Не то что у Головиных не было денег или вещей для обмена: деревенские жители неохотно расставались с провизией. Деревенский житель уже предвидел наступление всероссийского голода.
Жизнь угасала в «Усладе». Не вносили в неё оживления и редкие визитёры, старые друзья. Женщины в глубоком трауре приходили, чтоб «вспомнить и поплакать вместе». Это были вдовы военных, жёны убитых мужей, матери без вести пропавших сыновей, они видели пророческие сны, гадали и по Евангелию, и на картах, лихорадочно ожидали, что вот-вот восстановится почтовое сообщение и придут наконец хорошие вести. Приходили и иные, уже смирившиеся с судьбою, взявшие крест и покорно его нёсшие, молчаливые, спокойные, не здешним, а каким-то уже загробным покоем.
Мужчины, преимущественно старые военные, прежние друзья покойного генерала, приходили, чтобы вспомнить былое и поговорить о будущем. Среди них были и оптимисты: они не верили, чтобы революция могла долго ещё продолжаться. Они вынимали из карманов записные книжки, где ими были высчитаны и вычерчены диаграммы и кривые прошлых революций Европы. Они назначали сроки, когда кончится… Терпение! Терпение! По их словам, революция всегда явление временное. Затем восстанавливается порядок. Жизнь входит в нормальное русло. И возвращается прошлое.
В «Усладе» было два центра разговоров: кухня и малая гостиная.
Революция надолго? – вопрошали в гостиной. – Оливко – управляющий губернией? Это смешно! Это нелепо! Целый город не может совершить над собой самоубийства. Я допускаю: революция – свершившийся факт. Но почему? Роль сыграла неудачная война. Но война – явление случайное, проходящее. Она пройдёт – пройдут и её следствия. У революции нет г л у б и н ы, поймите это. Заметьте: она развивается, но исключительно на поверхности – как накипь на супе, – она бурлит, но в вопросах чисто материальных. Но – внимание! – изменился ли дух народа? Изменился ли сам человек? Нисколько! Он фундаментально тот же. Он бунтует? Он у ж е побунтовал – и вернётся к прежней, привычной и обжитой рутине. Он возжаждет покоя и порядка! Он возопиет о нём!
– Коммунизм в России! Вы видите это? Вы можете это вообразить: коммунизм и мы! коммунизм и наша старая няня! коммунизм и мой сапожник! – восклицал другой «знаток жизни и человека» и тут же заливался старческим смехом, переходившим в старческий кашель. – Ха-ха! Кхи-кхих! Сказки! Мираж! Химеры! Коммунизм – иностранное слово. Русский мужик не успеет ещё научиться его произносить, как он пройдёт. А Россия – это прежде всего многомиллионный мужик. Безумец, кто не видит этого. Был Пётр, издавал запреты – а мужик и по сей день носит армяк и расчёсывает бороду.
– Согласен с вами, – перебивал первый старичок. – И добавлю от себя: русский мужик скрытен. Фактически: кого он любит? Бога? Царя? Революцию? Комиссара? Нет: он любит землю. Он из «неё взят», он тайно молится ей одной. Дайте ему землю – и на тысячелетие в России воцарится покой.
– Да, но у вас нет с о б с т в е н н о й земли, – возражала помещица, – и вы согласны, конечно, её раздавать. Но мы, но я, помещица, – мы т о ж е любим нашу землю…
– Постойте, постойте… – перебивал мрачный господин, бывший судебный следователь, – главное – ожидать спокойно. Когда этот многомиллионный пахарь поймёт, что пашет не свою землю и не для себя, что государство – хозяин, а он – опять крепостной, – вот это и будет момент!.. Наша задача – дожить…
– Но когда? – восклицали нетерпеливые. – Кто скажет, кто обнадёжит: когда?
– Я скажу! Я обнадёжу!
И из тёмного угла подымалась огромная тучная дама. До революции она была просто дамой, любившей сплетничать, играть на мандолине и есть блины. После революции она вдруг стала ясновидящей.
Из огромной атласной чёрной сумки она вынимала замасленную Библию в чёрном переплёте.
– Вонми, небо, и возглаголю! – произносила она в виде вступления. – Внимайте: Пророк Даниил.
