Сущая правда - Чехов Антон Павлович 2 стр.


Поселившись в усадьбе, Антон Павлович первым делом обошел ближайшие избы и представился всем. Мужики кланялись в пояс: «Здравствуйте, барин». Писатель подходил к ним и говорил: «Я не барин, а доктор». Разобрал все заборы, изгороди и перегородки, мешавшие крестьянам проезжать на свои земли или прогонять скот на пастбища через земли купленной усадьбы. Разрешил крестьянам выпасать скот и на некоторых из своих земель, косить сено в собственном лесу.

Организовал в собственной усадьбе медицинский пункт, где он в утренние часы проводил «приемку» больных. Бесплатно, с выдачей бесплатных лекарств, часто приготовленных по собственным рецептам.

Превратил большое непроходимое болото посреди деревни в пруд. Окружали этот пруд красивые песчаные дорожки.

Еще Чеховы поразили односельчан небарским трудолюбием: вставали с восходом, ложились с заходом. Запущенная усадьба преображалась на глазах. «В имении трудом рук своих и в поте лица прокормиться можно только при одном условии: если будешь работать сам, как мужик, невзирая ни на звание, ни на пол… Успех в хозяйстве, даже маленький, в России дается ценою жесткой борьбы с природой»[6], – писал А. П. Чехов.

Такое воодушевление принесло свои плоды. На десяти десятинах колосилась рожь, на десяти – овес, десятки десятин были под покосами. На огороде зрели баклажаны и артишоки, в саду росли фруктовые деревья, на птичьем дворе ходили гуси. Разбили цветник, в саду насадили розы, выкопали колодец. Усадьба облагородилась.

В этом же году с юга стала надвигаться на Московскую губернию эпидемия холеры. С первого момента врачебной мобилизации А. П. Чехов принял на себя надзор за здоровьем населения этой местности и нес обязанности мелиховского земского врача в течение двух лет – 1892 и 1893, пока не миновала опасность… Как итог: было построено пять холерных бараков и оборудовано два медицинских пункта. Один – в собственной усадьбе. Когда он был дома, на флагштоке поднимался красный флаг, видимый издалека, – знак, что доктор дома и готов к приему больных. Ездил на вызовы, на телеге, по бездорожью, иногда за десятки километров. Это при его-то болезнях, мучивших его уже не один год: геморрое, катаре кишок, чахотке… Когда угроза холеры миновала, как-то незаметно Чехов оказался уже вовлеченным и в другие формы общественной деятельности. Он оказался гласным земского собрания и переизбирался им до самого своего отъезда из Мелихово; в Серпуховском окружном суде присяжные заседатели избрали его своим председателем. Были построены при активном участии Антона Павловича три новые земские школы.

Врачебная практика отнимала много сил и времени, но именно в Мелихове Чехов написал свои самые известные произведения: пьесу «Чайка», повесть «Палата № 6», рассказы «Дом с мезонином» и «Человек в футляре» – всего около сорока.

Именно в Мелихове была начата перестройка жизни в соответствии с духом времени, который требовал развития в человеке человечности. Именно открытости, правдивости и честности, прямоты и искренности не хватает людям, считал писатель, чтобы оздоровить общественную и социальную жизнь в стране. Чтобы начать жить по-человечески. Это – сквозная тема писателя Чехова, которой он посвятил всю отведенную ему недолгую жизнь.

Неудовлетворенность и апатия приходят к Чехову почти одновременно с настоящей известностью. Среди его знакомых – добрая половина знаменитых современников, от Кони и Чайковского до Айвазовского и Свободина. Восхищение талантом иногда льется к нему от лиц и вовсе незнакомых. Кто-то из приятелей сообщает ему, что по Волге уже бегает пароход «Антон Чехов». Его двойники начинают появляться всюду. Какой-то неизвестный «разъезжает по югу под именем Антона Чехова», берет, где удастся, взаймы, и настоящий Чехов получает «письмо с требованием вернуть 76 рублей».

Сыпятся просьбы редакторов о сотрудничестве. Старые писатели приписывают себе наперебой честь его «открытия». «Русская мысль» еще с июля 1891 г. платит ему 260–300 рублей с листа, гонорар по тому времени огромнейший.

