Кэрри изо всех сил старалась, чтобы ее приняли за свою. Сотни раз обманывала по мелочам маму, пытаясь стереть этот зачумленный красный круг, что появился вокруг нее с того самого дня, когда она в первый раз вырвалась из властвовавшего над ней мира маленького дома на Карлин-стрит и с Библией под мышкой явилась в начальную школу. Она все еще помнила тот день, колкие взгляды и жуткое, неожиданное молчание, когда она встала на колени перед ленчем в школьном кафетерии – в тот день начался смех, зловещее эхо которого не утихало все эти годы.
Красный зачумленный круг был как кровь – можно стирать, стирать и стирать, но след все равно остается. С тех пор Кэрри никогда не молилась на коленях в общественных местах, хотя мама об этом и не знала. Но в памяти – у нее и у них – тот день сохранился. А сколько нервов стоила ей поездка в летний христианский лагерь! Даже деньги она заработала тогда сама, шитьем на дому. И все это время мама с мрачным выражением лица твердила, что это грех, что там сплошные методисты, баптисты и конгрегационалисты, а это опять грех, грех, грех… Она запретила ей купаться. И хотя Кэрри все равно купалась и даже смеялась, когда ее топили целой компанией (до тех пор, пока в легких не осталось воздуха – а они снова и снова заталкивали ее в воду – и она, испугавшись, не начала кричать), и участвовала в любых лагерных мероприятиях, над «молельщицей Кэрри» постоянно издевались и подшучивали. Она уехала тогда за неделю до окончания смены, с красными, запавшими от слез глазами, и мама, встретив ее на автобусной станции, сурово сказала, что ей следует как зеницу ока хранить память о давешних материнских наставлениях – доказательство того, что мама все знает, что мама всегда права, что единственная надежда на покой и спасение лежит внутри красного круга.
– Потому что тесны врата[1], – добавила она строго в такси и, вернувшись домой, заперла Кэрри в чулане на шесть часов.
Разумеется, мама запрещала ей мыться с другими девушками в душевой, но Кэрри прятала купальные принадлежности в своем шкафчике и все равно мылась, принимая участие в этом постыдном и неприятном для нее ритуале обнаженности, в надежде на то, что красный круг хоть немного потускнеет…
(но сегодня-то сегодня)
По другой стороне улицы ехал на велосипеде пятилетний Томми Эрбтер, щуплый, вечно сосредоточенный мальчуган. Он давил на педали своего «Швинна» с ярко-красными боковыми колесиками и гудел вполголоса простенький рок-н-ролл, затем вдруг увидел Кэрри, посветлел лицом и высунул язык.
– Эй, старая-пердунья-молельщица-Кэрри!
Кэрри бросила на него полный ненависти взгляд. Велосипед закачался и неожиданно перевернулся. Оказавшись под велосипедом, Томми заплакал. Кэрри улыбнулась и пошла дальше. Вопли Томми казались ей сладкой, звонкой музыкой.
Вот бы уметь делать что-нибудь в таком же духе просто по желанию!
(а ведь она только что это сделала)
Кэрри остановилась как вкопанная за семь домов до своего, устремив пустой взгляд в никуда. Мальчишка позади хныкал, потирая расцарапанную коленку, затем снова сел на велосипед и крикнул что-то Кэрри вслед. Она даже не отреагировала: и не такое приходилось слышать.
Ведь она подумала тогда, вспоминала Кэрри:
(чтоб ты свалился чтоб ты свалился с этого чертова велосипеда и разбил свою гнилую башку)
И что-то в самом деле случилось.
Ее разум… как бы это сказать… на мгновение напрягся, что ли – не совсем точно, но близко. Мысли как будто налились твердостью, словно мышцы руки, поднимающей гантель… Тоже не очень точно, но другого сравнения на ум не приходило. Слабая такая рука с жиденькими детскими мускулами…
Раз!
Кэрри впилась яростным взглядом в панорамное окно миссис Йоррати, успев при этом подумать:
(глупая мерзкая старая стерва окно разбейся)
Ничего. Панорамное окно миссис Йоррати, как и до того, безмятежно блестело в светлых лучах утреннего солнца. Живот снова свело болезненной судорогой, и Кэрри двинулась дальше.
