Еще никогда не говорил Дерикруп так важно.
Мужики, покачивая головами, стали один по одному покидать барак. Исусик, стоя на краю плота, кивнул на окно, где был виден долгошеий Дерикруп.
– Он его научит в дырку калача пролазить либо на луну лаять, он ему преподаст науку…
– Ну, начала кила…
– Хватит, починяйте пока такелаж, чем языки обхлестывать, – заявил Трифон Летяга. – Багровищ вон кучу переломали – насадите. И наперед учтите – Дерикруп не шутки шутит, чтоб никаких…
А в бараке, подавленный важным видом Дерикрупа, сидел за столом Илька и пытался на пальцах отнять от двадцати семь. Пальцев не хватило, таблицу умножения Илька не знал. Ничего не отнималось и не прибавлялось.
Видя, как Илька с отчаянием шевелит пальцами и как быстро обрастает его рябой нос каплями пота, Дерикруп понял – он уже сделал какой-то педагогический просчет. Тогда студент важно покашлял в кулак и прошелся по бараку с задумчивым видом, чуть волоча ноги.
– Ну, ладно, арифметику пока отставим, – решил он, – давай начнем чтение, затем писать буквы. У меня вот завелись тут кой-какие книжки. – И «учитель» открыл свой чемоданчик, к крышке которого была пришпилена фотография.
На фотографии Илька увидел не то курятник огромный, из которого хлестала вода, не то заплот. Словом, чудное что-то. Дерикруп заметил, что Илька уставился на фотографию, щелкнул по ней пальцем:
– Днепрогэс! Слыхал, что это за сооружение и что оно в нашей жизни значит?
– Не-е. Откуда вода бьет пуще, чем на перекате…
– На перекате! – фыркнул Дерикруп. – Дикарь ты. Скажи, нет?
Илька оскорбленно выпрямился и засопел. А Дерикруп стал с жаром рассказывать о Днепрогэсе и об Украине, особенно о своей деревне Погорыбци, лучше которой не было на свете и едва ли будет когда. Илька диву давался, что на земле есть такие места, где яблок растет – лопай их от пуза, и никто ничего не скажет. Илька только раз в жизни пробовал яблоко, да и то половинку, когда был с бабушкой в гостях у какой-то золотозубой городской тетеньки. А Дерикруп вон говорит, яблоки – это чепуха, есть еще груши, виноград, сливы, кукуруза, бараболя, абрикосы, черешня.
И каких только фруктов не произрастает на этой самой Украине! Там, стало быть, и находится тот самый рай, о котором бабушка все время поминает в своих молитвах.
Илька с неподдельным изумлением произнес:
– Так почему же ты из этого рая смотался?
Дерикруп с минуту молчал, подыскивая подходящий ответ, но так ничего нужного и не нашел, а сказал, пожав плечами:
– Судьба. Батьку петлюровцы изрубили, мать в двадцать первом от тифа умерла, и я побрел по свету. До Сибири добрел. Учти: добровольно!
Лицо Дерикрупа сразу осунулось и посерело еще больше. Но вот он резко тряхнул головой и грохнул три книжки на стол:
– Во, Илья, тебе циркуляр науки. Одна книга под названием «Джек Восьмеркин – американец», другая «Рыжик» – это почти про нас с тобой, и, третья, третья… ну, эту мы пока повременим читать, тут господин Золя описал, как парижская дамочка Нана с мальчиками дружила. Книга эта на холостых мужчин действует раздражительно. И хотя ты тоже мужчина, но в силу того, что в анкете твоей записал я – одиннадцатый год, пока что читать эту завлекательную книжицу воздержимся… – Дерикруп поднял палец, – из педагогических соображений!
Илька принялся списывать с книг слова. А Дерикруп снова прохаживался по бараку с заложенными за спину руками. Он играл учителя.
«Джек», – старательно вывел Илька и, уже исходя из собственной инициативы и сообразительности, дописал: «Сыобака». Прочитавши это, Дерикруп захохотал было, но Илька сердито глядел на него и готов был кинуться в драку.
– Слухай, хлопец, – сказал Дерикруп нахохлившемуся мальчишке, – Джек это человек, понял?
Илька вышел из себя.
– Если взялся учить, так учи, а нечего!.. Что думаешь, уж вовсе ничего соображать не умею и собачьего имени от человечьего не отличу?..