«…И восстанет в то время Михаил, князь великий, стоящий за сынов народа твоего; и наступит время тяжкое, какого не бывало с тех пор, как существуют люди, до сего времени; но спасутся в это время из народа твоего все, которые найдены будут записанными в книге…»
«…А ты, Даниил, сокрой словасии и запечатай книгу сию до последнего времени; многие прочитают её, и умножится ведение». Теперь г л а в н о е! Внемлите, господа!
«…Со времени прекращения е ж е д н е в н о й ж е р т в ы (понимать надо – раскол революционных властей с церковью)… пройдёт т ы с я ч а д в е с т и д е в я н о с т о д н е й. Блажен, кто ожидает и достигнет тысячи трёхсот тридцати пяти дней». – И закрыв Библию, дама возглашала торжественно: – Теперь вы з н а е т е, к о г д а!
– Поразительно! – раздались голоса. – Даже имя: великий князь Михаил Романов – записано в книгах. Очевидно, пророк имел в виду сословные книги, дворянские… Мы – наиболее гонимое сословие…
Вынимались записные книжки и карандаши, начиналось вычисление дней и спор, от какого же события начинать счёт дней.
Когда разговор принимал подобные обороты, тётя Анна Валериановна под каким-нибудь предлогом отсылала Милу из гостиной, а потом ей говорила:
– Что бы ни случилось в твоей жизни, Мила, держись реализма, трезвого разума – и помни: самые непоправимые ошибки совершает человек, когда руководится воображением. Помни это.
В гостиной всегда находились и пессимисты.
– Всё это отлично, но как терпеть, как дожить? Система террора…
– О, дорогой мой! Полноте! Террор – это система запугивать. Но ведь в России есть и бесстрашные люди. История страны доказывает это. Как можно, каким это террором можно запугать миллионы здоровых и нормальных людей! Поверьте, тут никаких страхов не хватит!
– Возьмите и психологическую сторону. Всякое правительство ищет быть любимым, ищет быть уважаемым. Оно поймёт, что мерами террора оно не сможет достигнуть этого!
– Да и к тому же… после всех свобод и радостей революции – вдруг поднести кулак к носу народа! Дать ему террор! Это было бы признанием собственного морального банкротства. Да это был бы м и р о в о й позор! Я уверен, ни один вождь революции не пойдёт на это!
– Итак, всё, что нужно нам в настоящий момент, – это терпение. Терпение и вера, терпение и надежда. Пусть перекипит революция! Бывали революции и прежде. Перекипит и сама собою остынет.
В кухне вопрос ставился иначе.
– Землицы нам дали! Слава Те, Господи! – крестился кучер. – Сам был на митинге, где давали, сам слышал. Так и сказал тот человек: «Новый закон – земля ваша. Кто пашет, тот и владеет. Берите всяк, кому сколько требуется для хозяйства. Владайте! Слава Те, Господи! – крестился он снова. – Награди их, Господи, за милость! Здоровья им и Царства Небесного! Вот и собираюсь в деревню, и узелок мой готов. Ты же, Мавра Кондратьевна, собери-ка мне снеди. Спешить, спешить надо! Потому полагаю развести скота, и как же тут без сена, без пастбища? Да ещё там и дворик господский с колодцем, очень мне к месту, рядом совсем. Вот и водица для скота-то! Как же без воды – поить надо!
– А кто из. господ там – во дворике с колодцем? – иронически спрашивала кухарка.
– Вдова – барыня. Ну ей одной зачем воды да земли столько! Одной-то.
– А как она не отдаст дворик-то?
– Как не отдаст! Сказано на митинге: «по потребностям», мне то есть. Для скота же – потребность.
– А вдову куда же?
– То дело не наше. Вдове найдётся место, полагать надо. Место найдётся. Ну, в город уедет, как она не пашет сама-то в деревне. Так и сказано было: каждый на своём труде – и да ест!
– Ну, а как придёшь ты в деревню, а лужок да и дворик с колодцем другой уже мужик взял, для скота тоже, – безжалостно терзала его сомнениями кухарка.
– Не дай Бог! Да и невозможно это. Новости не скоро доходят до нашей деревни. Новости же ныне все из города. Сейчас я узнал, завтра в дорогу. Барин Оливко и бумагу мне дал – на землю по выбору, чтоб всё по закону. Я первый в деревню приду! Первый и возьму. А там отнять у меня уж пусть кто только попробует! Моя землица – навеки. Как и сказано было во всеуслышание народное: земля тому, кто сидит на ней, сидит на ней и пашет.