В письмах же Чехова звучит постоянная жалоба на «прозеванную молодость», на нездоровье, на пресыщение работой, на отвращение к ней. Отзывы о написанном дышат неудовлетворением и недовольством. Наступает пора апатии, скуки, почти болезненной лени. Пора крайнего писательского напряжения, когда по необходимости он «писал от утра и до вечера и во сне», сказалась острой реакцией и почти отвращением к перу. Болезнь уже легла на него гнетом, и, может быть, впервые Чехов начал давать себе в этом отчет.

В 1897 у Чехова резко обострился туберкулез, и он вынужден был лечь в больницу. Здоровье, и без того слабое, подорванное поездкой на Сахалин, ухудшилось, и доктора настаивали на переезде на юг.

В 1898 году, после восьмимесячного пребывания за границей, Чехов возвращается в Мелихово, а осенью приезжает в Ялту. Он выбит из колеи и почти не работает. В ноябре покупает совершенно неустроенную землю в Верхней Аутке, бывшую раньше под виноградником. Антон Павлович принялся за устройство дачи. Его стараниями дом превратился в двухэтажный, с несколькими балконами, всеми удобствами, даже паркетными полами. Чехов сам придумывал расположение комнат. Теперь эту усадьбу заслоняет от города густой сад, посаженный самим писателем.

Весной 1899 года Чехов смог выписать из Москвы мать и сестру.

Мысли о том, что пора строить иную жизнь, чтобы не остаться банкротом под старость, становились у Антона Павловича навязчивыми. Большим делом для Чехова в этот период стала продажа права на собрание своих сочинений известному издателю А. Ф. Марксу. За 75000 руб. было приобретено от автора только то, что им было напечатано до заключения договора, т. е. до 1899 г. Все последующие произведения он имел право печатать в разных изданиях за особый гонорар, получая от Маркса дополнительный гонорар, до 1000 руб., с повышением полистной платы за каждые новые пять лет. Доход с пьес оставался за Чеховым и его наследниками. Такой размах сделки по тем временам был беспримерным.

Чехов, живя в Ялте, несмотря на продолжающееся недомогание, кровохарканье, сразу включился в общественную жизнь города; он был избран членом попечительского совета ялтинской гимназии, членом ялтинского комитета «Красного Креста», принимал участие в подготовке и проведении юбилейных пушкинских празднеств, организовывал сборы денег для голодающих детей Самарской губернии, постоянно и напряженно работал с начинающими писателями и активно участвовал в общественной жизни Москвы, Петербурга и своего родного города Таганрога.

К людям, страдающим туберкулезом, Чехов проявлял особую заботу. Создал первый в Ялте санаторий для тяжелых туберкулезных больных. В то время многие чахоточные приезжали в Крым почти без денег только потому, что были наслышаны о писателе, который помогает устроиться. Он продолжает писать и помогать всем, кому только можно. Почти за шесть лет жизни в Ялте писатель закончил «Вишневый сад», изменил «Три сестры» и написал «Архиерея» и «Невесту».

Отсюда он уехал умирать в июне 1904 г. в Баденвейлер, курорт на юге Германии.

15 июля (1-го по ст. стилю) 1904 г. во втором часу ночи Чехов почувствовал себя особенно плохо. Приехавшему на вызов доктору он по-немецки сказал твердо: «Я умираю». Врач попросил принести шампанского. Антон Павлович осушил бокал, лег, повернувшись на левый бок, и вскоре скончался. Похоронен на Новодевичьем кладбище в Москве.

