Ошибка резидента (кн.1) - Олег Шмелев 19 стр.


Они ехали, может, час, может, два, а то и все три. И ехали быстро, хотя ощущение скорости тоже очень обманчиво, если едешь с закрытыми глазами.

Павел испытывал голод — значит, время обеда уже давно прошло. А машина и не думала сбавлять ход.

Когда они остановились и провожатый распахнул дверцу, Павел убедился, что завезли его гораздо дальше, чем в прошлый раз. Солнце, казавшееся после сумрака камеры на колесах нестерпимо резким, уже висело низко над горизонтом. Кирпичное приземистое одноэтажное здание, возле которого остановилась машина, было явно не жилым. Оно больше походило на казарму или на больничный барак. Часть окон по фасаду белела матовым стеклом. Рядом с домом были гаражи и еще какие-то строения. Вся территория, вплоть до окружающей ее высокой кирпичной ограды, залита асфальтом. Вокруг за оградой редкие сосны. Провожатый показал на входную дверь. Вошли в нее. Ступени лестницы, ведущей вниз, железные и узкие, как в машинном отделении корабля.

Один марш, другой, третий, четвертый…

Под первым этажом дома, оказывается, есть еще три. А может, гораздо больше. Они сошли с лестницы в коридор на третьем, но лестница опускалась глубже. Стены бетонные, сухие. Пол покрыт мягкой, пружинящей под ногами дорожкой. С потолка льется белый люминесцентный свет. Тихо так, что слышишь дыхание идущего впереди. Справа двери, странные для дома, даже если он и подземный… Они были овальной формы. Ручки как у холодильника. Поверхность — гладкая голубоватая эмаль.

Молодой человек, шагавший, как робот, остановился у двери, на которой черной краской была выведена римская пятерка. Потянув за ручку, как за рычаг, он открыл дверь, и Павел удивился: она была толстая, с резиновой прокладкой, будто служила входом в барокамеру. За дверью оказался просторный тамбур, а за тамбуром другая дверь, обычной формы, но узкая и с вырезом на уровне лица, прикрытым козырьком из пластмассы.

Провожатый нажал одну из многих кнопок справа от двери, она беззвучно ушла в стену. Не дожидаясь специального приглашения, Павел ступил в открывшееся перед ним замкнутое пространство, а когда оглянулся, дверь была уже наглухо закрыта. Не сразу можно было сообразить, что находишься в комнате. Пол, стены и потолок были неопределенного мутно-белесого цвета. Такое впечатление, будто попал в густой туман или в облако.

В длину — десять шагов, в ширину — шесть.

На короткой стене прямо против двери на высоте пояса — полка, которая, по всей вероятности, должна служить кроватью. На ней резиновая надувная подушка. В углу слева, у той стены, на которой дверь, в пол вделана белая изразцовая раковина. Из стены торчит черная эбонитовая пуговка, вероятно, для спуска воды. Больше ничего нет. Свет — белесый, как стены, — исходит из круглого иллюминатора на потолке. Тишина…

У Павла зазвенело в ушах. Он сел на пол, прислонившись спиной к стене. Ждал ли он, что с ним произойдет когда-нибудь нечто подобное? Ждал, безусловно. Уж слишком гладко шло все до сих пор, невероятно гладко. Он не был бы удивлен, если бы его посадили в тюрьму сразу по приезде. Это выглядело бы вполне закономерно. Более удивительно как раз то, что они так долго его не сажали. Почему же его заключили в тюрьму именно сегодня, а не вчера и не позавчера? Имеет ли это какое-то отношение к результатам вчерашнего допроса?

А может быть, содержание в подземной тюрьме — обычная, предусмотренная правилами мера, применяемая к каждому, кто волею судеб вошел с хозяевами тюрьмы в контакт, подобно ему, Павлу? Долго ли его здесь продержат и какой режим приготовили ему? Судя по общему стилю тюрьмы, его ждет нечто достойное космического века. Но что толку гадать? Ему придется принять здешние условия безоговорочно. Для этих людей он вне закона. Его можно уничтожить в любой момент, и никто никогда не сумеет узнать об этом.

