Фролов посмотрел на Залесского своим вдумчивым взглядом и прибавил:
– Понял ты?..
– Кажется, понял, – ответил Залесский.
– А понял, так и ладно…
Глава IV
В тот день, с которого начинается наш рассказ, Залесский во весь переход чувствовал себя в особенном настроении. Недолгий осенний день отходил… Партия продолжала тянуться по дороге… И завтра, и через неделю, – думал Залесский, – и через месяц то же солнце увидит тех же людей на той же дороге… Только вон тот, что лежит на задней телеге, уже кончил свой путь. И старик, который сидит с ним рядом, пожалуй тоже скоро его кончит… Да вон еще ребенок, который жалобно плачет в другой телеге… Он родился весной на одном этапе, умрет на другом осенью…
Партия вытянулась на гребень, и голова ее стала спускаться вниз. Фролов, который молча шел рядом с Залесским, взглянул вниз на долгий спуск и крикнул:
– Подтягивайся, братцы, подтягивайся… Ямщики, подхлестни лошадей… Близко!
Партия дрогнула; пешие пошли живее… Колеса зарокотали быстрее…
Но Фролов опять шел рядом с Залесским, молчаливо и задумчиво…
– О чем вы задумались? – спросил Залесский.
– Так… вопче… вспомнилось, – сказал бродяга…
И потом, пройдя еще несколько саженей, он тряхнул головой и посмотрел на Залесского вдумчивым и вопросительным взглядом. Залесский понял, что сейчас он опять расскажет ему один из эпизодов своей жизни… На этот раз под влиянием настроения, витавшего над партией во весь этот переход, он будет, может быть, более откровенным…
Фролов начал без всяких приготовлений.
– …В третий раз я тогда бродяжил. Отец уже помер, товарищ отстал— пошел я один. Все думал к сестре пробраться. Тоскливо было до страсти, скука! Иду, и все вспоминается, как мы тут с родителем с покойником шли; и зарубки на лесинах его рукой деланы. Вот раз к вечеру бреду тропкой, запоздал до ночлежного места шибко. Хотел в шалашике переночевать, который шалаш вместе мы с отцом построили. Только подхожу к самому этому месту, через ручей перейти, гляжу: за ручьем огонек горит, и сидит у огонька бродяжка. Исхудалый, глаза как у волка, кидает на огонь сучья, сам к огню тянется, дрожит. Одним словом, голодный человек и холодный: одежда, почитай, вся обвалилась. Вот хорошо. Обрадовался я этому случаю, думаю: товарища Бог послал. Покормил я его, чем богат, чайком обогрел – как следует, по-товарищески. У нас, барин, своя честь есть бродяжья. Иной, подлец, из-за халата товарища убьет… Ну, это уж нестоящие люди. Меня отец не тому учил… И в товарищах я ходил с такими людьми, на которых можно положиться. Ну, все-таки и этому товарищу рад… Посидели мы, потолковали… Спать! Лег я, веток под голову наломал… Полежал, полежал… Не спится. Отец вспоминается покойник: этак же вдвоем в шалаше лежали. Слышу: встает мой бродяжка, из шалаша вон идет. «Куда?» – говорю. «Да так, мол, не спится что-то. Пойду, – говорит, – к ручью, воды в котелок зачерпну да сучьев натаскаю. Завтра пораньше чай варить… Да ты, – говорит, – что же это, молодец, головой-то под самый навес уткнулся, – чай, ведь душно…» А меня отец покойник учил: случится, говорит, с незнакомым человеком ночевать – пуще всего голову береги; в живот ткнет – не убьет сразу… Вот я завет отцовский храню, хоть на этот раз ничего и в уме не было… «Ничего, – говорю, – в привычку мне так-то, и комар меньше ест». Хорошо.
Ушел бродяжка к ручью – не идет да и не идет. Ночь темная была, на небе тучи, да и неба сквозь дерев не видать. Огонек у шалаша этак потрескивает, да листья шелестят… Тихо.
Вот лежал я, лежал, об отце думал, про своих вспоминал, про сестру да про Расею… вздремнул. Только слышу, отец меня окликает: «Яшка!» Так это будто с ветром издалека принесло, проснулся, открыл глаза: костер дымит, да ветка над входом качается. Я и опять заснул.
И опять слышу: идет кто-то к шалашу, сучья хрустят, за огоньком будто кто маячит. И опять: «Яшка! Не спи!»
