До сежи мне нужно было пройти версты четыре. Солнце уже взошло, когда я стал подходить к затону. Первое, что бросилось мне в глаза, это торчащая из речки Шуйги высота сваи, перевязанной ветвинами, на берегу – длинный шест с репеем и крыша сторожевой землянки в виде конусообразного кургана. Вдруг откуда-то бросилась ко мне под ноги с визгом собака. Нападение ее на меня было так нечаянно, что я невольно вздрогнул и остановился. Вскоре из землянки показался с рыженькою бородкою худенький, весноватый, заскорузлый мужичишко в накинутом на одно плечо зипуне.
– Катышко! Я тебе, каналья, – закричал он на собаку, – вот я тебя ужо! Куда ты, барин! Что тебе здесятко надо?
– Да вот, голубчик, рыбки пришел поудить. Нельзя ли тут у вас около затона?
– Ниже удь сколько хошь, а выше, брат, шутишь: сами деньги платим.
Неприветливо, на первых же порах озадачил, не уговорить, думаю, надо поплатиться. На этот случай взята была с собою мелочишка.
– Позволь, голубчик, сделай милость: я ведь недолго поужу, пожалуй, половину рыбы тебе отдам.
– Эко диво – половину, коли вся наша! Сказано – нельзя. Проваливай, откуда пришел!
– На водку тебе дам полтинничек, вот и деньги.
Я вынул из кармана два пятиалтынных и двугривенный и показал их несговорчивому аргусу.
– Что нам деньги! Одно слово – нельзя, не позволим и кончено!.. Мы сами тоже убытчились… А ты, барин, вот что: носками, значит, вперед, пятками назад, да и удирай восвояси подобру-поздорову, честью тебе говорят…
– Ты, рыжик! Что там забурчал?.. Этакая заноза проклятая!.. Как ты можешь с ними так разговаривать, неуч?
Я стоял боком к землянке и потому не заметил, откуда вдруг явилось к нам еще одно лицо. Голос говорившего был строгий и повелительный, привыкший распоряжаться. Оглянувшись, я увидел перед собою высокого роста старика, несколько сутуловатого, тучного, но еще весьма бодрого. Лицо его было в высшей степени типично, оно имело большое сходство с изображением Сократа на картинках или Симеона Богоприимца на образах: большая длинная борода, с изрядным количеством проседи, открытый лоб, сливающийся с широкой лысиной, строгие, правильные черты лица, брови густые, нахмуренные; добродушие, но вместе с тем и серьезность во взгляде, в осанке – солидность и достоинство. Старик произвел на меня сразу приятное впечатление. Мужичонко струсил.
– Я, Савел Прокопьич, ничего. Я говорю барину, нельзя, мол, удить перед сежей… тратились, мол, тоже…
– Говорю, говорю! – передразнил старик. – Не в том дело, что говоришь, а как ты говоришь, пиявка безмозглая, разе этак можно говорить. «Вам, сударь, поудить, – ласково обратился ко мне старик, – вы, должно полагать, из Кершина: знаю, как же-с, с батюшкой вашим знаком с малых лет, довольно знаком… Ступайте себе с Богом на любой омут, поудьте рыбки. Этой снастью вы нас не обидите, а на него, на мразь, не сердитесь: босамыга он, невежа, больше ничего».
Я поблагодарил за дозволение и отправился вверх по Шуйге искать удобного места для уженья.
