Ворон мышей разбросал и зайчика унес, но старая Курынь вырвала зайца у Ворона и самого Ворона ударила звонко по лбу черной деревянной поварешкой.
– С зайчиками не шутите, – сказала Моталья, другая сестренка Кендыка. – Зайцы не сами собой пришли, они родились из оленей на бегу, в состязании. Бежали, бежали, бока и рога потеряли. Уши стали больше, лапки стали мягче, рост уменьшился, стали меньше лисиц, тогда стали кормиться тальничными ветками.
Это было предание вымирающего племени. Его прародители, зайцы, были когда-то оленями, а племя потом потеряло оленей, убавилось ростом и стало вместо мяса питаться тальничными ветками, не лучше и самих зайцев.
Горячее мясо стояло в корыте на низком столе. Девчонки хватали куски, позабывши о зайчике. Но старый Чобтагир ел мало.
– Пить хочу, – сказал он отрывисто.
Старуха наливала из черного чайника горячий брусничник, то есть, в сущности, просто крутой кипяток, в котором заварены брусничные листья. Но сколько ни клади брусничного листа, навар выходит какой-то сомнительный, прозрачный и зеленый. А от кирпичного чая, какой пили недавно одуны, навар получался черный и густой, как пиво.
Чобтагир равнодушно выпил чашку, поставил ее на стол и с тяжелым вздохом достал свою длинную черную трубку. Курить было нечего. Кисеты давно искрошили и выкурили. Старые трубки истерли в порошок. Все давным-давно перешло в дым. Он неохотно взял ивовую ветку, очистил от коры, наскреб древесины, набил ее в трубку и поджег угольком. Потом затянулся быстро и жадно, пять, десять раз подряд, как это делают курильщики на Севере. Дым был удушливый, едкий. Чобтагир поперхнулся и закашлялся, потом с отвращением бросил в сторону трубку. Ничто его не тешило. В неприступном молчании ушел он в свой кожаный полог, растянулся на шкурах и принял вид спящего. Другие расправились с едой, старуха загребла огонь, чтобы он сохранился до завтра, и все стали укладываться прямо на полу, расстилая поношенные шкуры. Усталый охотник давно утопал в меховом балахоне Нерги, пушистой и снежной полночи, которая приносит такой пушистый сон и людям, и вещам. Кого Нерга захочет усыпить, – закинет полою плаща, и тогда он спит спокойно и мягко, как ребенок.
В глубокую полночь Чобтагир тихонько поднялся. Он не спал ни минуты и молча пролежал, глядя в темноту своих закрытых глаз, своей замкнутой наглухо души. Но теперь он насытился своим одиночеством, его тянуло разговаривать с духами. Он не стал по-обычному шаманить в жилом помещении, а вышел осторожно на улицу. Взял с собой свой старый любимый бубен, большой, неуклюжий, с железной крестовиной на брюхе, заменявшей рукоять. Заодно прихватил три головатых деревянных фигурки, – то были его собственные амулеты и духи-покровители. Унес и малую икону Старого Николки – так фамильярно обзывают на Севере Николая-чудотворца. Обойдя свою избу, он стал у задней стены. Потом разложил на снегу вокруг иконы своих деревянных предков и крепко связал их вместе шнурком, ссученным из оленьих сухожилий, – чтобы они не разбежались. Духи – как дикие звери. Если не привязать их, они убегают. Старик достал из мешочка кусочек красной охры и развел ее слюной. Это была как бы жертвенная кровь убитого оленя, о котором в доме Чобтагира не было даже и помина. Разведенной охрой он обильно намазал деревянные губы своим собственным духам-помощникам и Старому Николке.
– Ешьте, – буркнул он, – ешьте хорошенько и нам тоже есть давайте.
После того он стал жаловаться на плохую торговлю и плохие промыслы.
– Слушай, Николка, – говорил он вразумительно и прямо. – Дай чаю, пить хочу, дай табаку, курить хочу. Дай крепкого вина, сердце веселить хочу. Я вас кормил – и вы меня кормите. И вы, головатые, – окликнул он своих деревянных божков, – тоже помогайте Николке и дайте, чего просим.
Чобтагир помолчал и прислушался. Сквозь сердце его прошла, как нож, буйная жажда пляски, шаманского вопля и яростного стука по натянутой коже бубна. Он удержался. Эту шаманскую молитву не должны были слышать другие мужчины жилья: Кендык и Шоромох.
