Собрание сочинений в шести томах. Том 3 - Юз Алешковский 22 стр.


– Во всей – слыхано ли! – области

нету ни пирамидончика, ни валидола.

Вместо них гонится, поговаривают умные люди, в Москву

с Уолл-стрита бесполезная кока-кола.

– Не у одного тебя, Федя, такая катавасия. Свинцовые гробы, как поется в похоронной песне, летят со всех концов на плечи матерей-отцов, в смысле дальнейшего развития зверских аппетитов и скачки Медного всадника по телам народных Евгениев, исходя из моего школьного сочинения. Так что давай помянем Жеку. Преступлений вокруг не предвидится, судя по жарище и поголовному дезертирству. Крепка у нас кутузовская традиция отступать оголтело на Москву. Осталось? – сказал участковый.

– Семнадцатый день поминаем, но осталась самая малость. Только жрать нечего. В сельпе ревизия растраты пустого прилавка, – сказал Федя, мгновенно обретая способность к деятельности. Он тут же просто-таки полетел к домишке – полетел, как раненая птица, волочащая по земле крыло, подбитое кривоглазым Роком, но намеренная спастись от него во что бы то ни стало.

– Федорова брательника Женьку поминаем, – сказал мне Степан Сергеевич, наверное, раз в десятый за сегодняшний день. – Афганы голову ему отрубили в плену, хотя в похоронке налгали, что погиб воин при исполнении интернационала долга. Гроб свинцовый вскрыл Федя фомкой, а в нем – все Женькино, кроме самой головы. А голову, между прочим, подлую и глупую, следовало отрубить прям на Лобном месте орденоеду чернобровому. Осмелься, Пи-сулькин, пропечатать сию народную мудрость в своем журнальчике.

– Вот что, Юкин, – сдержанно сказал участковый, – на десяток таблеток гелиперидроламилициназина ты уже натрекал, но я предлагаю перемирие промеж тобой и властью на местах ввиду дальнейших поминок временно, то есть безвременно ушедшего от нас Евгения Вешкина. Я даже мораторий щедро накладываю на розыск дерзкого вашего и неуловимо самогонного змеевика.

– Знаешь, что я делаю с твоей властью на местах? – взвился, не унимаясь, Степан Сергеевич. – Мну я ее каждые пять минут по-петушиному!

– Ты ее мнешь, а она с тебя все равно не слазит. Но на меня лично ты, Юкин, зря окрысился. Если б не я, то другой представитель повязал бы тебя и отвез куда следует, – сказал участковый в высшей степени благодушно от предчувствия неотвратимой выпивки.

– Не на это негодует Юкин. – Степан Сергеевич помотал перед носом своего врага внушительным бюстом картофелины. – Мало того что ты повязал Юкина со зверской жестокостью – с такою в «Клубе кинопутешествий» диких тигров не вяжут, – но ты меня развязать даже не мог, а веревку пожалел разрезать. Ты автола налил на тугие узлы, и по всей коже тела пошла пятнистая аллергия чесучей парши. Выпивки тебе здесь не будет, антинародная полиция. Жми на педаль, еще раз подчеркиваю, и поезжай отседа к своей Ефросинье Велоси-педовне.

– Вы, товарищ, откуда, то есть, кто вы будете? – спросил меня участковый. Чувствовалось, что он мучительно стеснен во всех служебных движениях неудержимым желанием опохмелиться, а потому и вынужден смириться с жестокими поношениями.

– Он – товарищ Сочинилкин, – вступился за меня Степан Сергеевич. – Может влить светлых чернил правды в твой ментовский калган. Докажи ему, керя, что орде-ноед не сам начирикал три телеги пропаганды говенной лжи, но вывезла их на премию шобла ваша писательская. Вот – рабы. Меня хоть антикрестьянская коллективизация сделала рабом, а твою соху скрипучую что за сила заставила пахать хрен знает что?