Савел Прокопьич – так вот он, знаменитость околотка, мужик богач, крепыш, деятельный старшина Г-ной волости, милостивец и благодетель для действительно бедных, неумолимая гроза и кара для тунеядцев и плутов! Савел Прокопьич был крестьянин княгини Шах-ской и в свое время исполнял весьма важную должность при тысячной вотчине ее сиятельства – должность бурмистра. Строгость, распорядительность, правдивость и безукоризненная честность Савела Прокопьича известны были лично княгине, и она как за каменной стеною покойно жила в Питере за этими доблестями умного мужика. Когда «порвалася цепь великая», княгиня, обладавшая огромными землями и лесами на Шексне, имея хорошо устроенную усадьбу и значительный капитал, которым много обязана тому же Савел Прокопьичу, не пожалела о своей тысяче душ, получивших освобождение, а искренно, глубоко, со слезами пожалела о Савеле: «Теперь Савел уж не слуга мой, в Савеле я теряю мою власть и мое барство», – были слова старухи при расставании с крепостным правом. Затем Савел Прокопьевич выбран был старшиной. Почет и уважение, приобретенные им от мужиков кое из страха, кое по достоинству, перешли к нему в прежней своей силе и при новой его должности. Мужики слушались его лучше всякого помещика, боялись больше всякой власти, потому потачки Савел не давал, но и нужду понимал и исправлял ее по мере сил своею мошною: за бедняков оброки платил, своими деньгами повинности их исправлял, на посевы хлебом снабжал. Подряд ли какой случится по коноводским работам на Шексне, по сплаву леса и рубке дров, Савел знал, кого взять в товарищи, поставить в задельщину, словом, дать человеку работу, чтоб вытянуть из нужды. Савел был рыбак-неводчик и передовой лоцман. Его знали широко и почетно: исправник не проезжал мимо, не остановившись у Савела Прокопьича, а за обидней кои с почетом высылал ему просфору. У Савела Прокопьича было два сына: один пошел по отцу, делец парень, хотя и зашибал изредка, но на это Савел Прокопьич смотрел сквозь пальцы, другой – не задался. Долго старик бился с младшим сыном, долго наставлял его на путь истины и наконец вышел из терпения, крутенько поступил с ним: забрил парня за общество в солдаты и бровью не повел. Все это я слышал раньше о Савеле Прокопьиче, и потому понятно, как интересно мне было с ним встретиться.
Долго шел я по берегу Шуйги, выбирая удобное местечко для уженья. Вода в реке заткана была везде болотными травами: лягушечник, аир, частуха и широколиственные лопухи нагусто покрывали поверхность омутов. Солнце поднялось высоконько и благотворно обогревало природу своими ласкающими лучами. Кое-где кучками толпились комары, в траве звонко трещали кузнечики, изредка поднимались с реки чирковые селезеньки, срывались с берега бекасы и с криком перемещались далее. По всем направлениям раздавался резкий крик коростелей и свист болотных курочек. Потянул ветерок, и загуляли серебристые волны по шелковистой осоке Чистей.
Вот чистенький омуток. Я осторожно спустился к нему и сел под ольховый куст около самой воды, размотал удочки, наживил крючки червем – забросил. Течения в омуте не было, поплавки удочек спокойно улеглись на чистовинку, я терпеливо начал ожидать клева. В тине, около самого берега, возились лягушки. По воде то и дело бегали паучки, и быстро описывали круги водяные кружалки, ярко сверкая на солнце своею изумрудною бронею. В воздухе чувствовался запах болота.