– Дайте, – убеждал духов Чобтагир, – я стар и немощен. Мои губы привыкли к радостям, пришедшим от русских. Пьют вино, курят табак, пьют чай с сахаром.
Он опять подождал и прислушался, но ничего не услышал. Духи не давали ничего.
Тогда в безумной ярости он стал бранить и поносить главного русско-одунского бога – Николу-чудотворца.
– Злой старичишка, – сказал он ему. – Сам, небось, куришь и пьешь, или, может быть, ты только хвастаешься, и к вам на небеса тоже ничего не доходит. Страшные солдаты и у вас облегли все дороги, не пропускают никакой мучнистой пушинки, ни чайной порошинки, ни горечи табачной.
Наступило короткое молчание.
– Ты, может, спишь, Николка, – сказал неожиданно шаман. – Не спи, друг, помоги. Случай придет, я тебя тоже накормлю и накурю.
Николка действительно спал. Чуть слышно долетало из избы тонкое храпение с присвистом и причмокиванием. Трудно было решить, кто это собственно храпит: старый Шоромох или Старый Николка.
С тяжелым вздохом шаман продолжал свое действие.
– Ты, может, не понимаешь по-нашему? – спросил он Николу. – Русский, что делать, – ты понимаешь по-русски, а мы – только по-одунски. Вот я позову переводчика… Приди, толмач, – прошептал он настойчиво. – Работай со мною, как Кешка-переводчик[1] работал со старым исправником.
«Хорошо, хорошо, хорошо, – запело в ушах шамана. Это пел дух-переводчик тонким комариным голоском. – Мне все равно, я растолкую, скажу…»
Как все шаманы, Чобтагир разыгрывал свое «служение», как настоящий многоликий актер. Он сам говорил за себя и также за духов, порой мысленно, порой на все голоса, громко, вслух. При случае он умел даже чревовещать не хуже любого городского фокусника. Это требовало большого напряжения, и он делал это исключительно для публики. Сам для себя он разговаривал с духами чаще всего мысленно.
Еще через несколько минут у шамана в ушах прозвучало объяснение: «Даром Николка не дает, и остроголовые тоже не дают. Торгуй с ними, ты ведь даром ничего не давал, и Шоромох ничего не давал, а у нас, небось, просите. Привык собирать дорогое, – упрекал переводчик шамана. – С нами поделись, с небесными, мы не хуже земных. Пушнину-то привык собирать, пушнину отдай… Нет, не надо пушнины, ее ныне не берут. Дай молодого оленя, сладкое мясо, теплую кровь».
Чобтагир тихонько завыл и закружился на месте, уже не только мысленно, но и на деле. Он вертелся быстро, как волчок, спущенный с рогатки на твердую гладкую землю.
Никола хотел торговать, но у Чобтагира не было товара для продажи. Заячий род был не олений, а собачий. Только у второго полурода Щербаковых водились когда-то олени, но их давно приели и волки, и люди, и духи копытной заразы. Последний Щербаков умер много лет назад, когда у Чобтагира на темном лице волосы были не седые, а черные. Последние олени потерялись незадолго до смерти последнего оленного одуна. Все было последнее: и олени, и люди, и пища, и русские товары, и самое дыхание жизни.
Глава вторая
Перестали возить мясо. Уже десятый день охотники, старые и молодые, возвращались домой с пустыми нартами. Зайцы куда-то исчезли, – как видно, откочевали на другой берег реки Шодымы. Должно быть, заречный хозяин, живущий в лесу, который постоянно соревнуется со здешним, бьется об заклад, борется, а чаще всего играет с ним в карты, – на этот раз изловчился и выиграл охотничью добычу. Лешие ставят на кон всякое зверье: зайцев – так зайцев, белок – так белок, лисиц, горностаев, даже куропаток. Оттого и бывает, что один год куропатки в огромном обилии, а потом, как отрежет ножом, – все до одной потерялись. Это счастливый игрок уводит их с собой, в свои заповедные места. У такого счастливого лешего хорошо жить одунам. У него зайцев вдвое, и всякой пушнины вдвое. А у неудачливого лешего одуны голодные.
Также не стало и рыбы. Зима в этом году была суровая, лед толстый, и на реке было мало продухов. К таким продухам в лютый мороз собирается рыба, чтобы глотнуть свежего воздуха. Но на этот раз вышло иначе. Двое охотников, самых проворных, Пулей и Юкупай, сходив на далекую (продуху, нашли ее полною рыбы, но вся рыба лежала вверх брюхом. Она задохлась от густого застойного духа. Охотники не посмели взять этой рыбьей падали и вернулись домой с пустыми руками. В эту ночь в поселке разговаривали шепотом. Дохлая рыба в реке, по словам стариков, всегда предвещала несчастье.