Но…
Лампочка… И пепельница тоже…
Кэрри оглянулась
(старая стерва просто ненавидит маму)
через плечо. И вроде бы что-то в мозгу напряглось, но едва-едва. Ровное течение мыслей чуть подернулось рябью, словно булькнул где-то там подводный ключ.
Панорамное окно тоже затрепетало. Но не больше. Наверное, просто привиделось. Может быть.
Голова казалась теперь тяжелой, ватной, а где-то глубоко в мозгу зарождалась слабая пока, пульсирующая боль. Глаза жгло, словно она за один раз прочла весь Апокалипсис.
Кэрри шла вниз по улице к маленькому белому дому с голубыми ставнями, и в душе у нее вновь сгущалась привычная уже смесь ненависти, любви и страха. По западной стороне бунгало поднялись до самой крыши вьюнки (они всегда называли свой дом «бунгало», потому что «белый дом» звучало как политическая шутка, а мама говорила, что все политики – жулики и грешники, которые в конце концов продадут страну безбожникам-красным, а те всех верующих в Иисуса – даже католиков – поставят к стенке), и это было красиво – Кэрри знала, что красиво, но иногда просто ненавидела ползучие зеленые растения. Иногда ей казалось, как и сейчас, что это гротескная гигантская рука, испещренная огромными венами, которая выползла из земли, чтобы сцапать дом. Кэрри невольно замедлила шаг.
И камни, вспомнилось вдруг ей, камни тоже были.
Она снова остановилась, растерянно моргая от яркого солнечного света. Камни. Мама никогда об этом не заговаривала, и Кэрри даже сомневалась, помнит ли она еще тот день, когда упали камни. Странно, что день сохранился в памяти у нее самой. Ей ведь было тогда совсем немного. Три года, кажется? Или четыре? Она увидела девушку в белом купальнике, а затем посыпались с неба камни. И по всему дому летали разные вещи… Воспоминания стали вдруг яркими и отчетливыми. Словно они таились совсем рядом, за тоненькой перегородкой, и ждали, когда Кэрри достигнет своего рода психической зрелости.
Ждали, может быть, сегодняшних событий.
Стелла Хоран прожила в благоустроенном пригородном районе Парриш недалеко от Сан-Диего двенадцать лет, и внешне она – типичная «миссис Калифорния»: носит яркую одежду и дымчатые очки в оправе янтарного цвета; волосы – светлые с несколькими черными прядями; водит симпатичный «фольксваген» цвета бордо с изображением улыбки на крышке бензобака и зеленой экологической наклейкой на заднем стекле. Ее муж служит в парришском отделении «Бэнк оф Америка»; сын и дочь – типичные представители южнокалифорнийского загорелого племени постоянных обитателей пляжа. В небольшом аккуратном заднем дворике есть гриль, а мелодичный дверной звонок играет несколько тактов из припева «Хей, Джуд».
Однако где-то в душе у миссис Хоран все еще держится тонкий неизбывный налет Новой Англии, и, когда она говорит о Кэрри Уайт, лицо ее приобретает странное, мучительное выражение – что-то напоминающее скорее о книгах Лавкрафта, нежели о калифорнийских персонажах Керуака.
– Конечно, она была странная, – рассказывает Стелла Хоран, закуривая вторую сигарету сразу после первой. – Все это семейство было странное. Ральф работал на стройке, и люди говорили, что он всегда носит с собой Библию и револьвер 38-го калибра. Библию – для чтения во время перерывов, а револьвер – на тот случай, если встретит на работе Антихриста. Библию я и сама помню, а насчет револьвера – кто знает?.. Лицо у него было темное от загара, волосы всегда острижены очень коротко. И выглядел он довольно свирепо. Люди старались не встречаться с ним взглядом ни при каких обстоятельствах. Он так на всех смотрел, что казалось, глаза буквально горят. Увидишь его впереди и переходишь на другую сторону улицы… Никому из детей даже не приходило в голову показать ему язык, когда он проходит мимо. Такое вот он производил жуткое впечатление.
Она замолкает, выпуская струю дыма вверх к отделанным под красное дерево потолочным балкам. Стелла Хоран прожила на Карлин-стрит до двадцати лет и последние годы каждый день ездила на занятия в Левинскую школу бизнеса в Моттоне. Однако случай с камнями запомнился ей очень хорошо.