Павел встал, подошел к полке, потрогал ее. Полка обита губкой, спать на ней будет не так уж жестко. Он ртом надул подушку, прилег, чтобы примериться. Ничего, сойдет. Правда, нет одеяла. Но если все время будет тепло, как сейчас, то одеяло не очень-то необходимо. Неожиданно Павел почувствовал, что хочет спать. И не стал сопротивляться дремоте. Придется Леониду бриться самостоятельно, подумал он, усмехнувшись.

Какое сегодня число? 3 августа. 3 августа 1962 года… Мать на даче, наверное, уже собирает понемножку черную смородину, варит варенье. Что-то делают товарищи? Думают ли о нем? Конечно, думают, что за вопрос! Но им труднее представить его мысленно — они не знают, где он, что с ним, не знают обстановки, его окружающей. А он все знает, ему легко представить их живо, как наяву. Вспомнилось почему-то, как по воле Дембовича он сидел под домашним арестом, под надзором у старухи, которую зовут неподходящим для старух именем — Эммой, и тогдашняя тоска показалась ему праздником.

3 августа, тридцать седьмой день его пребывания на чужой земле. Вернее, теперь уже под землей…

Его разбудила музыка. Духовой оркестр играл траурный марш. В первую секунду он подумал, что слышит оркестр во сне, но, открыв глаза и увидев себя в этой словно бы насыщенной белесым туманом камере, вспомнил, где находится, и прислушался. Траурная мелодия звучала тихо, но очень отчетливо. Павел попробовал определить, откуда исходит звук, встал, прошелся вдоль всех четырех стен и не отыскал источника. Звук исходил отовсюду, он был стереофоническим, и это создавало иллюзию, что музыка рождается где-то внутри тебя, под черепной коробкой. Он попробовал зажать уши. Музыка стала тише, но все же ее было слышно.

Мелодия кончилась. Трижды ударил большой барабан — бум, бум, бум. И снова та же траурная музыка. Павел начал ходить по камере, считая шаги. Досчитав до двух тысяч, сел на полку. Посидел. Потом прилег. Музыка не умолкала. Время от времени, через одинаковые промежутки, троекратно бухал барабан.

Он опять почувствовал дремоту и забылся. Очнулся из-за легкого озноба. Хоть и тепло в камере, но без одеяла как-то зябко спать, непривычно. Траурная мелодия впиталась в него, и было такое чувство, что, выйди он сейчас наружу, все равно она будет звучать в голове, он вынесет ее с собой, он налит ею до краев, и сосуд запаян — не расплескаешь. Павел одернул себя — не рановато ли психовать? Если это пытка, то она только началась.

Послышался посторонний звук. Пластмассовый козырек, прикрывавший снаружи широкий вырез в двери, был откинут. На Павла смотрели спокойные глаза. Они исчезли, и в вырез двинулось нечто похожее на поднос. Павел вскочил, подошел и принял поднос из гибкого белого пластика. Он был голоден и обрадовался, что его собрались покормить, но содержимое подноса мало походило на съедобное. Со странным чувством глядел Павел на синюю булочку и на четыре синие сосиски. Поставив поднос на полку, он разломил булочку. Она была внутри ядовитого синего цвета. Он отломил кусок, пожевал — по вкусу булочка была выпечена из нормальной белой муки. Пресновата немного, но есть можно. Сосиски тоже имели нормальный вкус. Но цвет, цвет…

Он съел все это, зажмурясь. Потом отдал через щель поднос и получил низкую широкую чашку с кофе. Кофе был настоящий, натуральный, натурального цвета.

Итак, теперь ясно, что ему предстоит. Жизнь вне времени в обесцвеченной музыкальной шкатулке и причудливо расцвеченная пища. Это мог придумать только человек с воображением параноика.

ГЛАВА 9

Себастьян навещает Павла

Павел не мог бы сказать, сколько дней и ночей продолжается его заключение. Время можно было бы хоть приблизительно измерять промежутками между завтраком, обедом и ужином. Но ни завтраков, ни обедов, ни ужинов в привычном смысле слова здесь не было. Его кормили в неопределенные часы, никакой регулярности не соблюдалось. И пища была однообразна, как и музыка.

