Витязь
Этот холод окаянный,
Дикий вой русалки пьяной.
Всюду визг и суматоха,
Оставаться стало плохо.
(Уходит.)
Песня ведьм
Ла-ла сов! Ли-ли соб!
Жун-жан – соб леле.
Соб леле! Ла, ла, соб.
Жун-жан! Жун-жан!
Русалки
(поют)
Иа ио цолк.
Цио иа паццо!
Пиц пацо! Пиц пацо!
Ио иа цолк!
Дынза, дынза, дынза!
Русалки
(держат в руке учебник Сахарова и поют по нему)
Между вишен и черешен
Наш мелькает образ грешен.
Иногда глаза проколет
Нам рыбачья острога,
А ручей несет, и холит,
И несет сквозь берега.
Пускай к пню тому прильнула
Туша белая овцы
И к свирели протянула
Обнаженные резцы.
Руахадо, рындо, рындо.
Шоно, шоно, шоно.
Пинцо, пинцо, пинцо.
Пац, пац, пац.
Похороны опришками товарища
«Гож нож!» – то клич боевой,
Теперь ты не живой.
Суровы легини́,
А лица их в тени.
Русалка
Кого несет их шайка,
Соседка, отгадай-ка.
Русалки
Ио иа цолк,
Ио иа цолк.
Пиц, пац, пацу,
Пиц, пац, паца.
Ио иа цолк, ио иа цолк,
Копоцамо, миногамо, пинцо, пинцо, пинцо!
Ведьмы
Шагадам, магадам, выкадам.
Чух, чух, чух.
Чух.
(Вытягиваются в косяк, как журавли, улетают.)
Разговаривающие галичники
Вон гуцул сюда идет,
В своей черной безрукавке.
Он живет
На горах с высокой Мавкой.
Люди видели намедни,
Темной ночью на заре,
Это верно и не бредни,
Там на камне-дикаре.
Узнай же! Мава черноброва,
Но мертвый уж, как лук, в руках:
Гадюку держите сурово,
И рыбья песня на устах.
А сзади кожи нет у ней,
Она шиповника красней,
Шагами хищными сильна,
С дугою властных глаз она,
И ими смотрится в упор,
А за ремнем у ней топор.
Улыбки нету откровеннее,
Да, ты ужасно, привидение.
«Усадьба ночью, чингисхань!..»
Усадьба ночью, чингисхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Ты ночью, облако, роопсь!
Но смерч улыбок пролетел лишь,
Когтями криков хохоча,
Тогда я видел палача
И озирал ночную, смел, тишь.
И вас я вызвал, смелоликих,
Вернул утопленниц из рек.
«Их незабудка громче крика», —
Ночному парусу изрек.
Еще плеснула сутки ось,
Идет вечерняя громада.
Мне снилась девушка-лосось
В волнах ночного водопада.
Пусть сосны бурей омамаены
И тучи движутся Батыя,
Идут слова, молчаний Каины, —
И эти падают святые.
И тяжкой походкой на каменный бал
С дружиною шел голубой Газдрубал.
«Ни хрупкие тени Японии…»
Ни хрупкие тени Японии,
Ни вы, сладкозвучные Индии дщери,
Не могут звучать похороннее,
Чем речи последней вечери.
Пред смертью жизнь мелькает снова,
Но очень скоро и иначе.
И это правило – основа
Для пляски смерти и удачи.
Зверь + число
Когда мерцает в ды́ме сел
Сверкнувший синим коромысел,
Проходит Та, как новый вымысел,
И бросит ум на берег чисел.
Воскликнул жрец: «О, дети, дети!» —
На речь афинского посла.
И ум, и мир, как плащ, одеты
На плечах строгого числа.
И если смертный морщит лоб
Над винно-пенным уравнением,
Узнайте: делает он, чтоб
Стать роста на небо растением.
Прочь застенок! Глаз не хмуря,
Огляните чисел лом.
Ведь уже трепещет буря,
Полупоймана числом.
Напишу в чернилах: верь!
Близок день, что всех возвысил!
И грядет бесшумно зверь
С парой белых нежных чисел!
Но, услышав нежный гомон
Этих уст и этих дней,
Он падет, как будто сломан,
На утесы меж камней.
«И снова глаза щегольнули…»
И снова глаза щегольнули
Жемчугом крупным своим
И просто и строго взглянули
На то, что мы часто таим.
Прекрасные жемчужные глаза,
Звенит в них утром войска «вашество».
За серебром бывают образа,
И им не веровать – неряшество.
Упорных глаз сверкающая резь
И серебристая воздушь.
В глазах: «Певец, иди и грезь!» —
Кроме меня, понять кому ж?
И вы, очаревна, внимая,
Блеснете глазами из льда.
Взошли вы, как солнце в погоду Мамая,
Над степью старою слов «никогда».
Пожар толпы погасит выход
Ваш. Там буду я, вам верен, близь,
Петь восхитительную прихоть
Одеть холодных камней низь.
Ужель, проходя по дорожке из мауни,
Вы спросите тоже: «Куда они?»