Прошло более получаса. Ничто не изобличало в омуте присутствия рыбы. Поплавки лежали неподвижно. Ни кругов, ни всплеска. Вода просвечивалась на глубину не более двух аршин; иловатое грязное дно Шуйги придавало ей темный, мрачный вид. Я не мог в ней рассмотреть ни одной рыбешки. То и дело всплывали на поверхность водолюбы, коромысла веяли над водою, садились на острые кончики осоки или на чашечки лопушника и неутомимо махали своими кисейными крылышками. Рыбы нет. Я уже хотел идти на другое место, как вдруг заметил около самого берега медленно плывущего язя, фунта в четыре или в пять. Он плавно, с достоинством высунул свой толстый лоб на поверхность воды, не торопясь схватил сухой листик, который парусило легеньким ветерком, и скрылся, широко развернув хвостом. Через несколько секунд листик всплыл почти на том же месте: не по вкусу, видно, пришелся, язь выбросил его. Убедившись, что рыба есть в омуте, я тихо, не делая ни малейшего движения, начал дожидаться, что будет далее. Показался еще язь, поменьше первого. Затем всплыли несколько штук язей, и появилось откуда-то множество средней величины плотвы, и начала плавиться уклея. Поплавки не шевелились. Клев не начинался. Рыба ходила около самых удочек, не обращая на насадку ни малейшего внимания. Я вздумал пустить крючок помельче. Едва сделал я движение, чтоб вынуть удочку для перевязки поплавка, как вся рыба мгновенно пала на дно, и снова водворилась в омуте пустота. Я поднялся, выше по откосу берега и спрятался за ольховым кустом, откуда и решил наблюдать за рыбою. Весьма понятно, что, чувствуя себя запертою, она до крайности робка, и не только шум или всплеск, но малейшее движение на берегу пугало рыбу и заставляло скрываться. Что-то будет теперь. Прошло около четверти часа. Снова заиграла уклея на поверхности воды, поднялась плотва, заходили язи, все более и более появлялось их в омуте, наконец весь омут покрылся сплошным толстым слоем рыбы разных пород: тут, кроме язей и плотвы, были и лещи, и голавли, даже провертывались окуни и судаки. А удочки все лежали неподвижно. Встрепенется иногда поплавок, побегут от него по воде концентрические круги, но не от клева, а какому-нибудь из обитателей прозрачных чертогов, при своем расхаживании по омуту, случится нечаянно задать спиною или боком за лесу и тем возбудить на некоторое время спокойное положение поплавка. Вдруг в вершине омута раздался сильный всплеск – мелкота дождем бросилась в разные стороны, штуки три уклеек выскочили наверх и начали печь блинки, т. е. запрыгали рикошетом по поверхности: в омуте, наискось от противоположного берега к моему, сверкнула блестящая полоса, и я разглядел огромную, аршина в полтора, щуку – из ее пасти торчал хвост язя. Хищница остановилась как раз против меня, медленно подплыла она под лист лопуха и, широко раздувая жабры, начала забирать внутрь свою добычу.
– Лов на рыбу! – раздался за моею спиною голос.
Я обернулся. Передо мною стояла величественная фигура Савела Прокопьича.
– Это вы, батюшка, совсем попусту тут трудитесь, – заговорил он, – ничего не добудете. Разве по нечаянности за бок какую вытащите, а на клев не пойдет – в омуте куда рыба осторожна, она понимает, что заперта и брать не будет: уж это испытано. А вот пойдемте, я вас сведу на место, может, что-нибудь и выудите.
– Рыбы-то много, Савел Прокопьич, – жаль оторваться.
– Да, оно лестно, что говорить, приятно видеть, как язи и голавли, и лещи тут, перед самым тобой, воочию расхаживают, да дело то выходит по пословице: «видит око, да зуб неймет». Заарестованная рыба клевать не будет, – уж будьте покойны!
Я завил удочки, и мы отправились с Савел Прокопьичем выше по Шуйге.
– Все же ты меня, Савел Прокопьич, на запертые воды ведешь, коли вверх идем: и там то же будет.
– Ну, там особая статья. Тут, вишь, к затону рыба приступила, выходу ищет, тут мы ее неводами и бреднями вылавливаем, а теперь я веду вас в плесо, на текучую воду, где постоянно своя рыба держится: сорога, подъязок, окунь, щучка средней руки; и затон снимем, она все держится. Там мы ее не ловим, да и ловить неспособно: травянисто, тина, заяски понаделаны, тычек, каряг, задев разных пропасть.
Речь Савела Проконьича была редкая, мерная. Он говорил с расстановкою, обдуманно, так же степенно и внушительно, как степенна и внушительна была вся его фигура. Он шел с правой руки от меня развалистою походкою, заложнив руки назад под синий, легенький кафтанчик со сборами. На голове Савела Прокопьича надета была немного на затылок новенькая, грешневиком, поярковая шляпа. Пояс с ключом спускался под живот, рельефно обрисовав его выпуклую тучную форму, высокий рост, нависшие густые брови, атлетическое сложение, большиe еще зоркие глаза, библейская борода в полгруди, волнистая, с проседью – красавец старик, не налюбуешься! Так и пышет от него несокрушимою силою, необъятною русскою мочью!