– Коллективизация никого не обошла стороной, – сказал я, защищаясь. – Даже на арене цирка нарушила она классический покой. Моих родителей заставили страстно эквилибрировать не на безыдейных шарах, а на чучелах голов Гитлера, Троцкого, Каутского и Муссолини. Потом в порядке стахановской нагрузки прибавили черепов Бухарина, Каменева и Зиновьева с Тухачевским. Потом повязали за жонглерские манипуляции какими-то намеками в праздничном номере, посвященном съезду профсоюзов. Погибли задаром родные мои акробаты из-за апофеоза абсурда в нашей отдельно взятой несчастной стране. – Мне показалось, что, зараженный вдохновением и стихотворным мастерством Феди, я с пьяной грустью пропел, а не выговорил эту фразу.

– На головы всех вышеупомянутых граждан типа Бухарина и Муссолини мне лично насрать прям с американского спутника, – сказал Степан Сергеевич. – Головы эти сами хороши насчет кровищи народной хлобыстнуть, а горюшком нашим подавиться в Берлине и в Кремле. Папе твоему и маме – Царство Небесное… Кол-лек-ти-ви-за-ци-я-ве-ло-си-пе-ди-за-ци-я всей страны…

– Жаль мне тебя, Юкин. Жаль. Сядешь в одночасье. Сам петлю затягиваешь на своей беспозвоночной трека-ле. Шею имею в виду, говоря официально.

– Я – невменяемый первой группы. Свободен говорить все, что думаю. Для того чтобы меня захомутать, докажи теперь, что я вменяемый. Вот как дело обстоит с нашим заколдованным кругом. Понял?

– Предъявите, товарищ, документы, чтобы я хоть знал, с кем поминать сейчас будем бедного Евгения, трагически погибшего при исполнении интернационала долга, – как бы даже взмолился участковый. Я протянул ему руку и представился.

Видимо, присмотревшись в уме к имени моему и к фамилии, особенно к носу, он детективно эдак оглядел мою фигуру с головы до ног и детективно же спросил:

– Вы, простите за выражение, из них будете? – Я, не засмущавшись затравленно, как в детстве, подтвердил кив ком головы его догадку. – Ну ничего… ничего… вот жах нем – полегче станет… родился кошка – мяукать будет, как говорят армяны…

В тоне участкового было такое искреннее, неподдельное сочувствие к столь горестному, на его взгляд, происхождению человека, что я засмеялся.

– Канай отседова, мент, ни хрена тебе сегодня тут не обломится, – сказал Степан Сергеевич с просто-таки испугавшей меня ненавистью к представителю власти. – Ты есть враг всех народов!

– Ну, Степ, ты совсем очумел. Я не враг, а как раз наоборот. Я, если хочешь знать, пострадал за ихнегобрата, – по-человечески возмутился участковый.

Я счел нужным высказаться в том смысле, что совершенно ничем не задет, да и давно, слава богу, привык не чувствовать себя как-либо задетым даже самыми дремучими, низковатыми репликами насчет моего родного «все-каверзного» племени.

– Спасибо тебе, человек с большой буквы, за правильные чувства… мы вот-вот с тобой назюзюкаемся, и я расскажу, как пострадал за тебя лично, – воскликнул участковый, обняв меня дружески.

– Отчепился бы ты, что ли, от человека, – сказал Степан Сергеевич, – мораторий-крематорий прямо хренов…

Тут возвратился Федя, обтирая полой майки матовую бутыль.

– Ей-Богу, православные, подавиться нечем, – виновато, но весело сказал он голосом быстро выздоравливаю щего человека, и все также стихийно рифмуя:

– Народный десант не возвратился еще

из продуктового рейда на нашу столицу.

В доме – Ленинградская образовалась блокада.

И нечем, повторяю с сожалением,

нам с вами подавиться…

Был там, правда, один рваный пакетик

порошкового лимонада,

но, наверно, Катька взяла его

и выкинула, гада.

Никаких теперь бабам не положено медалей

«За взятие Колбаски», «За оборону Пива»

и «За покорение Тушенки».

Хоть кипяти лебединую песню из крапивы

да заправляй ее козлиным монпансье

и чернью мышиной пшенки.

Занюхаем-ка давайте этот рывок

листочком смородины.

Вот до чего довели партийные паразиты…

– На святую рифму советую не покушаться, – с раздражением предупредил участковый. – Всему есть предел, понимаешь.

– Может, мы, Федор, тогда поквакаем? – сказал Степан Сергеевич. – Только я сходить не могу. Рука, вишь, одна занята. – Он с любовью пригляделся к своей странной самоделке.