За всю жизнь Антон Павлович ни одного дня не состоял на государевой службе, никогда не занимал никакой штатной должности, а если принимал на себя обязанности, например, земского врача на период борьбы с эпидемией холеры, то непременно с условием – без оплаты. Строил бараки, организовывал и оснащал медицинские пункты на пожертвования (собирал сам) и на свои, литературным трудом заработанные. Всегда Чехов вел себя как хозяин, а не наемный работник. Высшим моральным авторитетом в стране считал не государя императора, а писателя Льва Николаевича Толстого. Царскую грамоту о даровании ему дворянства не принял, не изволил даже получить и никогда о ней ни словом не обмолвился. Он оказался, возможно, единственным абсолютно свободным и при этом публичным человеком, не поклонявшимся ничему на свете, бескомпромиссным служителем добра. Ему удалось «поймать» пробуждающееся в народе бодрое настроение и правильно понять его, как проснувшуюся жажду новой жизни, той самой, где царствует справедливость. Его книги стали тем средством, способным создавать и вливать это жизнетворное настроение в человеческие души, не угнетая, не вербуя и не зомбируя их. Любому грамотному человеку неоспоримо ясно: Чехов – наше величайшее национальное достояние, наша гордость! Наш, российский, весомый вклад в сокровищницу общечеловеческой культуры.

Смерть чиновника

В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на «Корневильские колокола». Он глядел и чувствовал себя наверху блаженства. Но вдруг… В рассказах часто встречается это «но вдруг». Авторы правы: жизнь так полна внезапностей! Но вдруг лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось… он отвел от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!! Чихнул, как видите. Чихать никому и нигде не возбраняется. Чихают и мужики, и полицеймейстеры, и иногда даже и тайные советники. Все чихают. Червяков нисколько не сконфузился, утерся платочком и, как вежливый человек, поглядел вокруг себя: не обеспокоил ли он кого-нибудь своим чиханьем? Но тут уж пришлось сконфузиться. Он увидел, что старичок, сидевший впереди него, в первом ряду кресел, старательно вытирал свою лысину и шею перчаткой и бормотал что-то. В старичке Червяков узнал статского генерала Бризжалова, служащего по ведомству путей сообщения.

«Я его обрызгал! – подумал Червяков. – Не мой начальник, чужой, но все-таки неловко. Извиниться надо».

Червяков кашлянул, подался туловищем вперед и зашептал генералу на ухо:

– Извините, ваше-ство, я вас обрызгал… я нечаянно…

– Ничего, ничего…

– Ради бога, извините. Я ведь… я не желал!

– Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!

Червяков сконфузился, глупо улыбнулся и начал глядеть на сцену. Глядел он, но уж блаженства больше не чувствовал. Его начало помучивать беспокойство. В антракте он подошел к Бризжалову, походил возле него и, поборовши робость, пробормотал:

– Я вас обрызгал, ваше-ство… Простите… Я ведь… не то чтобы…

– Ах, полноте… Я уж забыл, а вы все о том же! – сказал генерал и нетерпеливо шевельнул нижней губой.

«Забыл, а у самого ехидство в глазах, – подумал Червяков, подозрительно поглядывая на генерала. – И говорить не хочет. Надо бы ему объяснить, что я вовсе не желал… что это закон природы, а то подумает, что я плюнуть хотел. Теперь не подумает, так после подумает!..»

Придя домой, Червяков рассказал жене о своем невежестве. Жена, как показалось ему, слишком легкомысленно отнеслась к происшедшему; она только испугалась, а потом, когда узнала, что Бризжалов «чужой», успокоилась.

– А все-таки ты сходи, извинись, – сказала она. – Подумает, что ты себя в публике держать не умеешь!

– То-то вот и есть! Я извинялся, да он как-то странно… Ни одного слова путного не сказал. Да и некогда было разговаривать.

На другой день Червяков надел новый вицмундир, постригся и пошел к Бризжалову объяснить… Войдя в приемную генерала, он увидел там много просителей, а между просителями и самого генерала, который уже начал прием прошений. Опросив несколько просителей, генерал поднял глаза и на Червякова.

– Вчера в «Аркадии», ежели припомните, ваше-ство, – начал докладывать экзекутор, – я чихнул-с и… нечаянно обрызгал… Изв…

– Какие пустяки… Бог знает что! Вам что угодно? – обратился генерал к следующему просителю.

«Говорить не хочет! – подумал Червяков, бледнея. – Сердится, значит… Нет, этого нельзя так оставить… Я ему объясню…»

Когда генерал кончил беседу с последним просителем и направился во внутренние апартаменты, Червяков шагнул за ним и забормотал:

– Ваше-ство! Ежели я осмеливаюсь беспокоить вашество, то именно из чувства, могу сказать, раскаяния!.. Не нарочно, сами изволите знать-с!