– Как вы ухитряетесь, Савел Прокопьевич, вылавливать рыбу в омутах? Сколько я заметил, они тоже травянисты: бредень или невод будет закатываться от травы, и тогда с рыбой ничего не поделаешь: вся уйдет.
– А на то, батюшка мой, средство есть такое. Омута в Шуйге, как вода лишняя посбежит, ведь неглубоки, они только на вид такими темными да страшными кажут. Дно в них грязное, тинистое, потому и вода черная. Как только вода спадет до межени, мы омута сейчас и начинаем раскашивать: обыкновенные косы насаживаем на длинные косьевища, забродим в воду и подкашиваем в омутах траву по самое дно. Подкошенная, она и всплывет вся наверх; растаскаем ее граблями по берегам, омуток сделается чистехонек, ловить и бреднем, и неводом сделается чудесно – ни одна рыбка не увернется. А выходы-то из омутов и в голове, и в хвосте запрем кужами, потому перед каждым омутом заяски и понаделаны, видели?
– Видел. И много рыбы вам в добычу достается, Савел Прокопьич?
– А год на год не придет, батюшка. Коли весна теплая, тихая, водополь большая, убыль постепенная, ровная, рыбы остается больше; при ненастной весне, холодной и ветряной – меньше. При дружной убыли – совсем малость. Дружная убыль для нас самое плохое дело: рыба с поймы разом вся тронется и скорехонько скатится вместе с водой, так что и затона построить не успеешь. В такие годы лучше бы и сежи не делать, да заведенье есть и привычка к делу исконная, каждый год затон держим. В xopoшиe года, огульно сказать, добывали на сеже пудов до тысячи разной рыбы, пожалуй и с хвостиком, в худые – тысячу то спустить надо, а оставить только хвостик. В старые годы было куда не то.
– Лучше рыба ловилась?
– И сравненья нет, помилуйте: во всякие снасти рыба шла куда обильно. Вот теперь, примерно, стерляжья ловля канатами[12], посмотрите вы, пожалуйста, ныне на этот промысел, – грош ему цена! Бьется мужик целое лето и в десяток канатов едва добудет на пятьдесят рублев дряни, костюшки. Да мы этакую стерлядь в прежнее время и не брали; коли попалась менее шести вершков, мы ее обратно в воду бросали: пусть подрастет. А ноне какая не попадись, все добыча, все идет в продажу рыбинским кулакам да на пароходы. От того и стерлядь измельчала. Ноне что за стерлядь? Только слава что стерлядь, а на деле-то она хуже чеши: или мелкота, или волжская синюшка; шехонская то больно редко попадает. А волжская, что щепа! Ни виду в ней, ни вкусу. Шехонская – стерлядь толстая, цветом как куриный желтыш: свари из нее уху, поверху не то блески загуляют, а как растовым маслом покроется. Вот то стерлядь!
– Шексна-то не изменилась ведь, Павел Прокопьич, все то же, в таких же берегах течет, по тому же грунту, почему же стерлядь сделалась не та? Это ты что-то не ладно говоришь, – возразил я.