Он оброс бородой и очень похудел.

Он отдал бы многое, чтобы только знать, какое сейчас число, сколько времени.

Он перестал делать зарядку, потому что это было бессмысленно. Зарядку нужно делать утром, а у него нет утра, нет дня, нет ночи. Ничего. Только похоронная музыка, барабан и белый люминесцентный свет.

…Павел шагал из угла в угол, когда музыка вдруг умолкла. Павел вздрогнул и застыл, напряженно приподняв плечи. Было невероятно тихо. Он слышал, как часто бьется у него сердце.

Вместо музыки возникло шипенье, а потом он услышал русскую речь. Это было невероятно! Павел весь сжался, слушая. Сначала он не осмысливал слов, просто слушал, впитывая их всем существом, и лишь постепенно сообразил, что скрытые в стенах динамики воспроизводят магнитофонную запись его допроса на детекторе. Свой голос он не узнал, зато хорошо узнал голоса Себастьяна и Александра.

Снова шипенье, и разговор повторился. Это была вторая серия вопросов. Павел слушал, боясь пропустить хоть звук.

«— У вас есть мать? — Да. — Вы любите ее? — Да. — Зароков работает шофером такси? — Я не знаю, как тут отвечать. Не знаю никакого Зарокова. — Ну, ладно, пошли дальше. — Вы коммунист? — Нет! — Не орите, молодой человек. Спокойнее. — Вы ездили за пробами земли? — Да. — Вы вор? — Да. — У вас есть жена? — Нет. — Леонид Круг получал телеграмму в доме отдыха? — Да. — Дембович познакомился с вами в ресторане? — Да. — Вы сегодня завтракали? — Да. — Вы рассчитывали попасть за границу? — Нет».

От наступившей тишины Павел оглох. Он не мог понять, то ли действительно потерял слух, то ли тишина настолько глубока и безгранична, что можно слышать ток крови в жилах. Тревога начинала овладевать им. Он с сожалением отметил, что в эти моменты перестал наблюдать за своим настроением словно бы со стороны, как делал все время. Внезапная перемена вышибла его из колеи… Нельзя терять контроль над собой в его положении. Чуть ослабишь тормоза — и покатишься под уклон неудержимо.

Для чего им понадобилось напоминать ему о допросе? Хотят этим сказать: голубчик, ты попался?

Павел смотрел на дверь, когда она открылась. Впервые за… за сколько же дней?

В камеру вошел Себастьян, и по выражению его красивого лица можно было понять, что он нашел заключенного именно таким, каким ожидал найти. Во всяком случае, не удивился. Одет Себастьян был безукоризненно. Он принес с собой запах табака и свежей зелени.

— Ну, как дела? — спросил Себастьян, и его голос донесся, как сквозь подушку.

В горле у Павла пересохло. Он не мог вымолвить ни слова, он, похоже, разучился говорить.

— Какое сегодня число? — наконец произнес он.

— Не имеет значения, — ответил Себастьян, но, подумав, прибавил: — Вы здесь уже пять дней.

Павел отказывался верить. Не может быть, чтобы эта нескончаемая пытка длилась так мало и измотала его за столь короткий срок так сильно. Он сообразил, что Себастьян врет с расчетом, чтобы сбить с толку, подавить остатки уверенности. И больше решил ни о чем не спрашивать.

Но неожиданно вспышка гнева разбила спокойствие.

— Зачем меня здесь держат? Что я вам сделал? — закричал он.

Себастьян покачал головой.

— Не надо на меня кричать. Я могу уйти. — Сейчас в нем не чувствовалось его постоянной холодности. Скорее он был снисходителен. — Прошу ответить: почему вы не желаете сказать, что знаете Михаила Зарокова?

