Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения - Талалай Михаил Григорьевич 9 стр.


Несколько дней прошло благополучно. Все было мирно и тихо. Но постепенно у меня с братьями и сестрами начались кое-какие расхождения. Со старшим братом я, правда, не поссорился. Когда я начинал убеждать его, что носить воротнички – глупая условность, а манжеты – тем более, – он спокойно говорил мне: «убирайся к черту», и все кончалось благополучно. Но с младшей из старших сестер дело вышло сложнее. Она любила развлекаться, наряжаться и ходить в гости к соседним дачникам.

– Ты опять в новом платье? – зловеще спрашивал я, видя, как она прихорашивается перед зеркалом.

– Да. А что? Нравится?

– Позор! Каждому философу ясно, что ты меняешь свое оперение для сексуального привлечения мужчин!

– Как ты сказал? Сексуального? – вспыхнув от негодования, восклицала сестра. – Ах ты, поганый мальчишка! Пошел вон!

– Мне не трудно уйти. Но оттого, что я уйду, ты не станешь нравственнее. Что это за декольте? А короткие рукава? Соблазнять собираешься? Развратница!

Придерживаясь подобных строгих моральных убеждений, я, естественно, презирал всех девчонок – гимназисток и институток, живших на Зеленом мысу, и старался с ними не встречаться, хотя какая-то тайная сила и влекла меня к ним. Нередко некоторые из них приходили к нам в гости со своими родителями, и мне в подобных случаях было как-то не по себе.

С одной стороны, видеть их и быть вблизи – очень приятно. Хотелось бы, чтобы они оставались как можно дольше. Но, с другой стороны, мои идеи подсказывали мне, что я не должен поддаваться подобному низменному ощущению, а наоборот, обязан давать ему решительный отпор.

Приходила, например, к нам институтка Катя, очень хорошенькая, приехавшая к своим родителям на каникулы из Петербурга. По правде сказать, она мне очень нравилась. Да и ко мне она, кажется, вначале тоже питала симпатию. Это я угадывал по дьявольски-коварному выражению ее глаз. Но опасность увлечения настолько пугала меня, что я дал себе слово разговаривать с Катей только на научные темы.

Однажды мы с нею сидели под магнолией на скамейке около нашей дачи. Она усиленно кокетничала, томно вздыхала. Я чувствовал, что сейчас может наступить роковой момент объяснения… И все мое мировоззрение рухнет. Поэтому нужно было собрать в себе все свои силы для сопротивления соблазну.

– Ну, скажите же мне что-нибудь очень-очень хорошее! – ласково произнесла вдруг она, приближая ко мне свое лицо. – Такое хорошее, о котором никто бы не знал в мире, кроме нас двоих!

– Хорошее? – с усилием нахмурившись, переспросил я. – Очень хорошим может быть только вечно-истинное.

– Например?

– Например – квадрат суммы бинома: квадрат первого, плюс удвоенное произведение первого на второе, плюс квадрат второго. Или, вот: квадрат, построенный на гипотенузе, равен сумме квадратов, построенных на катетах.

Она опустила голову, помолчала и грустно спросила:

– Скажите… А правду говорят, что вы – философ?

– Да, правду, – скромно согласился я.

– Ну, а философы… Могут в компании с кем-нибудь ходить на прогулки? В лес, или вдоль железной дороги?

– Да, перипатетики гуляли, но всегда вместе со своим учителем Аристотелем. А вообще философ должен гулять один. Особенно – без женщин.

После этого обиженная Катя стала избегать встречи со мной и часто делала вид, что не замечает меня. Постепенно все остальные институтки и гимназистки тоже объявили мне молчаливый бойкот. Но я был горд собой. Бог с ними, с девчонками. Пустой и глупый народ, не понимающий смысла бытия. Недаром в истории человечества не было ни одного знаменитого философа-женщины!

Прожил я так на даче около месяца, читая серьезные книги и слегка проповедуя свои идеи среди родных и знакомых. И, вот, произошел случай, когда мне сильно пришлось пострадать за правду.

В одно из воскресений сидели мы утром на балконе и пили чай. Дача наша находилась на холме, и нам видна была внизу железнодорожная платформа, у которой останавливались дачные поезда.