Перекрестился я сонной рукой, воздохнул об родителе… а не могу вовсе проснуться. Глаза так и сводит. Заснул опять, крепче прежнего.
Прошло сколько-то времени, слышу: идет отец к шалашу, стал в дверях, руки эдак упер, а сам наклонился ко мне в дыру-то.
«Слышь, – говорит, – Яшка! Не спи, а то заснешь навеки!..»
Да явственно таково сказал, что сна моего как не бывало. Проснулся: огонь погас, по листьям дождик шумит, и нет никого.
Присел я тихонько. Думаю: неспроста это дело. Где же это товарищ мой богоданный?..
Слышу: дышит кто-то сзади меня, ветками шебаршит… Поднялся я на ноги, вышел неслышно на волю. Гляжу: сидит мой товарищ на корточках, над головой моей шалаш разбирает… И корягу вырезал в тайге здоровую…
Фролов смолк и потом спросил:
– А вы и не спросите, что я тогда с тем человеком сделал?
– Не спрошу, – ответил Залесский… – Захотите – сами скажете… А не захотите – не надо.
Фролов посмотрел на него и пошел молча.
Глава V
Партия с тихим рокотом скатывалась по дороге. В вечереющем воздухе звон кандалов и шуршание колес звучали мягче и тише. Серые люди, телеги, казавшиеся какими-то бесформенными животными, проплывали мимо… Ребята спали на руках матерей, люди говорили друг с другом тихо и сдержанно. Неровный топот двух сотен ног покрывал все остальные звуки.
Этап с высоким частоколом стоял на холмике, и мелкий хвойный перелесок подбегал к нему с одной стороны. Невдалеке, в лощине, искрились и мигали ранние огни села… Все было по-старому. Только разве лес отступил от частокола, оставив пни и обнажив кочки, да частокол потемнел, да караулка еще более покосилась!
Ворота отперли, партия столпилась около них с шумом и говором, во дворе сидели торговки из села… В этапной кухне горел яркий огонь, и около крыльца этапного начальника зажгли фонарь. Полковник, проезжавший по ревизии, стоял, окруженный другим начальством, и смотрел на прибытие партии. Его военная тужурка была расстегнута, и из-под нее виднелась белая жилетка с форменными пуговицами… Вообще он держал себя нараспашку, курил трубку, отводя по временам длинный чубук в сторону, и порой обменивался с кем-нибудь добродушными шутками. От всей его фигуры веяло самодовольством.
– Эй, – спохватился вдруг полковник, – а где же тот, как его?.. Бесприютный?
– Фролов, – крикнул кто-то… – Барин требует…
Полковник обождал, но партия успела втянуться в ворота, которые были заперты за ней, а Фролов не являлся.
– Прикажете позвать, Семен Семеныч? – спросил один из конвойных офицеров.
– Нет, не надо, зачем? Я это так, по старому знакомству… человек усталый, зачем его тревожить… Все равно завтра повидаю… Притом у него забота. Ведь он староста?
– Так точно, ваше высокоблагородие…
Невдалеке, в тени частокола, стояла тройка. Лошади ржали и фыркали, и колокольчик позвякивал под дугой. Полковник собирался навестить старых знакомых в стороне от тракта и завтра должен был вернуться, чтобы продолжать дальнейший объезд. Через полчаса лошади были поданы к крыльцу, денщик помог полковнику усесться, усадил мальчика и сам вскочил на козлы.
– Прощайте, господа! – сказал полковник добродушно.
– Счастливого пути! – отозвалось несколько голосов.
– А вы, Степанов, – обратился полковник к этапному начальнику, – смотрите, чтобы все было в порядке. Вы меня знаете: я никому зла не желаю; ну а за беспорядки не взыщите. Солдата и арестанта в обиду не дам, не дам-с!.. У меня правило!..
– Слушаю-с…
Тройка взвилась, повозка обогнула холмик, и звуки колокольчика долго еще неслись из сумерек, тихо порхая вокруг запертого и примолкшего этапа.