Этот вопрос вернул Павлу равновесие. Если они считают его контрразведчиком или разведчиком, то должны понимать, что такой вопрос задавать бесполезно. Признаться, что он знаком с Михаилом Зароковым или догадывается, кого они имеют в виду, — все равно что подписать себе приговор. Слишком просто все было бы. Не такие же они наивные. Значит, его подозревают, но сомневаются.

— Я не знаю такого человека, никогда не знал, — сказал Павел.

— Ну хорошо. Можно еще посидеть — можно вспомнить. — Себастьян был совсем покладистым. — Будем говорить о другом. Садитесь.

— Я постою, — сказал Павел.

Себастьян присел на его полку.

— Вы можете хорошо вспомнить место, где брали землю и воду?

— Могу рассказать подробно.

— Я слушаю.

— Ехать надо так…

Рассказывая, он старался не выдать голосом волнения. То, что они заинтересовались историей добычи проб, застало его врасплох. Не для протокола нужны им эти топографические подробности. Выслушав, Себастьян дал Павлу блокнот и ручку и велел нарисовать план станции, ее окрестностей, отметить кружочком, где он брал землю и воду.

Уходя, Себастьян задержался в дверях, спросил не оборачиваясь:

— Так вы не знакомы с Михаилом Зароковым?

— Нет.

Дверь неслышно закрылась за Себастьяном.

Павел начал вышагивать по камере, глядя в пол и не видя его.

Неужели они настолько серьезно к нему относятся, что решили ради его разоблачения проверить подлинность проб? Если они возьмут повторную пробу — ему крышка. Ведь та земля и вода, которые они получили через его руки, были обработаны в лаборатории, а новые будут настоящими.

ГЛАВА 10

Житие Алика Ступина

Собственно говоря, его уместнее называть по имени-отчеству — Альбертом Николаевичем, так как ему уже исполнилось двадцать семь. Но все друзья и знакомые обращаются к нему коротко — Алик. Так проще и удобнее. Фамилию свою он никогда не называет, отчасти потому, что считает ее неблагозвучной. В институтскую пору был такой момент, когда он хотел сменить ее, взять материнскую. Но по зрелом размышлении счел фамилию матери еще менее благозвучной и решил оставить все как есть.

Отца своего Алик помнит, но довольно смутно. Он ушел в армию на второй день войны и погиб в сорок втором где-то под Сталинградом — мать делала попытки найти могилу, но ничего у нее не получилось. У Алика осталось одно яркое воспоминание: отец, умывшись после работы, берет его под мышки, подбрасывает к потолку, ловит и целует. Щеки у отца колючие, пахнет от него табаком и земляничным мылом…

Мать, когда отец ушел на фронт, стала работать машинисткой. Вернее, стенографисткой и одновременно машинисткой. Жили не очень-то сытно. Как-никак их было трое: мать, Алик и Света, младшая сестренка.

После войны мать поступила работать в какой-то главк. Купила подержанную машинку и стала подрабатывать дома — брала рукописи для перепечатки у писателей. Машинка трещала в их комнате каждый вечер до тех пор, пока они со Светой не укладывались спать. Позднее, когда Алик вырос и научился острить, он придумал такую шуточку: если его отец родился между молотом и наковальней, то он сам, Алик, был отстукан на пишущей машинке.

Они стали жить не хуже других, все у них было.

В школе Алик учился хорошо, мать радовалась. Чуть ли не с первого класса увлекся Алик марками, и эта страсть прожила в нем до поступления в институт.

В школе преподаватели отмечали некоторый интерес Алика к литературе. Дома у матери постоянно хранились еще не перепечатанные рукописи писателей, которые он иногда читал. И постепенно Алик выносил в себе убеждение, что его призвание — литературный труд. Он подал документы на факультет журналистики Московского университета. Экзамены сдал прилично, но баллов для зачисления, увы, не хватило. Один из коллег по несчастью надоумил податься в педагогический институт. Алик рассматривал свое пребывание в педагогическом как прозябание, не оставлял надежды впоследствии все-таки поступить в университет. Может быть, поэтому он относился свысока к своим сокурсникам, которые пришли в педагогический по той простой причине, что именно здесь и хотели учиться.

Назад Дальше