Генерал состроил плаксивое лицо и махнул рукой.

– Да вы просто смеетесь, милостисдарь! – сказал он, скрываясь за дверью.

«Какие же тут насмешки? – подумал Червяков. – Вовсе тут нет никаких насмешек! Генерал, а не может понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним! Напишу ему письмо, а ходить не стану! Ей-богу, не стану!»

Так думал Червяков, идя домой. Письма генералу он не написал. Думал, думал, и никак не выдумал этого письма. Пришлось на другой день идти самому объяснять.

– Я вчера приходил беспокоить ваше-ство, – забормотал он, когда генерал поднял на него вопрошающие глаза, – не для того, чтобы смеяться, как вы изволили сказать. Я извинялся за то, что, чихая, брызнул-с…, а смеяться я и не думал. Смею ли я смеяться? Ежели мы будем смеяться, так никакого тогда, значит, и уважения к персонам… не будет…

– Пошел вон!! – гаркнул вдруг посиневший и затрясшийся генерал.

– Что-с? – спросил шепотом Червяков, млея от ужаса.

– Пошел вон!! – повторил генерал, затопав ногами.

В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся… Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер.

1883

Толстый и тонкий

На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий. Толстый только что пообедал на вокзале, и губы его, подернутые маслом, лоснились, как спелые вишни. Пахло от него хересом и флердоранжем. Тонкий же только что вышел из вагона и был навьючен чемоданами, узлами и картонками. Пахло от него ветчиной и кофейной гущей. Из-за его спины выглядывала худенькая женщина с длинным подбородком – его жена, и высокий гимназист с прищуренным глазом – его сын.

– Порфирий! – воскликнул толстый, увидев тонкого. – Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!

– Батюшки! – изумился тонкий. – Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?

Приятели троекратно облобызались и устремили друг на друга глаза, полные слез. Оба были приятно ошеломлены.

– Милый мой! – начал тонкий после лобызания. – Вот не ожидал! Вот сюрприз! Ну, да погляди же на меня хорошенько! Такой же красавец, как и был! Такой же душонок и щеголь! Ах ты, господи! Ну, что же ты? Богат? Женат? Я уже женат, как видишь… Это вот моя жена, Луиза, урожденная Ванценбах… лютеранка… А это сын мой, Нафанаил, ученик третьего класса. Это, Нафаня, друг моего детства! В гимназии вместе учились!

Нафанаил немного подумал и снял шапку.

– В гимназии вместе учились! – продолжал тонкий. – Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом за то, что ты казенную книжку папироской прожег, а меня Эфиальтом за то, что я ябедничать любил. Хо-хо… Детьми были! Не бойся, Нафаня! Подойди к нему поближе… А это моя жена, урожденная Ванценбах… лютеранка.

Нафанаил немного подумал и спрятался за спину отца.

– Ну, как живешь, друг? – спросил толстый, восторженно глядя на друга. – Служишь где? Дослужился?

– Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею. Жалованье плохое… ну, да бог с ним! Жена уроки музыки дает, я портсигары приватно из дерева делаю. Отличные портсигары! По рублю за штуку продаю. Если кто берет десять штук и более, тому, понимаешь, уступка. Пробавляемся кое-как. Служил, знаешь, в департаменте, а теперь сюда переведен столоначальником по тому же ведомству… Здесь буду служить. Ну, а ты как? Небось, уже статский? А?

– Нет, милый мой, поднимай повыше, – сказал толстый. – Я уже до тайного дослужился… Две звезды имею.

Тонкий вдруг побледнел, окаменел, но скоро лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз его посыпались искры. Сам он съежился, сгорбился, сузился… Его чемоданы, узлы и картонки съежились, поморщились… Длинный подбородок жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и застегнул все пуговки своего мундира…

– Я, ваше превосходительство… Очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с.

– Ну, полно! – поморщился толстый. – Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства – и к чему тут это чинопочитание!

– Помилуйте… Что вы-с… – захихикал тонкий, еще более съеживаясь. – Милостивое внимание вашего превосходительства… вроде как бы живительной влаги… Это вот, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил… жена Луиза, лютеранка, некоторым образом…

Назад Дальше