Дерикруп захлопал белесыми ресницами.
– Га! Занятно! Вот так предмет! Как же я тебя, хлопец, учить буду? Ведь ты никакой методике не поддаешься?.. Никакой!
– Такая методика годна кобыле под хвост. По мне, взялся учить – учи взаправду, а надуть не надейся. Особенно насчет собак! Уж что-что, а собак я знаю. Вон у нас Осман…
– Так и тут неувязка, хлопчина, – почесал за ухом Дерикруп. – Османом тоже человека звали, турецкого султана, кажется…
– Чего-о-о?
– Султана, говорю, царя турецкого так звали.
– Айда-ко с худого-то места, – презрительно сощурился Илька.
И пришлось Дерикрупу весь вечер рассказывать Ильке про разные страны, и выходило так, будто есть на свете страны, где не только снега, но и зимы не бывает, и обезьяны по деревьям сигают хлеще белок, и разные звери бродят, а фрукты с голову величиной растут. Илька чему верил, чему нет. Однако слушать Дерикрупа было интересно, это нравилось мальчишке больше, чем считать. Больно уж надсадная наука – арифметика!
И на другой вечер «по методике» заниматься не удалось. Илька, весь вечер думавший про чудесную страну Украину, первым делом спросил:
– А Робинзон-то Крузо не у вас там жил?
И Дерикруп понял, что хватил лишку. Тогда студент принялся говорить об Украине по порядку, с доброй, от сердца идущей печалью.
Богатая, широкая земля. Вольные люди – казаки с вислыми усами. Синие вечера. Сады в белом цвету. Тарас Бульба с сыновьями. Черти, ворующие месяц с небес, чтобы пьяный кум в собственном селе заплутался. Все, все помнил Дерикруп, не утративший своего «хохлацкого» задора, не забывший голосистой песни.
Не удержался Дерикруп и затянул на радость Ильке:
Дальше петь Дерикрупу не пришлось, хотя песня была и по сердцу Ильке. Дверь распахнулась, и в барак ворвался бригадир Трифон Летяга.
– Не можешь без фокусов-то? Не можешь?
– А что такое? Мы это… историей занимаемся.
– Историей! Показал бы я тебе историю, если б бригадиром не был, – гаркнул Трифон Летяга и указал на дверь. – Выметайся вон из барака, пока я еще в горсти себя держу.
Сконфуженный «учитель», обиженно издохнув, покинул барак. Бригадир напустился на Ильку:
– Тоже певчая птица! Надо к школе готовиться, стараться, чтоб балбесом не стоять перед учителем, а он, видали, сказочки слушает, небось дважды пять не знаешь сколько, а туда же, за сказочками…
– Дважды пять будет десять, – обрадованно сообразил Илька, быстро перебравши пальцы под столом.
Трифон Летяга бросил кепку на стол и устремил взгляд мимо мальчишки.
– Ну, раз угадал, а дальше что? Дальше-то что? Допустим, дали тебе кило лапши на всю нашу артель и надо разделить это кило поровну. По скольку лапши на рыло надо кинуть?
Сколько лапши на рыло кинуть – Ильке оказалось определить непосильно, и потому он лишился всяческого покоя, потому что с самого того вечера Трифон Летяга буквально извел его арифметикой.
Идет, допустим, с работы бригадир и еще издали, как приветствие, кричит:
– Илюха! У нас было семь багров. Один багор ротозей Исусик утопил да два Гаврила поломал, поскольку для него всякий человеческий инструмент хрупкий. Так сколько багров к вечеру осталось?
Вот это был метод так метод! Все мужики включились в работу. Илька ходил все время начеку, готовый отражать неожиданные, заковыристые вопросы. Они задавались ему по мере того, как возникали в головах сплавщиков. Принес, к примеру, Илька охапку дров, затопил печку, и вот уже ему вопросик: «Сколько было в охапке поленьев? Сколько в печь сложил? Сколько осталось?» Задачи касались не только предметов – они в зависимости от настроения сплавщиков бывали и с ехидцей, и с политикой, и с сольцой.