– Я враз сбегаю, там небось полна уже коробочка моей КПЗ, – сказал Федя, – хотя меня ревматизма с утра по… – Восприняв служебно-угрожающее движение желвака на щеке участкового, он выразился гораздо интеллигентней, чем намеревался: – Помучивает она меня, сукоедина.

– Ты, писатель, тиснул бы, что ли, телегу, как на родине Глинки и Твардовского с Исаковским завсельпо кислород нам перекрывает, сука такая тараканья, – скрипнул зубами участковый. – А район родственно поддерживает эту зловредную цитадель спекуляции.

– Не цитадель, а ци-да-тель, – угрюмо поправил Степан Сергеевич своего врага.

Тот миролюбиво возразил:

– Любой дуре известно, что по всем правилам движения букв внутри слов – ци-та-дель. Чего уж ты, Степ?

– А я говорю, что гораздо правильней будет ци-да-тель.

– Ци-та-дель, Степ.

– Ци-да-тель.

– Нет, ци-та-дель.

– А я что вмозговываю тебе целых пять минут?

– Люди! Так это ж я сказал – ци-та-дель! – начиная выходить из себя, возопил участковый.

– Ты говорил ци-да-тель.

– Я-а-а го-во-ри-и-л ци-да-те-е-ль… – повторил участковый с саркастической интонацией моего деда, и точно так же, как он, горестно покачивая головой…

Это уж потом подумалось мне, что люди – существа более глубокородственные, чем это иногда им кажется и как бы ни старались убедить их в обратном бездарные теоретики человеконенавистничества.

И точно так же, как человеку с внимательным умом и добродушным слухом открываются вдруг в языке русском неприметные иноязычные корни или слова, уходящие корнями своими к праматеринской стихии, еще не разделенной довавилонской речи, – совершенно так же замечаем мы иногда нечто гишпанское, непонятно откуда взявшееся в жестах, скажем, литовки, сроду не знакомой ни с одним испанцем, а в созерцательном движении души грузина, не выезжавшего никогда за пределы Мцхеты, – нечто японское, и так далее. И, отметив сие обнадеживающее обстоятельство, вы не можете не почуять, что игра подобных любовных заимствований в нашей людской жизни поистине таинственна и прекрасна, что, более того, игра эта историческая Божественна. Нисколько не мешая ни отдельному человеку, ни народу существовать в собранном виде, ставшем национальным Целым, делает она необходимыми мысль о тупой нелепости ксенофобии и стыд за неблагородство расистских умозаблуждений…

– И это я го-во-р-и-ил ци-да-те-е-ль, – повторил участ ковый, взглядом своим, тоже напомнившим мне взгляд деда, как бы выпрашивая свидетельской поддержки у Небес.

Очевидно, трагический сарказм был им заимствован вместе с жестами библейского Иова у какого-то погоревшего водителя, который при задержании в ответ на обвинение мента, должно быть, то и дело повторял заплетающимся языком: «И это я вел ма-ши-ну в пья-ном ви-и-де…»

– Да! Говорил и говоришь, – продолжал настаивать Степан Сергеевич, лицо которого, кстати, сразу вдруг напомнило мне подзабалдевшее лицо лукавого крестьянина с картины какого-то фламандца.

– Ци-да-тель?

– Вот именно.

– Конечно, я и затрекаться мог с похмелюги, – растерянно сказал участковый. – Поправиться надо бы, Степ.

– Привык настырничать на больших дорогах, – подобрел слегка Степан Сергеевич, одолев врага в словесном поединке. – Так и быть, поправься, рублесшибало асфаль-тово-шоссейное.

Рука участкового тряслась, когда медленно подносил он спасительную кружку к устам.

Скосив увлажненный взгляд, он смотрел на нее и на смердящую поверхность сивухи так, как встречающий человек еще издалека вглядывается в лицо друга, которого не видел несметное количество лет, и как бы даже не веря, что тот выходит из вагона и вот – движется ему навстречу. И точно так же, как целуют дорогого гостя, разом и взасос, участковый приник к кружке и не отникал от нее, пока не жахнул все до последней капли. Жахнув, моментально заговорил. Это вновь разом вспыхнул от алкоголя угасший было в речи поправившейся личности словесный хворост.

