Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста к голове: от Морозовой – к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, – перенесенный под небо; точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки, четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки, растягиваясь и стягиваясь:
– «Хорошо здесь толкаться», – он бросил под солнце; и ярким румянцем дышало лицо его.
Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла, растягиваясь на версту: за гробом впервые шло – пятьдесят тысяч; и – не знали: через недели две пройдет двести тысяч: за гробом Баумана.
Из боковых улиц нас провожали злые, узкие, монгольские глазки маленьких, плотноватых бородачей в синих кафтанах, в мохнатых шапках, вцепившихся сапогами в бока взъерошенных лошаденок, с кулаками, сжимающими нагайки: отряды уральцев и оренбуржцев; уже зажглись фонари; пухнувшая толпа, в которой уже затеривались знакомые, только тронулась: от Калужской площади; вдруг закупоренно все встали: издали виделись стены Донского монастыря, проглотившего лишь испуганно жавшихся к гробу университетцев; проголодавшийся, потерявший знакомых, я, выцепясь и выхвостясь, сел на извозчика; а еще позднее, когда рабочие со знаменем шли обратно, то отовсюду на рыженьких лошаденках выскакивали мохноголовые дикари калмыцкого вида: и – захлестала нагайка.
Скоро потом на столбах закричало объявление Трепова: «Патронов не жалеть!»; я влетел к Эллису:
– «Бойкот офицерам!»
Они, вернувшись с войны, казались мне левыми; я ждал заявления: «Стрелять не будем»; его – не было; вот я и придумал бойкот; мы с Эллисом мчались к Астрову, рассуждая: имея брата, Николая, в Думе, чего ему стоит широко организовать бойкот? С Астровым сидел тяжеловатый, прихрамывающий блондин; выпучив глаза, он быстро захромал в переднюю после нашего заявления; это был М. Челноков, будущий городской голова; Астров, пальцами защемивши коленку, ломая суставы, сверлил глазами, став строгим, напомнивши какого-то прокурора; и суховато нам разъяснил: такой бойкот – озорство политической недозрелости, дробящее силы: вооружать против нас ни в чем не повинных.
Мы – вон, на все четыре стороны агитировать и получать щелчки в нос; куда там бойкот: изо всех учреждений высыпали кучи чиновников, присоединявшихся к забастовке; учреждения – одно за другим – закрывались; мой «дядя Коля» (брат матери), тишайший столоначальник казенной палаты, выпятил бакен и грудь, требуя прав; и он – бастовал; «тетя Катя» – и та пищала на «Службе сборов».
«Широко организованный» бойкот был изжит индивидуально: увидавши незнакомого генерала в пустом переулке, я вдруг, точно гусь, вытянул шею; и мелкими шажочками за ним побежал, пересек пустевшую мостовую; в генеральское ухо, заросшее седым волосом, раздался шип:
– «Убийца, убийца!»
«Убийца» остановился, посмотрел на меня, вполне растерянного, серыми испуганными глазами; и мы – наутек: друг другу выставив спины.
Долго потом я конфузился: «убийца» ли незнакомый старик? Помнились все – морщинки у глаз; и – виноватая улыбка.
Всеобщая забастовка
Забастовывал завод за заводом; железнодорожники останавливали движение поездов; московский узел отрезался; забастовали газеты; лихорадочно раскупались листовочки Забастовочного комитета, ведшего переговоры с бессменно заседавшей Думой; электричество вдруг погасло; улицы погрузились во мрак; в квартирах теплились свечи; я успокаивал мать, наполнявшую все сосуды водой: комитет позаботится о воде и о прочем; но водопровод – действовал.
Улица: темь, слепые окна, щиты на витринах да бараний тулуп, ставший уже при воротах и озлобленно провожавший глазами прохожего: с поднятым воротником:
– «Студента – избить!»
Таков Арбат; одинокий прохожий – я.
Пустыня неосвещенного переулка; и – гвалт улиц центра, где терлись люди, ощупями, напоминающими пожатие поздравляющих рук: дожили до красных деньков; заливал мрак и энтузиазм расширенного сознания: рекорд забастовок – побит; Европа видит впервые на деле разрешенье спорного доселе вопроса о том, осуществима ли всеобщая забастовка.
Осуществилась!