Пен пан
У вод я подумал о бесе
И о себе,
Над озером сидя на пне.
Со мной разговаривал пен пан
И взора озерного жемчуг
Бросает воздушный, могуч меж
Ивы,
Большой, как и вы.
И много невестнейших вдов вод
Преследовал ум мой, как овод,
Я, брезгая, брызгаю ими.
Мое восклицалося имя —
Шепча, изрицал его воздух.
Сквозь воздух умчаться не худ зов,
Я озеро бил на осколки
И после расспрашивал: «Сколько?»
И мир был прекрасно улыбен,
Но многого этого не было.
И свист пролетевших копыток
Напомнил мне много попыток
Прогнать исчезающий нечет
Среди исчезавших течений.
«Моих друзей летели сонмы…»
Моих друзей летели сонмы.
Их семеро, их семеро, их сто!
И после испустили стон мы.
Нас отразило властное ничто.
Дух облака, одетый в кожух,
Нас отразил, печально непохожих.
В года изученных продаж,
Где весь язык лишь «дам» и «дашь».
Теперь их грезный кубок вылит.
О, роковой ста милых вылет!
А вы, проходя по дорожке из мауни,
Ужели нас спросите тоже, куда они?
«Моя так разгадана книга лица…»
Моя так разгадана книга лица:
На белом, на белом – два серые зня!
За мною, как серая пигалица,
Тоскует Москвы простыня.
«О, если б Азия сушила волосами…»
О, если б Азия сушила волосами
Мне лицо – золотым и сухим полотенцем,
Когда я в студеном купаюсь ручье.
Ныне я, скромный пастух,
Косу плету из Рейна и Ганга и Хоанхо.
И коровий рожок лежит около —
Отпиленный рог и с скважиной звонкая трость.
«Вновь труду доверил руки…»
Вновь труду доверил руки
И доверил разум свой.
Он ослабил голос муки,
Неумолчный ночью вой.
Судьбы чертеж еще загадочный
Я перелистываю днями.
Блеснет забытыми заботами
Волнующая бровь,
Опять звенит работами
Неунывающая кровь.
«Где, как волосы девицыны…»
Где, как волосы девицыны,
Плещут реки, там в Царицыне,
Для неведомой судьбы, для неведомого боя,
Нагибалися дубы нам ненужной тетивою,
В пеший полк 93-й,
Я погиб, как гибнут дети.
«Татлин, тайновидец лопастей…»
Татлин, тайновидец лопастей
И винта певец суровый,
Из отряда солнцеловов.
Паутинный дол снастей
Он железною подковой
Рукой мертвой завязал.
В тайновиденье щипцы.
Смотрят, что он показал,
Онемевшие слепцы.
Так неслыханны и вещи
Жестяные кистью вещи.
«Веко к глазу прилепленно приставив…»
Веко к глазу прилепленно приставив,
Люди друг друга, быть может, целуют,
Быть может же, просто грызут.
Книга войны за зрачками пылает
Того, кто у пушки, с ружьем, но разут.
Потомок! От Костомарова позднего
Скитаясь до позднего Погодина,
Имя прочтете мое, темное, как среди звезд Нева,
Среди клюкву смерти проливших за то, чему имя старинное «родина»,
А имя мое страшней и тревожней
На столе пузырька
С парой костей у слов: «Осторожней,
Живые пока!»
Это вы, это вы тихо прочтете
О том, как ударил в лоб,
Точно кисть художника, дроби ком,
Я же с зеленым гробиком
У козырька
Пойду к доброй старой тете.
Сейчас все чары и насморк,
И даже брашна,
А там мне не будет страшно.
– На смерть!
«Ласок…»
Ласок
Груди среди травы,
Вы вся – дыханье знойных засух.
Под деревом стояли вы,
А косы
Жмут жгут жестоких жалоб в жёлоб,
И вы голубыми часами
Закутаны медной косой.
Жмут, жгут их медные струи.
А взор твой – это хата,
Где жмут веретено
Две мачехи и пряхи.
Я выпил вас полным стаканом,
Когда голубыми часами
Смотрели в железную даль.
А сосны ударили в щит
Своей зажурчавшей хвои,
Зажмуривши взоры старух.
И теперь
Жмут, жгут меня медные косы.
Харьковское Оно́
Где на олене суровый король
Вышел из сумрака северных зорь,
Где белое, белое – милая боль,
Точно грыз голубя милого хорь.
Где ищет белых мотыльков
Его суровое бревно,
И рядом темно молоко —
Так снежен конь. На нем Оно!
Оно струит, как темный мед,
Свои целуемые косы.
На гриве бьется. Кто поймет,
Что здесь живут великороссы?
Ее речными именами
Людей одену голоса я.
Нога качает стременами,
Желтея смугло и босая.
«Сияющая вольза…»
Сияющая вольза
Желаемых ресниц
И ласковая дольза
Ласкающих десниц.
Чезори голубые
И нрови своенравия.
О, мраво! Моя моролева,
На озере синем – мороль.
Ничтрусы – туда!
Где плачет зороль.