– Сейчас должен прийти девятичасовой поезд из города, – тревожно сказала моя мать. – Боюсь, кто-нибудь приедет в гости и помешает мне рассаживать цветы на клумбе.

– Мне тоже будет обидно, – добавила старшая сестра. – Я хотела сегодня разучивать «Карнавал» Шумана.

Через несколько минут, действительно, недалеко, за поворотом, свистнул локомотив.

– Андрей, принеси свою трубу и посмотри на платформу, приехал ли кто-нибудь к нам.

Я не любил таких просьб. Моя подзорная труба служила мне для исследования неба, для рассматривания спутников Юпитера, фаз Венеры и колец Сатурна, а вовсе не для отыскивания на платформе батумских знакомых. Но я ничего не возразил и мрачно пошел за трубой.

Многочисленная праздничная публика высыпала из поезда. Мелькали заманчивые светлые дамские платья. Поблескивали офицерские погоны и пуговицы. Раздвинув треножник, я медленно водил трубой, разглядывая платформу от одного края до другого.

– Ну, что? – со страхом спросила сестра.

– Мария Логгиновна приехала, – бесстрастно ответил я.

– Мария Логгиновна? – испуганно воскликнула мать. – Боже мой! Опять! Это просто несчастье!

– Какой ужас! – добавила с отчаянием сестра. – Ее придется до позднего вечера занимать!

– А еще, – с садическим равнодушием продолжал я, – вместе с нею Елена Александровна и Миля.

– Как? Все? – Мать от негодования даже вскочила. – Но, ведь, они всей семьей в прошлое воскресенье были! О чем они думают?

Я отнес трубу и вернулся на балкон. От станции к нам нужно было подниматься по зигзагам тропинок. Грузной Марии Логгиновне этот подъем был труден, и она добралась до дачи только через двадцать минут. Мы втроем – мать, сестра и я – стояли возле клумбы. Перед балконом, когда она, тяжело дыша и отдуваясь, показалась у края площадки в сопровождении своих дочерей.

– Мария Логгиновна! Дорогая, – радостно воскликнула моя мать, быстро направляясь к гостям. – Какой приятный сюрприз! Как я рада! Пожалуйте, пожалуйте…

– Душечка Елена Александровна! – со счастливой улыбкой суетилась вокруг гостей сестра. – И вы приехали… И Миля… Как хорошо! Вместе чудесно проведем время!

– Да, я уж своих друзей не забываю, – в промежутках между утихающими приступами одышки, бормотала Мария Логгиновна. – Уж если кого люблю, то люблю по-настоящему.

Эта сцена, с точки зрения моей концепции мира, показалась мне чудовищной. До какой фальши могут дойти люди в своих взаимоотношениях, если никто не будет руководить ими и указывать на ложь светских условностей?

Я стоял сбоку, со зловеще-иронической улыбкой, слушал все эти излияния с обеих сторон. И когда дамы смолкли, заговорил:

– Странно, странно! Как же это так, мама? Вы с Верой только полчаса тому назад при мне говорили, узнав о приезде Марии Логгиновны, что это несчастье, что это – ужас. Что Мария Логгиновна и Елена Александровна будут вам мешать целый день… А теперь что? «Какой приятный сюрприз? Как я рада? Дорогая? Душечка? Чудесно проведем время?» Когда же вы говорили правду: тогда или теперь?

– Какие глупые шутки! – весело произнесла мать. – Ступай лучше к себе. Он, бедный, совсем переутомился во время экзаменов, – обращаясь к Марии Логгиновне, добавила она. – Идемте, господа, на балкон, угощу вас чаем. А в двенадцать будем завтракать.

Приблизительно через час, попросив Веру проводить гостей в сад и показать им новый вид розовых гортензий, моя мать быстро направилась ко мне, распахнула дверь моей комнаты и вошла внутрь. Я сидел в кресле и читал «Астрономические вечера» Клейна.

– Так вот ты как? – гневно воскликнула она. – Позорить меня вздумал? Ссорить с друзьями? Негодяй! Вон из моей дачи! Сию минуту! Чтобы духу твоего не было!

– То есть, почему это?..

– Без разговоров! Забирай трубу, скрипку, вещи и отправляйся на пустую дядину дачу! Дзидза будет тебе приносить еду. А сюда не смей показываться! Дзидза! – крикнула она в открытую дверь. – Отнеси на дядину дачу чемодан этого господина!