– Начальство, значит, дергает меня и говорит: стой у «Арагви» и жди, когда сядет один Абрамович в свой «жигуль». Он выпить не дурак. Хомутай его, отбирай права – и на Раппопорта. Скоро мы и эту зловредную реакцию переименуем в наш приоритет. Спровоцируй того Рабиновича на оскорбление твоей личности и даже удар по служебной морде. За вредность удара получишь набор с икрой и воблой. Он тебе – в бубен, в бубен, а ты ему оборотку – в печень, в печень. Не врежет по морде – будут свидетели, что врезал. У них сегодня экзамен по этому предмету. Доставляй в отделение. Остальное – дело техники госбезопасности. Понял боевое задание? Отвечаю, что понял. Пасу этого Крахмалера на следующий день. Останавливаю возле Долгорукого. Пожалуйста, права и техталончик. Так, так, так, говорю, значит, вы есть на самом-то деле не Абрамович-Рабинович, а Фогель Аркадий Юрьевич? Пройдемте на Раппопорта. Вы из ресторана сели за руль и прете прямо на памятник первому долгорукому председателю Моссовета. Он говорит: лейтенант, я не пью, завязал, хотите дыхну? Принюхиваюсь. Ни грамма нет в человеке – по глазам и манерам видно. Что мне было делать? Ну, не мог я его трезвого захомутать. Я ж – ОРУД со смоленской честью, а не Лубянка с холодным умом. Я за нарушения привык либо «лысых» с шоферни отстегивать, либо лишать прав. Зачем же изгибать трезвую законность в кривую преступности?… Поезжай, говорю, Аркан, изловлю тебя все равно, когда пьяный за руль сядешь. А начальство, наверное, в тот момент давило на меня косяка. Назавтра же переводят, суки, из центра куда-то в глиняный понос. Потом провокацию устраивают. Ловят с поличным червонцем и – аляулю – ссылают на родину. Ну, я им сказал напоследок, что родина – не ссылка, а место, понимаешь, первого взгляда личности индивидуума на всю последующую жизнь. Если б не большой один человек в Москве, то упекли бы в дурдом, как тебя и Сахарова. А ты, Степ, говоришь, враг народов, когда я самый настоящий друг степей, калмык, и ныне дикий, в общем, тунгус, – начал слегка заговариваться, расчувствовавшись, участковый.

Не буду уж пересказывать всего того, о чем мы, помянув погибшего, бестолково говорили и спорили, пока Федя не возвратился с авоськой, полной здоровенных зелено-бурых болотных жаб. Лапы их торчали изо всех прорех авоськи и неимоверно дергались, так что Федина ноша походила на нечто заморское и дикообразное.

Зрелище это, поверьте, могло бы сделать смешными и жалкими все живописные проказы самых хитромудрых сюрреалистов нашего века.

Не буду также описывать недоуменного состояния всего моего организма и воинственного ополчения в нем благородного воинства антител, возмущенных враждебным видом возможной пищи и готовых к отражению нашествия каких-то болотных жаб на тоскливо подзанывший желудок.

Воля во мне внезапно и существенно ослабла от нежелания показаться в глазах собутыльников городским фра-ерюгой. Я обреченно, как пленный, покорно следующий за мучителями своими к месту казни, наблюдал, как бы уже со стороны, за всеми в высшей степени целесообразными действиями Феди.

Он налил в чугунок бутылку уксуса. Поставил чугунок на электроплитку. Вскарабкался, нисколько не смущаясь участкового, с рысьей быстротой и ловкостью на столб, торчавший у самого заборчика, и подсоединил к проводам концы размотанного шнура от электроплитки. Спираль ее огненно оживилась и затрещала в местах неоднократных соединений после перегорания.

Должно быть, Федя паршиво себя почувствовал, вскарабкавшись на столб столь быстро, а главное – сразу же после сердечного недомогания. Подсоединив зачуханную плитку к энергосистеме нашей сверхдержавы, он начал очень медленно спускаться вниз. Заключил он столб в объятия так крепко – то ли от внезапной слабости, то ли от страха сорваться, – что пару раз неподвижно зависал на нем. При этом он жалко старался выдать свою смущенную улыбку за усмешку подшучивания чуть ли не над силой тяготения деревенской земли.

Назад Дальше