Сознание осветило тьму в светлый праздник, а гул улицы – в перезвоны колоколов; неизвестные люди, в помятых шапках, схватывались руками на переполненных мостовых без единого полицейского, без единой пролетки; передавали друг другу надежды; переживали друг друга братьями; уши строились в кабель, по которому бежал ток от завода к Думе, отражаясь мгновенно же во всех квартирах:
– «Слышали?»
– «Что?»
– «Где?»
– «Как?»
Встав на тумбу, оглашали известие улице.
Петровский, Эллис, Сизов, – тройка, яркая мне в эти дни, – переносились из конца в конец города: делали набег на Владимировых[23]; «мамаша-вулкан» с середины комнаты, сидя на стуле, нога на ногу, – дымящейся папироскою дирижировала в революцию: «Здорово!.. Молодцы!»
С раннего утра я пропадал, обегая квартиры, митинги, улицы; толкался на переполненной народом Тверской, где мостовую громил сапог забастовщика; поздней ночью я нахлобучивал на лоб старую отцовскую шапку, чтобы спрятать «студента», сжимая рукою в кармане отцовский «бульдог»; я шагал в кромешные тьмы, думая, что вооружен: до зубов; впоследствии выявилось: дуло «бульдога» залеплено дрянью; выстрели я, – он бы тявкнул в лицо; в кривых, заборчатых дорогомиловских закоулках шмыгала тень избивателя; видел я приподымаемый кулак с движеньем навстречу мне, но бросался рукою в карман: схватить свой – «бульдог»; тулуп отступал, обливая руганью в спину: «Жидовская сволочь!»
Памятен вечер: я, Петровский, Сизов снова были у Астрова: опираясь на Думу, чего ему стоит наладить бойкот (и наивен же был!)? Астровы сидели, толкуя о левых думцах и правых комитетчиках; вторичный отказ, и мы – во тьме Каретной-Садовой: с решением пробовать свои силы; сутулый извозчик везет к Моховой; университет, ставший многотысячным митингом, нас разделяет: в одну аудиторию – Сизов; мы с Петровским – в другую: с идеей бойкота офицеров, могущего повлиять на дух войск; попадаем к эсерам; тусклые свечки у кафедры отбрасывают точно бледные свои веки на море голов, утопающих в мраке; гавк о том, что режим – свергнут; какая-нибудь ничтожная схватка; и – кончено; от, скажу прямо, бреда пьянеем: крик, граничащий с провокацией, иль провокация с риском стать действием бомб? Заявлялось: завтра сорок тысяч с ног до головы вооруженных рабочих явятся в такой-то час перед Думой; и подлец тот – кто не явится с ног до головы вооруженным туда.
Впоследствии оказалось: сорок тысяч вооруженных с ног до головы рабочих не помышляли явиться: помышляли об этом сумские гусары, чтобы с черносотенцами Охотного ряда произвести обычное избиение попавшихся в ловушку; ловушка и породила карикатурную по последствиям, но трагически начавшуюся «осаду» университета. Бред действовал: нам представилось: не явиться у Думы – быть трусами; думалось не о бойкоте совсем: ожидая очереди, я переговорил с председателем сходки, сказавшим: «Вы видите сами: какой тут бойкот?»
Задумчиво возвращались с Петровским в пустыне улиц с решеньем: слить судьбу с завтрашним утром, которое казалось не шуткой; прощаясь, Петровский сказал: «Хоть раз в жизни надо хоть в чем-нибудь стать в точку правды, чтоб хоть одно из слов стало делом».
Решили встретиться: перед Думой.
На другое утро, до чая, я выюркнул на пустынный Арбат: ни дворников, ни полиции; такова ж и Арбатская площадь; пусто – перед Манежем; оглядываясь, искал: где сорок тысяч? Не было и вчера оравших студентов; я думал, что драться-то не с кем; на площади – никого; есть-таки: «союзники» в борьбе с произволом, или – спина впалогрудого студента, с ушами, обмотанными башлыком; он, качаясь, стучал своей палкой по направлению к Думе, перед которой топталось человек пятнадцать, не настроенных дорого продать свою жизнь; сиро – на Думской площади; и – на горбатой Красной; поражающее отсутствие даже случайных студентов, снующих всегда здесь: распрятались по постелям.