Вот одна из них:
– На голове у дяди Романа осталось шестнадцать волосьев, а было тридцать четыре, половину из них девки шалые выдергали, остальные со страху упали, когда он партизанил…
– Ду-урень, ястри тебя, – добродушно отругивался дядя Роман. – Если хочешь знать, у меня шевелюра была во! – И старик приподнимал руку над лысиной чуть ли не на пол-аршина. – Помню, здесь же вот, у Ознобихинского перевала, мясорубка была, ох, и мясорубка! Меня тогда камнями чуть было не завалило…
Старик медленно набил трубку, раскурил и, глядя на темные, резко очерченные мглистым окоемом утесы, начал рассказывать о командире Щетинкине, о том, какой это был отчаянный партизан и как заманил он отступающие отряды глупых колчаковцев на реку Мару и в неприступных местах на Ознобихинском перевале сокрушил своей хитростью недобитых беляков, которые еще надеялись отсидеться в лесах и даже организовать там свою отдельную республику.
История и арифметика, Украина и Сибирь, дальние страны и турецкий султан – они даже снились Ильке.
У Исусика была необычная обувь – бахилы. Бахилы – легкая выворотная обувь с длинными голенищами, годная бродить в воде и в дальней таежной ходьбе. Голенища и переда у бахил выкраиваются из цельного куска кожи, подошва вшивается изнутри ворсистой стороной. Сооружение это делается просто, быстро, и оно очень распространено было прежде в Сибири. Кожа, хорошо пропитанная дегтем, воду не пропускает.
На рыбалке бродят не так уж часто, и всегда можно осушить бахилы, снова намазать их дегтем. Другое дело – сплав. Здесь иногда целый день приходится быть в воде, прыгать по скользким бревнам. От этого бахилы начинают раскисать, становятся осклизлыми и не принимают дегтя.
Пока не наступила дождливая пора, бахилы Исусика были незаменимы. Но вот зарядили дожди, и бахилы стали похожи на огромных скользких жаб.
Дядя Роман смеялся:
– Тебе бы с твоими обутками в колхоз наняться, саранчу на полях давить, вот бы трудодней отхватил!
Бригадир Трифон Летяга не раз говорил Исусику:
– Не канителься, возьми резиновые сапоги.
Исусик не брал сапоги. За них надо платить, правда, половину их стоимости, как за спецодежду, а он дрожал за каждую копейку. Зимой на сплаве Исусик не работал, потихоньку выделывал кожи, шил бахилы и продавал местным рыбакам. Не взял Исусик и брезентуху, а работал в какой-то бабьей латаной-перелатаной кофте.
Дядя Роман донимал Исусика насмешками насчет непомерной скупости, говорил, что тот за копейку удавится.
И не раз при этом добавлял:
– Я вот уже лет двадцать на расческах экономлю, а ничего не накопил.
Исусик на это презрительно отвечал:
– Такому ветродую и не скопить ни шиша! Такому всю Расею отдай, он и ее промотает!
– Да ну? – изумлялся дядя Роман и, многозначительно ухмыляясь, любопытствовал: – Тебе небось кажется, что Русь-матушка только такими и держится, как ты?
– А что ты думал?
Ознобихинский перевал – самое проклятое место на всей Маре. Народу здесь перетонуло видимо-невидимо.
Легенд и небылиц, перемешанных с былями, ходило среди местного населения насчет перевала множество.
Рыбаки спешили проскочить это, хотя и рыбное, но колдовское место. Охотники обходили его стороной.
Ознобихинский перевал тянется вдоль Мары. Вернее, Мара течет вдоль него. Левый берег лесистыми холмами подкатывает к Мере и полого спускается в воду. С левого берега можно брести до половины реки и не замочить пупка. У самых скал правого берега дно обрывается, и вода там такая студеная, что человека могут схватить судороги. Если кашлянуть – гул катится вдоль скал, отдаваясь громким эхом. Горы как бы отталкивают от себя все звуки, кроме одного, который они не в силах ни заглушить, ни оттолкнуть, – это шум Мары.
Восемь километров тянется стена из выщербленного ветрами, щелястого гранита.
Когда-то, давным-давно, прошел по Ознобихинскому перевалу пожар. Сгорело все до кустика. Даже земля, лежавшая в расщелинах и на террасках, выгорела. Сейчас на перевале нет ни одного живого дерева. Черные сучкастые остатки обгоревших лесин и высокие пни маячат на таких же черных скалах. Лишь кое-где виднеются плешинки мышастых мхов. На карнизах скал висят, как ласточкины гнезда, растения, по-здешнему – горная сарана, или дикая репа, на самом же деле карликовые кактусы.