Дача моего дяди в этом году оставалась пустой, так как он на каникулы уехал со всей семьей из Тифлиса в Боржом. Эта дача находилась по соседству с нашей, но еще выше, и вид оттуда был чудесный во все стороны. Я с удовольствием поселился в ней, превосходно чувствуя себя не только в качестве отшельника, но и героя, жестоко пострадавшего за борьбу с ложью. И из головы моей не выходили строки прекрасного стихотворения Пушкина, которые я очень любил:

«Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум».

Днем я гулял или читал, а по вечерам смотрел в трубу на звездное небо, или играл что-нибудь наизусть на скрипке, выйдя на балкон дачи. Особенно любил я второй ноктюрн Шопена. Мне приятно было сознавать, что этот ноктюрн слышат на соседних дачах все гимназистки и институтки, а между ними и Катя, – и понимают, что я их всех презираю.

Кормилица Дзидза каждый день аккуратно приносила мне вегетарианскую еду и с глубокой жалостью смотрела на меня, утирая слезы. Нередко упрекала она меня за ссору с матерью, уговаривала пойти к ней и попросить прощения.

– Ни за что! – твердо отвечал я.

– Но она твоя мать! – настаивала Дзидза. – Она тебя родила!

– Я не просил ее рождать! Она сама захотела!

– Вай ме деда23, что он говорит! Ты, бедный, совсем стал дурак. Ей-Богу. А прежде, маленький, такой был умный!

– Иди, иди. Не рассуждай.

Однажды, перечитывая книгу Пейо о самовоспитании воли я придумал сделать себе необычный костюм – вроде одежды монаха – и в таком виде гулять по Зеленому мысу. Это будет удивлять всех, вызывать насмешки, а я буду гордо проходить мимо и не обращать внимания. По словам Пейо, ничто так не воспитывает волю, как пренебрежение к несправедливым нападкам ближних.

Я попросил Дзидзу сшить мне из парусины от наших старых балконных занавесок нечто вроде длинного балахона с пуговицами впереди. Думая, что я буду этот балахон носить на даче, Дзидза согласилась. И, вот, когда я в первый раз появился на дорогах нашего дачного местечка в этом наряде, с широкополой соломенной шляпой на голове, с высоким белым посохом из ствола очищенного от коры орешника в руке, – эффект получился необычайный.

Прохожие останавливались и долго смотрели мне вслед. Барышни хихикали. Некоторые старушки на всякий случай осеняли себя крестным знамением. А я невозмутимо шел вперед и ликовал. Моя воля выдерживала все!

И какое самоудовлетворение испытал я, когда однажды в таком виде отправился на станцию встречать дачный поезд! И встречавшие, и приехавшие смотрели исключительно только на меня. А машинист паровоза, вблизи которого я стоял, свесился со своего места и удивленно спросил кого-то, находившегося на платформе:

– Скажите: кто это такой?

И тот ответил:

– Этот? Да разве не знаете? Это – сумасшедший с дачи Селитренниковых.

Сумасшедший! Как мне было приятно в тот момент чувствовать, насколько я выше всей этой жалкой, ничего не понимающей ничтожной толпы!

* * *

Смотрю я сейчас назад, вглубь ушедших десятилетий, вспоминаю несносного неистового мальчишку, отравлявшего жизнь своим родным, внушавшего тревогу своим знакомым, и думаю: я ли это? Неужели? И, все-таки – слава Богу, что одержим я был тогда идеями не политическими. А то вышел бы из меня незаурядный бомбометатель, преобразовывавший государственную и социальную жизнь человечества путем убийства городовых.

Впрочем, и при своих невинных в политическом смысле идеях я едва не лишился возможности попасть в университет. Когда я окончил гимназию, мой классный наставник Федор Димитриевич послал в университетскую инспекцию, как полагалось тогда, мою «характеристику». И в этой характеристике написал:

«Вольтерианец, вегетарианец и играет на скрипке». К счастью, директор Лев Львович, заранее прочитав этот отзыв и увидев, что из-за «вольтерианства» меня не примут в университет, решил спасти меня и сделал к характеристике Федора Димитриевича приписку:

«Не согласен с мнением классного наставника. Это – юноша благонамеренный, политикой не занимается и может быть полезным слугою Царю и Отечеству».