– Иногда, – говорит она, – у меня даже возникает вопрос, не вызвала ли я сама этот каменный град. Наши участки сходились задними дворами. Миссис Уайт посадила там зеленую изгородь, но к тому времени кустарник еще не вырос. Она не один раз звонила моей матери и скандалила по поводу «шоу», которое я якобы «устраивала» на заднем дворе. Хочу заметить, что купальник у меня был вполне приличный – даже скромный, по современным стандартам, – обычный старый купальник от Янтцена, но миссис Уайт постоянно разорялась, что это, мол, безобразие, потому что меня видит «ее крошка». Моя мать… она, конечно, старалась говорить с ней потактичнее, но у нее никогда не хватало терпения надолго. Не знаю уж, чем ее в очередной раз вывела из себя миссис Уайт – надо полагать, обозвала меня Вавилонской блудницей, – но моя мать заявила ей, что наш двор – это наш двор, и если нам так захочется, я могу тут хоть голышом танцевать. Кроме того, обозвала ее грязной старухой, у которой вместо головы банка червей. Короче, крику было много, но суть дела я уже рассказала.
Я решила, что не буду больше загорать там: не люблю скандалов. Но мама – она, если заведется, это сущий кошмар. Как-то раз она отправилась в супермаркет и купила маленькое белое бикини. Сказала, что я с таким же успехом могу загорать и в нем. Мол, это наш двор, и никого не касается, что мы тут делаем.
Стелла Хоран улыбается при этом воспоминании и гасит сигарету.
– Я пыталась с ней спорить, говорила, что не хочу быть пешкой в их склоке, но все без толку. Если уж ей что вступит в голову, то остановить ее так же невозможно, как дизельный грузовик, когда его без тормозов несет под гору. Но дело было даже не в этом. Сказать по правде, я просто боялась Уайтов. Настоящие психи, сдвинутые на религии, – тут, знаете, не до шуток. Ральфа Уайта, конечно, уже не было, но вдруг у Маргарет еще остался его револьвер?..
Однако в то воскресенье я все же постелила на заднем дворе одеяло, намазалась маслом для загара и улеглась, включив радио, как раз передавали «Сорок лучших песен». Мама эту музыку просто ненавидела и обычно кричала мне, чтобы я убрала звук, «пока она не рехнулась». Но в тот день она сама дважды прибавляла громкость, и я уже в самом деле начала чувствовать себя Вавилонской блудницей.
Тем не менее из дома Уайтов никто не выходил. Даже хозяйка не показывалась развесить на веревках белье… Вот, кстати, еще один штрих: она никогда не вывешивала на улице нижнее белье. Не только свое, но и Кэрри, хотя ей было всего три года. Исключительно в доме.
Я немного успокоилась и решила, что Маргарет, может быть, увела Кэрри куда-нибудь в парк – помолиться на природе или что-нибудь еще в таком духе. Короче, спустя какое-то время я перевернулась на спину, закрыла глаза рукой и задремала. А когда проснулась, рядом, разглядывая меня в упор, стояла Кэрри.
Миссис Хоран умолкает, глядя куда-то в пространство. Снаружи бесконечной чередой проносятся машины. Я слышу тонкое гудение моего репортерского магнитофона. Но все это кажется лишь хрупкой, тонкой оболочкой другого, мрачного мира – настоящего мира, где и зарождаются кошмары.
– Она была такая лапушка, – продолжает Стелла Хоран, закуривая. – Я видела ее школьные фотографии и то ужасное, расплывчатое черно-белое фото на обложке «Ньюсуика». Помню, смотрела на них и думала: «Боже, куда же она исчезла? Что с ней сделала эта женщина?» Странное какое-то чувство возникало: и страх, и жалость… Такая милая была девчушка – розовые щечки, яркие карие глаза, волосы светлые, только видно, что они потом потемнеют. Одно слово – лапушка. Милая, умница, совершенно неиспорченная. Видимо, тогда отравляющее душу влияние ее матери еще не проникло так глубоко.
Я чуть приподнялась от неожиданности и попыталась улыбнуться. Никак не могла сообразить, как поступить. Меня здорово разморило, и голова совершенно не работала. Потом просто взяла и сказала: «Привет». На ней было желтое платьице, довольно симпатичное, только очень уж длинное для маленькой девочки, да еще летом – оно ей чуть не до лодыжек доходило.
Кэрри не улыбнулась в ответ, а, указав на меня пальцем, спросила:
– Это что?