В распадках так и сяк валяется обгорелый и оттого долго не гниющий листвяк и пихтач. Только березняк иструхлявился, развалился. У ручьев краснеют шапки цветов дикой примулы, а на трухе да на занесенной в расщелины пыли растет лишь кое-где травка да кустится тонкий малинник, потрескивает на ветру спутник всех пожарищ – кипрей.
Кипрей уже отцвел. Открылись его узенькие стручки, из которых порхнуло по щепотке светленького пуха. Ветер разносит этот пушок по голым скалам, скатывает в валики. Веревками свисают эти валики с камней, цепляются за обгорелые деревья, падают в реку, и кажется, что на Ознобихинском перевале все еще не затух пожар, распадки ущелья все еще дымятся.
Из дымка выползают змеи и клубками лежат на нагретых камнях.
Возле поворота, в узкой гранитной дыре, судорожно бьется речка Ознобиха. Бьется устало и озлобленно. Даже попав в Мару, она все еще беспокойно пошевеливает вспененным хвостом. И долго голубоватою змеей ползет Ознобиха по Маре, прежде чем в ней растворится.
Вечерней и утренней порой или в жаркий солнечный день, когда светловодную рыбу – хариуса, ленка и тайменя – одолевает водяной клоп, здесь слышен беспрестанный плеск, будто из пугачей стреляют. Хвосты тайменей раскаленными мечами рубят отливающую синевой струю Ознобихи. Хариусы, осатаневшие от клопиных укусов, сигают, бьются о воду.
Только поздней ночью затихают хлопки и всплески. И тогда явственно слышно, как дробно рассыпаются брызгами ключи, выбегающие из скал на верхних навесах, яростно клокочет Ознобиха и ворчит забросанная камнями, непокорная Мара.
Возле речки Ознобихи нет ни смородинника, ни черемушника. Она так же неприветлива, обнажена, как и скалы, родившие ее. Но, должно быть, в средине этих с виду мертвых скал, в темных тайниках, хранится что-то целебное. При выходе многих ключей накипели сероватые и ржавые наросты, похожие на березовую губу.
По-здешнему это называется каменным маслом. Рискуя жизнью, самые отчаянные знахари карабкаются на скалы, отколупывают каменное масло и пользуют им от всех немочей деревенский люд.
Мара виляла меж камней, торчавших то там, то тут из воды, прикидывалась тихоней, а потом, словно вспомнив о своем крутом нраве, вдруг сердито бросалась на скалы, с шумом била, как таранами, бревнами о камни. Бревна устрашающе гудели, образовывали тороса, набивались в расщелины, оседали на камнях и многочисленных перекатах. Только самые скользкие, самые юркие бревна проскакивали эти восемь километров, да и они выплывали из этой дыры побитые, с облупленной корой, с отколотыми ощепинами.
Ознобиха! Хорошо тем людям, которые могут проплыть мимо нее быстрехонько, не оглядываясь, а еще лучше тем, кто может обойти гиблое место стороной. Но сплавщикам этого делать нельзя. У сплавщиков возле Ознобихинского перевала самая трудная работа.
Каждый год к перевалу высылали людей на помощь молевой бригаде. А нынче их здесь почему-то не оказалось. Трифон Летяга все больше хмурился, но еще надеялся, что люди придут, и обнадеживал своих товарищей. Они ругались и кляли начальство, Ознобиху и всех, кто подвернется под руку. Всем хотелось поскорей отсюда выбраться.
С утра до позднего вечера слышался сплавщицкий напев у Ознобихинского перевала. И уже без шуток, присказок, которые, как звенья цепи, целый день вяжутся к незамысловатому «Ой, да еще разок!».
Шли дожди. Под скалами по утрам лежал застойный туман и кружились лепехи шипучей пены. Только к полудню туман поднимался по расщелинам и распадкам к самым вершинам. Но и в вязком тумане слышалось:
Катились с камней бревна, гулко сшибались, громыхая и бухая. Бестолковыми табунами кружились подле утесов, в суводях и водоворотах и снова наползали одно на другое, образуя высокие тороса.