Залетал этот звон и в этапную камеру, в которой воздух, несмотря на открытые окна, был спертый, затхлый и душный… Через час камера спала тяжелым сном усталости. Порой слышался сдавленный писк ребенка, порой прорывалось сонное бормотание, и затем опять все сливалось в одном дыхании, точно камера дышала одной грудью, обладала одним пульсом. Порой по тракту проезжала обратная тройка, и тихие удары колокольчика врывались сюда и висели в воздухе ровными толчками, точно рядом с камерой бился еще чей-то пульс – пульс раскинувшейся за оградой свободной и свежей ночи.
В камере не спали два человека. Один был Залесский. Заложив руки за голову, он глядел вперед, и мысли бежали лихорадочно в его голове… Порой они туманились, и тогда только смутные образы стояли в воображении. Ему слышался ровный шум леса. Громадные ветви, теряясь в темноте, качались сумрачно и важно; темнело; колокольчик замер где-то в бесконечной дали и оборвался… Как будто целая бесконечность отделила эти звуки от темной чащи, в которой бились затерянные люди… И ему казалось, что сам он тут же, рядом с ними, в таком же темном лесу и не может найти выхода ни себе, ни им. Когда же он опять открывал глаза, он видел на другой наре напротив сальный огарок и лицо Фролова, склоненное над книгой. На лбу бродяги залегли глубокие морщины…
«Не понимает», – думал Залесский, и ему опять стало отчего-то совестно…
Потом он совсем забылся…
Ночью его разбудил шум… Фролов стоял около него и гневно смотрел на его соседа. Это был тощий и жалкий субъект, шут и балагур, который постоянно подходил к нему с предложением услуг и лестью. Залесского это тяготило, и, чтобы избавиться от него, он раза два давал ему по мелочам деньги. Теперь Жилейка (так звали этого арестанта), пользуясь темнотой, прилег тесно рядом с ним и попытался выдернуть из-под головы Залесского пиджак, в котором были деньги. Фролов, очевидно, заметил это и теперь держал Жилейку сильной рукой за шиворот… Начинали просыпаться арестанты.
– Что такое? – спросил кто-то.
– Жилейка, слышь, к барину подсыпался…
– Оставьте его, – сказал Залесский.
Фролов тряхнул Жилейку и бросил его опять на нары.
– Собака! – сказал он. – Ложись поди со мной, ну!.. А ты, барин, тоже… Сам виноват… Не видишь, что это за человек… Зачем давал деньги?.. Слабы вы на это, господа политические…
Через минуту в камере все опять спали. Фролов тоже лег на свое место… Погасил свой огарок. В дальнем углу, в фонаре тускло светила лампа.
Глава VI
На следующий день Залесский проснулся поздно.
Партия получила от этапного начальника позволение отрядить охотников за сбором подаяния в соседние деревни. Окруженные конвоем, нарочно звеня кандалами как можно сильнее, они проходили по улицам деревень, стараясь придать себе особенно угнетенный и несчастный вид, – и тянули хором жалобный мотив:
«Мило-се-ердныя наши-й ма-а-тушки-й…»
Они успели уже вернуться с целой телегой милостыни, и, когда Залесский открыл глаза, староста и два помощника были заняты дележкой. Перед ними были навалены караваи хлеба, куски ситника, баранки; они старательно резали ровные куски, прибавляя к каждой доле небольшие ломтики булок. Половинки баранок втыкались в хлеб.
«Много набрали сегодня, – подумал Залесский, – должно быть, праздник».
Сегодня он чувствовал себя в другом настроении; вчерашние его впечатления отодвинулись куда-то далеко, и он опять с любопытством наблюдал суетливую толпу арестантов.
– Барин, милостыню возьмешь, что ли? – спросил у него Фролов, заметив, что он проснулся.
– Нет, не возьму.
Залесский никогда не брал своей доли. В первое время он старался победить в себе невольную гордость и брать милостыню, как все другие. Но затем он представил себя в числе поющих «Милосердную». Может ли он, как другие, заработать эти куски? Нет, – стало быть, он не должен участвовать и в дележе.
Это выделяло его из арестантской среды и могло показаться гордостью. Фролов спрашивал его всякий раз и всякий раз равнодушно кидал его долю в общую кучу, не выражая своего мнения…
Залесский встал с нар и осмотрелся. Камера была почти пуста: большинство арестантов гуляли по двору, шутя и балагуря с торговками. Несколько человек зашивали у окон халаты, искали насекомых, кое-кто приглаживал коты или подкандальники, готовясь к завтрашнему пути. В камере господствовало настроение ленивых и прозаических будней.