– Так-так, – вздохнула кухарка, принципиально не ходившая на митинги. – Ну, а про нас что было сказано? Нам что дают?
– Вам вроде как бы так: ты – за барыню, а барыня – генеральша – вроде как бы на твоё место.
– В кухню?
– Вроде бы… А вам обедать отнюдь не на кухне, в барской столовой.
– Вот мне нравится это! – воскликнула Глаша. – Столовая у нас красивая. Мне надоело в этой кухне…
– Ты мою кухню не хай, – предостерегающе прикрикнула кухарка.
– А кто обед подавать будет? – интересовалась Глаша.
Кучер помолчал, подумал.
– Подавать будет, должно быть, барышня наша, Людмила Петровна.
– А откуда деньги на продукт? – мрачно допытывалась Мавра Кондратьевна.
– Деньги, должно, от государства, – размышлял кучер. – Сказано: нужды народные государство снабжает.
– Тут уж я не поверю! – соображала кухарка. – У государства деньги откуда? Единственно от народа. Сказки! Нигде не видано, чтоб государство деньги давало. Государство деньги собирает. И потому налоги.
– Ну, теперь другое государство. Оно – не по-старому. В том-то и вся штука: по-новому, для народа исключительно. Сказано: чуть что, обидели тебя – неси жалобу.
– Кому нести?
– На митинг неси.
– Ну и делов же у вас будет на митинге! – саркастически пророчествовала кухарка и решительно добавила: – А барыню на кухню не допущу. И есть сама не хочу в столовой, тут моё место. Двадцать лет я тут, на кухне, и обиды ни от кого не видела. Да и где барыне приготовить обед! Десять лет я околачивалась девчонкой на кухне, пока допущена была до плиты. А тут барыня вошла – хлоп! – и готов обед! – Ревность специалиста-профессионала звучала в её голосе. – Только перепортит всё!
– А ты сядь рядом да и поучи! – советовал кучер. – Вот переменится жизнь! – продолжал он со вздохом, выражавшим и довольство, и как бы тень сожаления о прошлом. – Генеральша – на кухню, барышня господская – на побегушках, за горничную.
– Нет, не быть по-ихнему! – гневно перебила кухарка. – Не допущу я барыню на кухню…
– Сказали тоже – день восьмичасовый, – размышляла Глаша. – От восьми, значит, до восьми – где ж тут рабочий день короче?
– Не тебе работать – барышне, – объяснял кучер, – пусть побегает. Не сокрушайся.
Вдруг возмутилась кухарка:
– Не то ты говорил, как барин покойный на войну уходил. Вспомни-ка свои слова тогда!
– Дура ты, баба! Молчи, – рассердился и кучер. – То тогда было, время то прошло.
– Дурой ты меня погоди называть, – подбоченилась Мавра Кондратьевна. – У м е н я в кухне сидишь: тут тебе не митинг и не революция. Пусть революция меня сделала дурой, тебя она сделала мерзавцем. – И сердито хлопнув дверью, она вышла из кухни.
– А ты, девушка, меня слушай, учись, – обратился он к Глаше. – Худо будет в городе – худо беспременно будет! – так шагай ко мне в деревню: работу дам. Всем дам работу – по найму – на жниво. Только, девушка, не жди, не будешь у меня вертеться, как тут, туда-сюда. Работа у нас тяжёлая, сурьёзный труд. И как сказано: по закону, от восьми до восьми. Прохлаждаться некогда. Жать, так жать; косить, так косить. Плата будет тебе сдельная.
– Так? – высокомерно окинула его взглядом с ног до головы Глаша. – Слыхали? Если революция оставляет меня прислугой, так уж лучше я буду прислуживать барыне – генеральше, а не её конюху!
– Как знаешь! Ты не обижайся. Я, что ли, делал революцию? Моя в том вина? Нас с тобой не спросили.
– Революцию сделали для трудящихся… от жалости.
– Исключительно. Для трудящихся, как вот я! Не для городских, как ты. Всё для деревенского народа, да ещё малость, пущай, для фабричного. Исключительно. Н а с т о я щ и й же народ, к т о з е м л ю п а ш е т, нам чтоб дать хорошую жизнь. Городам будет худо. Много народу погибнет. Нас это не касается. Мы землю пашем.
– А кому продукты продавать будете?
