно бы дрожь:

«Невтерпеж, – говорит, – пора нам с этим приканчивать. Извелся я весь. Надо разом конец».

«Да уж теперь будет твоя милость спокойна: нашел я кого след».

Это, значит, отвечает ключник. Мне каждое ихнее слово запомнилось. Умирать стану – не забуду.

«Ой ли! – грит вотчим-то. – Нашел?»

«Нашел, – тот грит, – доброго паренька. О Фильке Непутном слыхал?»

«Еще бы не слыхать. Всем ведомый душегуб».

«Вот он, – ключник говорит, – и трое приятелей его. И пограбят его, и убьют. Я им, с твоего дозволенья, награжденьице обещал».

«Дам сколько захотят, только б прикончили Андрея».

Услыхал я это, да так и обмер. Присел за кустами – не шелохнусь – и через веточки проглядываю.

Вотчим-то белый что снег, а Пахомыч – красный и все волосы ерошит.

«Когда ж они вершить будут?»

А Пахомыч грит:

«А с сегодня засядут выжидать. Как он в лесок выдет, нагонят и либо бердышом, либо копьецом, либо стрелку пустят. И вся недолга. Потом ищи их, как ветра в поле. А наше дело сторона».

«Так. Нарочно завтра ж пошлю его зайцев стрелять. Ну, Пахомыч, удастся мне его сбыть – озолочу тебя. Первым ты человеком у меня станешь. И Фильки не забуду. А только скажи ему, чтоб он не зевал: не терпится мне Андрюшку спровадить. Пусть они голову ему разрубят, в воде потопят аль в огне спалят, только бы убрали. А то руки чешутся самому за нож взяться либо зелья ему в кушанье подсыпать. Ждать не могу…»

И пошли это они себе помаленьку к дому.

Я пождал, когда они ушли, да пробрался домой, а теперь вот к тебе прибег. И мой сказ тебе: надобно от злодеев спасаться. Изведут они тебя, как пить дать, изведут. Бога они не боятся, людей и подавно.

Андрей Алексеевич сидел бледный и удрученный.

Он несколько раз прерывал речь пестуна возгласами то недоверия, то гнева.

Когда старик закончил, он быстро поднялся и в волнении заходил по комнате.

– Знаешь, Матвеич, – сказал он, – и надо мне тебе верить, и не верится. Ну, можно ль, чтобы отчим… Да что же он за злодей такой?

– Злодей и есть. Какой же не злодей?

– Да на что ему смерть моя?

– На что? Да ведь, ежели ты помрешь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрешь – все вотчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.

– Пойду-ка я к нему, – с гневом вскричал юноша, – и скажу, что мне все ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.

Большерук замахал руками.

– Тише!.. Не кричи, – промолвил он. – А о сем и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ль, дескать, тебе наговорили! А тебя за продерзости он еще в подклеть запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят. Нет, пока что надобно тебе отсюдова уйти. Это уж, как люблю тебя, говорю.

– Покидать кров родимый? Из-за чего?

– Чтоб жизнь спасти. Пройдет мало времени, вернешься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся – уезжай.

– Куда уехать? – грустно промолвил молодой человек.

– Ты вот что, не печалься, не убивайся, – сказал Большерук, и голос его задрожал, – всякому Господь испытанье посылает. И тебе тоже… Ты не бойся, а на Бога надейся. Я ж тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.

– Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… – как стон вырвалось у юноши.

Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.

Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.

Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.

Приходилось покоряться необходимости.

Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.

Этого требовало благоразумие.

Это казалось единственным средством спасения.

Лицо матери, как живое, стало перед ним.

Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.

И рядом другое – угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.

– Ты не убивайся, родненький, говорю, – бормотал между тем Матвеич. – Ну что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю – и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней – и след наш простыл.

Юноша поднял голову.

– Хорошо, – сказал он, – знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.

– Ну вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.

А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.

Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.

В этот день отчим был с ним особенно ласков.

Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:

– Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.

Юноша вспыхнул от негодования.

«Сам под бердыш злодея посылает, – подумал он, – не терпится ему меня спровадить».

Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.

– Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, – ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.

Затих господский дом.

Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.

Тихо. В окно смотрит лунная ночь.

Встал, высек огня и затеплил огарок.

– Теперь скоро. И не хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?

Назад Дальше