В ожидании хотя б «сорока» человек, а не тысяч прошло с полчаса; подошло еще полтора десятка; попробовали думскую дверь; она – заперта; а вот и пляшущий конями эскадрон сумцов с картавящим команду офицером-мальчишкой, их выстроившим перед нами; посмехи добродушные: сумцов на нас; было видно: «битвы» не будет; боевой пыл во мне стал мыслью о чае: в кофейной Филиппова, куда я направился, чтоб, подкрепив силы, заглянуть и сюда: не наклюнется ли что-нибудь.
В таких мыслях вошел я в кофейню; и сел за столик около окна; видел уже за чаем: фигуры с палками замелькали мимо; и, очевидно, к Думе; удостоверившись по часам, что я был на месте ранее срока, я, расплатившись, слился с шагавшими вниз по Тверской; и сразу ж заметил необыкновенное возбуждение: в конце улицы; люди валили навстречу; говор усилился; мостовая пропустила ехавших на рысях все тех же гусар, предводимых все тем же розовогубым мальчишкой; солдаты теперь озлобленно торопились проскочить мимо с багрово дрожащими лицами; глазки их бегали по толпе; у офицерика дергался каждый мускул сжатого губами и бровями лица, избегавшего взглядов.
Я, ахнув, – вперед, сшибаясь с бегущими навстречу; водоворот, голосящий, что били и бьют; пролокотившись к концу Тверской и вставши на цыпочки, видел кусок Думской площади и бег со всех ног – на нас; послышались выстрелы; набежавшие смяли нас, увиделась и доска над согнутой спиной, и вздерг толстых палок в ручищах, привыкших разрубать бычиные туши; далее – бегство всех нас (я бежал, как и все); и крики: «Охотнорядцы!»
В те годы я всех обгонял; и по мере того, как я обгонял, настроенье менялось; паника переходила в спортивное упражнение; свернувши с Тверской, с поредевшими кучками убегающих, я попал в Долгоруковский переулок; пробегая мимо лаборатории[24], часть «бегунов» ринулась в ворота университета, за которыми суетились студенты, рабочие, штатские; вот с какими-то досками побежали к воротам из глубины двора.
На Никитской остановился: и стал расспрашивать про подробности избиения.
Не помню, куда попал; помню Эллиса, сообщавшего мне: вечером – мы на фабрике «Дукат», где эсдекский доклад; тут узнал: университет забаррикадирован; я бросился обратно к университету.
На Моховой и Никитской – полиция, пристава; конница распрятана в переулках, против Зоологического музея, на тротуаре – черносотенные картузы; у щели полуприкрытых университетских ворот – кучка вооруженных студентов: организованная охрана; я – к ней; и напал на знакомого, руководившего охраной ворот, за которыми уж лежали какие-то груды, чтобы можно было в любую минуту завалить проход; на университетском дворе – беготня и таск ящиков; юноши, выдернув жерди университетской решетки, вооружались ими; окрик паролей и куда-то откуда-то спешный проход десяток; в лаборатории делали динамит и бомбы; мне сообщили, что серную кислоту будут лить с музея на головы черносотенцам: в случае приступа; предвиделась осада с измором; нужен-де провиант; потому – денег, денег!
Я получаю миссию: собирать эти деньги; и или приносить самому, или передавать в руки тех, которые будут держать связь с городом; меня вывели через щель; я – куда-то ушмыгиваю и уже себя застаю в богатых квартирах: за сбором дани; оттуда – на подступах к обложенному университету: сдать свою сумму; с второй же порцией денег я застреваю в гнилых, ныне сломанных переулках: меж Моховой и Александровским садом: отрезана – Никитская; на Моховой – ловят; передаю деньги в «руки», меня уверившие, что они тут – от «связи»; не было же мандатов: ни у меня, ни у «рук»; «руки» – ушмыгивают: от крадущихся в переулках теней; я ж – оказываюсь около Александровского сада: во мраке, чтобы найти себя на Тверской в толоке тел, мне сующих деньги на оборону без справок; даже не сообразил, что могу сойти за обманщика; то же проделываю и в кофейне Филиппова, обходя тускло освещенные столики с шапкой в руке; кто-то в перемятой шляпе меня усаживает рядом с собою за столик и мне басит в ухо, что бомбы делать – легко: отвинти ламповый шар, высыпь дробь, и – оболочка готова; поблагодарив за науку, я прощаюсь; и на этот раз с новым «уловом» проныриваю: в ту же все воротную щель.