– Не горазд я, батюшка, пустяки молоть, говорю вам по правде, что шехонская стерлядь далеко хуже стала и доскональная тому причина есть: стерлядь – рыба робкая, любит затишье, потому и ходи свои держит больше по глубоким местам. Как начали на Шексне бегать пароходы да будоражить воду, вот и сбили ее со станов, теперь она нигде себе приюту не находит. Особенно цепные[13] ее допекают: идет с шумом, с грохотом, цепи звякают, звонят и поверх воды, и в самой воде, и на дне звонят, потому со дна поднимаются, так всякая рыба как бешеная бросается в разные стороны. Где ж тут стерляди жиру набраться: она каждую минуту в беспокойстве, все мечется, все на ходу, потому – тонкая, а не жировая, как допреж того было. Ну слыханное ли дело в прежние годы, чтоб стерлядь по маленьким реченькам держалась, да сроду этого не было, а теперь смотрите-ка: в Согоже, в Глухой, в Искре и разных Шехонских притоках стерлядь проявляться начала, значит, ей жутко пришлось – вот почему она и во вкусе изменилась. Прежде зайдет стерлядь с Волги, обживется в Шехне, питанье ей диковинное: одна метлица пища отличная, она и зажиреет, а теперь ей совсем недомовито стало: все она в тревоге, некогда ей чередом заправиться, оттого бледна и тонка. Я не говорю, чтоб совсем хорошая стерлядь сгинула: попадается и теперь, да редко.
– Ну, положим, стерлядь худа сделалась на вкус, почему же ее меньше-то стало, Савел Прокопьич?
– А все потому же, батюшка – те же все пароходы и цепные ей вредят: стерлядь, как и налим, нерестится в реке, на луга она не выходит, это не то что щука, али язь и прочая белевая рыба: та бросать икру идет на водополь, в тихие, укромные места; для стерляди же в самой реке глубокие плеса на это дело требуются и чтоб тоже тихо, спокойно в них было, а какой теперь у нас на Шехне спокой, коли с самой ранней весны, еще берега не обрежутся, пойдут свистать пароходы и туера цепями зазвякают; рыба в тревоге, она повыбросает икру кое-как; много ее так и пропадет без плода, потому молочники, самцы значит, не смогут в перепуге оплодотворять ее чередом. Вот вам и причина, почему стерляди меньше стало. К тому же рыбаков размножилось, да и рыбаков-то таких, кои позабыли обычай стариков – бросать малую стерлядь обратно в воду. Теперь что ее, мелочи-то, переведут, страсть! Мы этого не делали, мы доводили стерлядь до меры[14], а в мерном-то возрасте она уж плодиться может. Вот вам и другая причина.
– Хорошо, положим, так. Ну а от чего меньше стало белевой-то рыбы, Савел Прокопьич?
– А меньше же, батюшка, куда против прежних годов меньше, и сравнить нельзя, какое во всем умаленье стало, что в рыбе, что в дичи и в звери тоже. Вот вы, изволите знать, рядом с вашим Кершиным – лог на берегу, выройка. Как только тронется лед на Шексне, лещи, язи, щука и сорога крупная в нее и бросятся, потому в реке шум от ледяного стора, а в выройке затишье и вода чище. Мы – неводами. Так в прежнее время, как бы вы думали, меньше ста лещей из этой выройки не уваживали, да какие лещи-то, как заслоны: фунтов по десяти, а теперь штук десяток, много полтора попадет – вот вам и вся добыча. Теперь опять насчет заплетов[15] сказать. Все здешние окольные деревни: Воятицы, Березово, Кривое, Бороть, Лутошник, Ерусалим – поголовно ловили заплетами и не знали, куда девать рыбу: на целое лето насаливали щучины, судаков, окуней про свое продовольствие и в продажу; язя, леща и всякой белевой рыбы шло дюже много – и по помещикам, и на проризные рыбинским скупщикам. А ноне и заниматься то этой ловлей не стоит: снастей не окупишь. Дай бог, в весну рублев на десяток нарыбачить: совсем бескорыстное дело, потому немного и охотников осталось теперь на эту ловлю – бросили! А что налима лавливали на чарту[16] переметами, уму невообразимо: кроме продажи целые кадушки одних печенок да молок насаливали рыбаки про себя: и этой ловле пришел теперь конец – вот уж года четыре, как и я ее пошабашил, потому не стоит: на четыре, на пять концов привезешь за утро шесть, семь налимчиков по фунтику: какая это ловля? Плевое дело эта ловля! Сильное умаленье в рыбе стало, батюшко, сильное.