– А горожанам. В городе что? Хлеба своего нет, ни зерна, ни мяса. Какую хочешь цену проси – город купит. Должон купить. Он хоть и горожанин, и, может, образованный, но без пищи не может жить. Да ещё и то: горожанин тонкую пищу употребляет, со вкусом. А человек в городе плох: лгун, большею частью, и шут. Вот ты меня и послушай: станет худо – беги ко мне, работу дам, сыта будешь, – дипломатически заключил кучер. – Сама деревенская, знаешь: когда жатва, тут и поторопись.
– Не жди. Торопиться не стану, – гордо ответила Глаша. – Да у меня своя деревня есть, если уж жать. Смысла в тебе нет, а ещё хитришь. Я так думаю: кто поумнее, держись в городе. Мне и тут хорошо живётся. Бежать вроде и не от чего. А ты пока попаши – на краденой земле, помещик!
Революция развивалась.
Она развёртывалась, как пергаментный свиток, открывая всё новые и новые строки, и им не видно было конца. Она развивалась, затопляя всю русскую землю, и укрыться от неё, спрятаться было уже невозможно. Всё население, всё – до единого, так или иначе, уже было вплетено в её ткань, поймано в её сети.
Первое же прикосновение революции к «Усладе» насторожило Головиных. И снова опасность пришла не так и не оттуда, как её ожидали. Началась она от визита парикмахера Оливко.
Обычная рутина революционных событий начиналась сожжением здания полиции и открытием тюрем. Этот город, собственно, сам не делавший революции, несколько путался в порядке её внедрения. Оливко, упоённый славой, позабыл о тюрьмах. Получив упрёк, спохватившись и несколько испугавшись, он догадался дать удовлетворительное объяснение. Он произнёс речь, вдохновенную импровизацию.
– Не забудем, товарищи: на нас смотрят века и весь мир! Что значит «выпустить на свободу»? Открыть дверь и сказать: идите! Не так подобает ликвидировать постыдное прошлое нашей истории. Куда пойдёт жертва старого режима, выйдя из тюрьмы? Не должны ли мы протянуть им братскую революционную руку помощи? Их надо подготовить, им надо прочесть несколько лекций. Из открытия тюрем надо сделать национальный праздник, символ. Лозунг: «Вот мы и все на свободе!»
– Между тем они фактически всё ещё сидят в тюрьме, – заметил Моисей Круглик, присутствовавший в комитете.
– Откроем тюрьмы, товарищ Моисей! Но как? Надо подготовить население. Иначе, поймите, они выйдут в новую жизнь – и на пороге никто их не встретит! Надо подготовить обстановку, надо подготовить программу. Признаюсь, товарищи, я ночей не сплю, думая об этом, – и кое-что в уме моём уже назрело.
– Послушайте, – снова возразил Круглик, – вы осложняете проблему. К чему тут приготовления? Они не маленькие, они найдутся.
Эти слова привели в негодование Полину Смирнову.
– Товарищи! Я протестую! Позорно говорить о жертвах старого режима в таком небрежном тоне. Они страдали… Мы у них в долгу…
– Успокойтесь, товарищ! Давайте проголосуем!
Большинство было против Круглика и за Оливко.
Постановили устроить торжественное открытие тюрьмы, после краткой подготовки заключённых. Собственно политические заключённые – их было немного – получили свободу в первый же день революции, и толпа носила их на руках по улицам. Затем постепенно повыпускали и мелких мошенников, чтоб их не кормить. Но остались ещё тяжкие уголовные – и это о них шла речь.
Было постановлено наскоро собрать или напечатать для них памфлеты, объяснив, что заключённые стали преступниками не по своей воле, а в силу давивших их угнетений царизма. Но царизма нет больше, нет и угнетений, и в новом мире равенства и справедливости нет больше причин быть преступником. Для обсуждения и для ответов на возможные вопросы заключённых избрали «делегатов от Свободы», назначив часы их лекций. Самоё устройство торжества было отдано в энергичные революционные руки товарища Оливко.
По его программе граждане приглашались собраться у ворот тюрьмы и речами и музыкой встретить освобождённых. Сам Оливко уже мысленно готовил речь: «Товарищи! Час наступил! Последние заключённые выходят из последней тюрьмы! Всё человечество смотрит сегодня на нас жадными глазами! Такого, как делаем мы, ещё не было до нас на земле!»