Ночной университетский двор освещен пламенами костров, за которыми греются дружинники; иные калят на огне острия своих «пик» (жердей решетки).
– «Алексей Сергеич, как, – вы?»
Петровский, тоже дружинник, тоже присел: калить «пику»; он объяснил, как явился к Думе позднее меня и вместе с другими был загнан в университет, где засел в решимости выдержать осаду; и – драться; побродив по двору среди вооруженных кучек, я получаю задание: выйти, чтоб завтра, с утра, – продолжать свои сборы; я узнаю: Оленин, знакомец, сидит на крыше: с серною кислотою.
Я – выюркнул: встретиться с Эллисом, чтобы вместе – на фабрику «Дукат».
Тащимся: на извозчике; с ворчаньем стегал он лошадь мимо каких-то вокзалов; пакгауз торчит из мрака; а на коленях у нас – караморой скрючен под верхом пролетки Сизов: в широкополой шляпе; пересекаем какие-то рельсы и натыкаемся на рогатку.
– «Стой!» – голос из тьмы; и – твердые физиономии; схватывается за узду лошадь; проломленный котелочек Эллиса и угол локтя руки с тросточкой описывают дугу – во мрак; голоса, уже где-то поодаль:
– «Свой!»
Рабочим это вполне неизвестно; и, – слышу, – склоняется:
– «Дукат, Дуката, Дукату!»
Пропущены: в район, охраняемый вооруженными забастовщиками; звонимся в массивные двери подъезда: «дукатова», вероятно, особняка (я-то думал, – к рабочим на фабрику); дискуссия – в салоне у фабриканта (сам на себя он, что ли, восстал?); Дукат, плотный брюнет в кофейной пиджачной паре, выходит в переднюю с извинением: публики – нет, дискуссии – нет; он вводит в комнату: в бархате мягких ковров из наляпанной великолепицы тяжелого безвкусия – стол ломится хрусталями, дюшесами, прочим «бон-боном»; серебряно-серое платье мадам Дукат; приветствует нас бородкой и длинным носом… Пигит, а К. Б. Розенберг беседует с моложавым, седоволосым Адашевым, артистом театра. Дукат потчует папироской («Дукат»); я же думаю: что же он, – ниспровергает себя? Пигита не интересуют бомбоны: «бомбы»; ох уж эта К. Б. Розенберг, собирательница с буржуазных салонов дани «на партию»; с Христофоровой, с мадам Кистяковской – дань собрана; завтра за данью визит к Щукину; «осада» отлагательств не терпит.
И – что слышу я? Потирая руки и силясь быть светским, Пигит предлагает Дукату с Дукатшей из этой уютной гостиной совершить невиннейший «парти де плезир»; то есть – в ночь на извозчиках двинуться в университет: присоединиться к восставшим!?!
Приняли ль перетерянные хозяева это игривое предложение, – не помню; но помню: Адашев, Пигит, Розенберг, Сизов, Эллис и я – в мраке; из мрака вынырнули извозчики, на которых мы сели: я вез К. Б. к университету, с ней разговаривая о теории соответствия Шарля Бодлера, которая есть – антиномия меж поэзией символистов и баррикадами; присоединивши К. Б. к Адашеву у все той же «щели», перебежал мостовую, помня задание: завтра, с утра, – денежные сборы; но заинтересовался кучечкой картузов под фонарем: на углу Шереметевского переулка; и я услышал мордастого «араратора»: «Бей сволочь»; тут я ретировался во тьму, радуясь, что шапка отца и нарочно развалистая походка меня выручили: «студент» был неузнан.
Рано утром Петровский, явившийся целым, рассказывал: уже под утро, после переговоров начальника «осаждавших» с начальником «осажденных», последние, не сдавая оружия, были выпущены из университетских ворот и прошли мимо войск, разбредясь по домам.
Жертв не было.
Провозглашенье «свобод» я встречаю на улицах; со мною – Сизов; мы бродим в толпах; вот – Красная площадь; вот – красное знамя; а вот – национальное; на каменный помост Лобного места вползает черная голова пересекающего площадь червя: процессии монархистов; фигурка протягивает с помоста трехцветный флаг; в это время красное знамя головки красной процессии поднято на тот же помост: над теми же толпами: «свобода» слова; только – чем это кончится?