Тогда пошли пробовать счастье двое других: Пеме и Шахал. Они стали на тонкие лыжи, взяли свои посохи и пошли далеко «наперерез земли», по снежным угорьям, искать толсторогого лося. Последние лоси водились в южной стороне, на речке Тополевой. Там, в затишье, прятались лоси, сохатые, «старшие братья оленей», объедали тополевую и осиновую кору и одинаково спасались от волков и от людей. Два дня, две ночи скользили на лыжах смелые охотники Пеме и Шахал. Прошли всю Тополевую речку до узкой ветвистой многокаменной верхушки, а лосей не было. В двух местах попались глубокие раздвоенные ямки в осеннем снегу. То было следы лосиные. Они были старые, твердые, обмерзлые. Нужно было бы долго колдовать, произносить заклинания, чтобы вернуть лосей назад и сделать их следы из старых свежими, из жестких – мягкими. Дальше следовало подняться еще раз назад, вверх по реке Времени, и сделать бывших лосей сущими, годною добычей для охоты. Шаманы внушали одунам, что при большом напряжении сил можно заставить реку текущей воды и реку текущего времени вернуться назад. Но Пеме и Шахал, очевидно, не умели, как надо, колдовать. Они походили у старых следов в опустевшем лесу и вернулись обратно.
В ту ночь Чобтагир устроил в избе небольшое «камлание»[2], и не знавшие удачи охотники забрались к нему в избу и долго слушали взвизгивание шамана и грохот его бубна. И даже сами подвывали и подкрикивали, как это полагается. Шаман скажет: «Духи, придите на голос». И охотники поддержат: «Ну да, придите скорей». Шаман скажет: «Ух, улетаю на поиск». И охотники поддержат: «Ну да, конечно, улетаешь». На этот раз камлание шло с необычайной вялостью, и охотники вдруг остановились, не окончив возгласа, и тихонько спросили Чобтагира:
– Скажи, отец, зачем ушли сохатые от наших далеких угодий на реке Тополевой? Мы обошли все следы, они уводят через средний хребет, на Березовую реку.
Шаман долго молчал и думал. И все гости его также молчали, затаив дыхание. Потом он сказал:
– Последние лоси ушли – предвестье голодного времени. Земля наша устала кормить умирающих одунов, она требует отдыха, заказа[3], перерыва. Уходите, одуны, пока еще не поздно.
Тогда двое последних охотников, одновременно и старых, и удалых, пошли искать удачливого промысла, прямо вверх по реке Шодыме. Они шли четыре дня и четыре ночи и пришли на осетровую заводь, где в тинистой глубокой курье зимовали осетры. Они прорубили тяжелой пешней двухаршинный лед и длинными шестами-норилами протолкали под лед крепкую сетку, сплетенную из белого конского волоса. Сетку продержали до вечера и взяли на первом же высмотре большого осетра, одного, зато пудового.
Осетр был странный – с очень большой головой и такими же большими глазами. Дорожного запаса у охотников не было, они сварили в котелке осетровую голову и поели янтарной ухи. Но, поев, ощутили, что дух смерти сидел в осетре и забрался к ним в печень. Они в ужасе бросили на берегу котелок и обезглавленного осетра и побежали домой со смертью в животе. И так же, как прежде, бежали четыре дня и четыре ночи, прибежали и пали в избе у шамана Чобтагира и сказали через силу:
– Старик водяной нас убил, осетром удавил.
Сказали и умерли.
Тогда поняли и увидали одуны Чолгорского рода, что на них прогневались духи лесные и духи водяные, отняли у них пищу или в пище посылают смерть.
На следующее утро мужчины остались в поселке, а женщины отправились на промысел. Они нацепили кумачовые лоскутья на старую замшу кафтанов, надели свои праздничные шапки. Шли и голосили: «Лесные дружки, пожалейте. Пошлите еды».
Две сестры, Лошия и Кия, плясали. Волосы у Лошии были высокие, пушистые, как облако. А у Кии волосы висели по плечам тонкими косичками, как беличьи хвостики. Одунские парни когда-то называли ее «Пятихвостая белка». Взявшись за руки, сестры плясали и пели весенние песни. «Приди, дружок, накорми меня белой рыбкой. Я почешу твое левое ушко. Приди, дружок, накорми меня красною рыбкой. Я поищу у тебя в голове. Приди, дружок, накорми меня черною рыбкой. Уснешь у меня на руках». Но никто не вышел на зов и не накормил голодных женщин даже самою плохою черною рыбой: пятнистою щукой, темнокожим налимом, круглоротым чукачаном, который считается на Севере самой дешевой, невкусной чернорыбной пищей.