Такой же будничной показалась теперь Залесскому и фигура Фролова.
– Кипяток! Кипяток! – раздалось вдруг у дверей, и два человека внесли в камеру ушат с кипятком для чая, поставив его около старосты. Арестанты торопливо наполнили камеру, подходя с чайниками и получая вместе с тем свою долю милостыни.
Торговки, продававшие на дворе съестное, убирали лотки. Залесский торопливо вышел, остановил одну из них и, взяв первый ломоть, попавшийся под руку, вернулся в камеру. Он также заварил чай и, усевшись в стороне, стал медленно пить.
День прошел так же тускло и скучно.
Солнце зашло, и на дворе быстро темнело; в окна виднелась большая тяжелая туча; она тихо ползла по небу, как бы раздумывая о чем-то и разглядывая то место, куда пролиться дождем. Но дождя не было, только в окна залетал посвежевший ветер.
Зажгли лампы; от этого стены сразу побелели, окна выступили черными пятнами, и туча потерялась в темноте. Теперь двор затих, а камера ожила и зашумела.
В дверях показалась голова караульного.
– Смирно, ребята! Сейчас будет полковник.
Во дворе послышался топот шагов.
В темном четырехугольнике дверей показалась добродушная фигура Семена Семеновича. Сюртук его с измятыми погонами, по обыкновению, был расстегнут, что придавало ему вид некоторой благодушной распущенности. В левой руке он держал свою трубку с длинным чубуком, один конец которого посасывал углом рта. На голове у него была надета большая сибирская папаха с кокардой, откинутая несколько назад, что как-то выделяло еще больше его лоснящиеся щеки, вздернутый нос, опущенные вниз усы. Небольшие глаза искрились добродушием человека, довольного собой и другими.
– Здорово, подлецы, – сказал он весело, вынув чубук изо рта и остановившись на мгновение у порога. Глаза его заискрились еще больше. Он знал, что арестанты знакомы с его манерой, что слово «подлецы» выражает только фамильярное доброжелательство. Действительно, в камере послышались радушные ответные возгласы.
– Здравия желаем, ваше высокородие… – А кой-где вынеслись голоса побойчее: – Здравствуйте, Семен Семенович, ваше высокородие.
За полковником вошел начальник этапа, болезненный, очень высокий и худой офицер с воспаленными и неприятно бегавшими глазами. Он не имел на этот раз причин бояться каких бы то ни было претензий, но все же, когда он видел инспектора и арестантов вместе, ему было не по себе. С ним вошли еще два молодых прапорщика конвойной команды, два-три солдата, и наконец рослый фельдфебель вынырнул из темноты и тотчас же прилип к косяку молодцевато вытянутой фигурой.
– Ну, каково дошли, мерзавцы, а? – спросил опять полковник и затем стал вдруг серьезнее, насупился и вынул изо рта трубку. – Нет ли претензии? Говори, ребята, откровенно.
Полковник спрашивал отрывисто, резким голосом.
Внезапная серьезность, водворившаяся на его лице и во всей фигуре, показывала, что в этом деле он не шутит, и арестанты это знали.
– Слава Богу, – раздавались их голоса, – спасибо, ваше высокородие, – не забываете нас. Не имеем претензии. Идем хорошо, слава Богу…
– Ну, слава Богу лучше всего. – И полковник опять расцвел. – Садись, ребята, садись по местам, – чай простынет. А где тут… у меня?..
Семен Семенович оглянулся по камере, как бы кого-то разыскивая; он на мгновение насупился: взгляд его упал в одном углу на фигуру Залесского. Молодой человек сидел недалеко на низенькой скамейке, сосредоточенно наливал чай из жестяного чайника в деревянную кружку и затем, отпивая медленными глотками, смотрел в другую сторону. Хотя полковник велел арестантам, вставшим при его появлении, – сидеть свободно, но этот, по-видимому, не вставал вовсе, и начальнику это не понравилось. Кроме того, Семен Семенович был в душе демократом, и хотя никого не притеснял, но вместе с тем не допускал никаких незаконных льгот для так называемых привилегированных… «Вольная одежа» молодого человека его смущала, но он знал, что на этот раз ничего не может сделать: «циркуляр»!.. Поэтому на выразительном лице его появилась гримаса, как будто он принял слишком крепкую понюшку табаку, – что заметили все арестанты, – и он отвел глаза.