Спасибо милому Льву Львовичу. Царствие ему Небесное.

«Возрождение», Париж, ноябрь 1955, № 47, с.43-52; январь 1956, № 49, с. 103-114; февраль 1956, № 50, с. 89-100; апрель 1956, № 52, с. 86-98.

Минувшие дни

Вместо предисловия

Некоторые из друзей настойчиво советуют мне написать мемуары. Мотивируют они эти советы тем, что на своем веку немало встречал я интересных людей, много пережил всевозможных событий.

А помимо того, по их мнению, я уже вполне созрел для занятий воспоминаниями. Печень у меня не в порядке; подагра иногда дает о себе знать; а склероз нередко показывает, что достаточно умудрен я жизненным опытом.

Словом, друзья полагают, что мне уже пора не жить, а вспоминать о жизни.

Сначала я, было, заколебался. А в самом деле, не приняться ли за это занятие? Каждому человеку лестно во всеуслышание рассказать о своем детстве, отрочестве, зрелых годах; указать, каким вдумчивым, впечатлительным ребенком он был, поражая своим умом окружающих и приводя в умиление беспристрастных родителей; каким замечательным юношей оказался впоследствии, какой проницательностью обладал в зрелом возрасте, предвидя грядущие события, о которых никто другой не догадывался.

Итак, мне показалось сначала, что согласиться следует. Но, перед тем как взяться за дело, вздумал я ознакомиться: как писали у нас, в эмиграции, свои воспоминания опытные мемуаристы? И тут-то начались сомнения.

Ведь, увы, был я в России совершенно скромным, заурядным человеком, от которого ничто не зависело. Начальником штаба ни в какой армии не состоял. Министерством не управлял, даже почтой и телеграфом. Императорскими театрами не заведовал. На российские финансы влияния не оказывал. При Дворе роли никакой не играл. Особенным богатством не обладал, чтобы проигрывать миллионы в Монте-Карло или метать бисер перед парижскими дамами полусвета.

И, наконец, академиком по отделу изящной словесности не был, чтобы презирать всех писателей, кроме себя.

В общем, оснований для писания мемуаров у меня было мало. А тут еще услышал я как-то рассказ об одном жутком случае, происшедшем в Париже.

Одна русская дама была большой любительницей чтения. Читала она все, что подворачивалось под руку. И попался ей однажды том чьих-то воспоминаний. Книга была растрепанная, без переплета; в начале не хватало обложки и нескольких первых страниц.

Прочла дама весь том; возможно, что не очень внимательно; возможно даже – не все главы. И с радостью заметила, что неизвестный мемуарист-автор среди всех государственных деятелей старой России высоко расценивает только одного: как раз ее знакомого эмигранта, которого она часто встречала в церкви.

Принесла дама книгу в церковь и после литургии подошла к этому маститому государственному деятелю.

– Вот, посмотрите, как много хорошего о вас здесь пишут, – радостно сказала она.

– В самом деле?

– Да. Только вас и хвалят. Остальных всех бранят.

– Интересно!

Деятель взял в руки книгу, перелистал.

– Судя по изложению, – любезно продолжала дама, – если бы не вы, Россия погибла бы значительно раньше. Может быть, хотите, я подарю вам этот том?

– О, нет, – мрачно отвечал тот. – У меня самого осталось много авторских экземпляров.

Вот, во избежание положения, подобному этому, а также в силу указанных раньше причин, я и решил не писать мемуаров. A вместо воспоминаний большого калибра думаю ограничиться краткими очерками с изложением кое-каких эпизодов из своей жизни в старой России.

И читателям будет легче. И мне самому тоже.

Перед пиром богов

Когда мы, свидетели нашей дореволюционной эпохи, вспоминаем пережитые нами события, у всех у нас возникает одинаковое странное чувство: будто было это не в какие-то прошлые годы, а в прошлом существовании, до появления на свет.

Точно и государство было другое. И народ. И даже другая планета.

Прежде… в былые времена… Сидел какой-нибудь из наших предков в своей усадьбе под липой, пил чай с малиновым вареньем, рассказывал внукам о всяких событиях, о деде и бабке, о турецкой кампании, о севастопольской обороне – и все было правдоподобно, все казалось реальным.

Назад Дальше