Старшие женщины, Торика и Магея, захватили копалки. Они шли копать корни и читали заклинания мышиного гнезда: «Мышка, хвостишка, дай корешок. А я тебе дам от листа черешок».
Мыши, полевые и лесные запасают на зиму белые и вкусные чищеные корешки. С осени женщины разыскивают мышиные гнезда и уносят находящиеся в них запасы. Но теперь был конец зимы, мыши доедали последние корешки и сами голодали в своих темных подземных убежищах.
Торика стала копать из-под мерзлой земли тонкохвостую макаршу. Корешочек был тонкий, как шнурочек, и оборвался посередине. Торика вытащила полхвостика; а копалку изломала без пользы. Магея работала удачливее и выкопала мышь. Она не стала ее убивать и забрала последнюю горсточку полуобъеденных, изгрызенных корней, все больше хвостики. Мышь отбежала по белому снегу, потом остановилась и посмотрела на грабительницу. Она, должно быть, знала, что деться ей некуда. Людей заменят горностаи, и совы, и лисицы, и вороны. Для каждого хищника она сама может стать съедобным корнем.
– Шуш, – сказала Магея, махнув копалкой.
Мышь только вильнула хвостиком и словно вздохнула, потом побежала вперед, вывязывая на тропке затейливый узор своими тоненькими лапками.
Так старухи и девочки тоже вернулись из лесу домой без всякой добычи.
Туже подвязали животы. Детям сварили постельную шкуру, сбив с нее шерсть. Разваренную кожу порезали кусками. Была она липкая и вязкая, как разваренный клей. Сами мужчины и женщины легли не евши. Никто не спал.
Наутро Чобтагир и Шоромох вышли на поляну и стали колотить посохами в сухое и звонкое дерево, лежавшее на козлах. Звук разносился далеко. Он был отрывистый, унылый и грозный. Это был призывный сигнал к поголовному сходу всего одунского племени. Сход созывали только в экстренных случаях, и тогда в нем участвовали не только старики, но также молодые, – одинаково, женщины и мужчины, – и даже дети, которые могли ходить или ползать по снегу.
Вместо Чобтагира стала говорить старуха Курынь. Весь век она молчала, делала все, что приказывал муж, ему отдавала последний кусок, а сама засыпала голодная. Но тут она нашла свой голос и стала говорить так:
– Вы, стрелки, ружейники и лучники, добычи не могли подстрелить. Вы, копейщики, мяса не могли подколоть. Вы, рыболовы, крючкодеры, не выдернули рыбки из бесплодной воды. Теперь судите, как жить будем, как есть будем. О племени думайте, себя не могли прокормить. Как детей питать будем – советуйте, что делать.
И мужчины молчали и думали. И старый Шоромох сказал:
– Не приходят купцы, сами пойдем и поищем. Куда они девались? Пойдемте в якуты. У богатых якутов коровье молоко, конское мясо. У богатых якутов довольно и масла, и кумыса…
– Ух-а! – простонали, проплакали голодные мальчишки. Их было семь человек, и в жизни своей они не едали, даже не видали конского мяса, только знали о нем по рассказам, похожим на старые басни.
– Чем купим? – угрюмо спросила Курынь, не смягчаясь и не уступая старикам.
Мужчины молчали. Чобтагир перекатывал во рту сухую оленью косточку, похожую на камешек. Она была обсосана давно, и больше высасывать было нечего.
– Слышишь, ребятишки как плачут и пищат, – заговорил снова Шоромох. – Повезем их к якутам, там много еды, жирной и сухой, хорошей и худой. Пусть поедят простокваши и попьют белого[4].
В этом заботливом предложении скрывалась жестокая действительность. В голодные годы одуны и эвены (ламуты) приходили к якутам, приводили ребятишек и отдавали их на пропитание якутским богачам. Дети становились рабами своих хозяев. За несколько глотков разбавленного «белого» их заставляли работать с утра и до позднего вечера, били кнутом, держали в грязи, как собак, перепродавали и, случалось, убивали. Никто не заботился о них, а обратная дорога на волю была навеки закрыта.