Я поглядела на себя и увидела, что, пока спала, лифчик совсем сполз. Я его поправила и ответила:
– Это моя грудь, Кэрри.
А она на полном серьезе:
– Я тоже такую хочу.
– Подожди немного, Кэрри, – объяснила я ей. – Лет через восемь-девять и у тебя появится…
– Нет, не появится. Мама сказала, что у хороших девочек ее не бывает. – Она очень странно выглядела, когда это говорила, странно для маленькой девочки: как-то печально и в то же время самодовольно.
Я даже ушам своим не поверила и выпалила первое же, что пришло мне в голову:
– Но я тоже хорошая девочка. Да и у твоей мамы есть грудь.
Кэрри опустила голову и сказала что-то так тихо, что я даже не расслышала. А когда попросила ее повторить, она посмотрела на меня как-то с вызовом и сказала, что, мол, мама была плохая, когда ее сделала, и поэтому, мол, у нее есть грудь – «мерзостные подушки», она сказала, только как бы в одно слово.
Мне с трудом верилось, что такое может быть. Я была потрясена и даже ничего не могла сказать в ответ. Мы только смотрели друг на друга молча, и больше всего в тот момент мне хотелось схватить эту маленькую несчастную девчонку и унести куда-нибудь далеко-далеко.
Но тут из кухонной двери появилась Маргарет Уайт и увидела нас вместе.
Наверное, с минуту она просто пялилась на нас, не веря своим глазам. Затем открыла рот и завопила. Ничего отвратительнее я за всю свою жизнь не слышала – словно самец-аллигатор в болоте. Она именно вопила. Ярость, неприкрытая, бешеная ярость. Лицо у нее стало красным, как пожарная машина, руки сжались в кулаки – она вся тряслась и, задрав голову в небо, вопила что есть сил. Я думала, ее удар хватит, честное слово: ее аж всю перекосило, а лицо стало как у мегеры.
А Кэрри… та перепугалась до смерти, только что в обморок не упала, вся сжалась и буквально позеленела.
Тут ее мать как заорет:
– КЭЭРРРРРРРРРИИИИ!
Я вскочила и тоже закричала: «Ну-ка не смейте на нее орать! Как вам не стыдно!» В общем, какую-то ерунду в таком духе. Не помню точно. Кэрри пошла назад, потом остановилась, сделала еще несколько шагов, и в тот момент, когда переходила с нашей лужайки на свою, она обернулась и посмотрела на меня… Этот взгляд… Просто ужасно… Я не могу передать, что в нем прочла. И тягу, и ненависть, и страх… и горе. Словно сама жизнь обрушилась на нее, подобно каменному граду, – и это в три-то года.
Тут на заднее крыльцо вышла моя мать, и при виде девочки лицо у нее будто сникло. А Маргарет… та продолжала кричать что-то про шлюх, про блудниц, про грехи отцов, что падут на детей аж до седьмого колена… Я просто дар речи потеряла, язык стал как сухой лист.
Всего секунду, наверно, Кэрри стояла в нерешительности на границе двух участков, затем Маргарет Уайт глянула вверх, и, Богом клянусь, она залаяла на небо. Именно залаяла. А потом вдруг принялась… истязать себя, что ли. Она впивалась пальцами себе в щеки и в шею, оставляя красные полосы и царапины, и раздирала на себе одежду.
Кэрри вскрикнула: «Мама!» – и бросилась к ней.
Миссис Уайт присела как-то по-лягушачьи и развела руки в стороны. Я думала, она ее раздавит, и невольно закричала. А Маргарет Уайт только улыбалась. Улыбалась и пускала слюни, которые текли по подбородку… Боже, как это противно!
Она схватила Кэрри в охапку, и они скрылись за дверью. Я выключила радиоприемник, и нам было их слышно. Не все, конечно, отдельные слова, но мы и так понимали, что происходит. Молитвы, всхлипы, вопли – безумие какое-то. Затем Маргарет велела Кэрри забираться в чулан и молиться. Девочка плакала, кричала, что она не нарочно, что больше не будет… А затем тишина. Мы с мамой переглянулись, и я могу сказать, что никогда не видела ее в таком состоянии, даже когда умер папа. Она только сказала: «Бедный ребенок…», и все. Потом мы тоже пошли в дом.